Легенда о Зеркальном Королевстве. Книга 4
Легенда о Зеркальном Королевстве. Книга 4

Полная версия

Легенда о Зеркальном Королевстве. Книга 4

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
5 из 6

— Он посмотрел на меня — так же, как ты смотришь на меня сейчас, — сказал Гарм, и в его голосе появились новые нотки — не гнев, не ярость, а что-то другое, похожее на удивление. — Без страха. Без ненависти. С жалостью. Он сказал: «Ты станешь таким же, сын. Время не щадит никого. Ты будешь стоять на краю, и кто-то скажет тебе те же слова. Запомни их. И не вини того, кто их скажет».


Он замолчал. Эйнар молчал. Только пыль пела — тихо, далёко, почти не слышно.


— Я не поверил ему, — сказал Гарм, и голос его стал тише, почти неслышным. — Думал, я сильнее. Думал, время обойдёт меня стороной. Думал, я умру в бою, с топором в руке, с криком на губах. А теперь… теперь я стою на краю. И ты говоришь мне те же слова. Не «уходи» — «прими». Ты мудрее меня, пустой. Или безумнее. Или то и другое вместе. Неважно. Ты прав. А я ошибался. Всю жизнь.


XI


Эйнар сделал шаг вперёд. Потом другой. Потом третий. Остановился в двух шагах от Гарма. Теперь их разделяла только пустота. Та самая, которая жила внутри обоих.


— Ты не ошибался, — сказал Эйнар, и голос его был ровным, спокойным, но в этой ровности была теплота. — Ты был тем, кем должен был быть. Вождём. Отцом. Воином. Ты делал то, что считал правильным. Это не ошибка — это жизнь.


Он протянул руку — не для удара, не для защиты, для примирения.


— Твои воины не забыли тебя, — продолжал Эйнар. — Они просто… выбрали. Не правду — возможность выжить. Я не судья. Я не палач. Я только пустой, который идёт к своей смерти. И я не хочу, чтобы ты умирал с мыслью, что ты — ошибка. Ты — человек. А люди ошибаются. Все. Даже я. Даже Наблюдатель. Даже те, кто создал первое зеркало.


Гарм смотрел на него долго, изучающе. В его единственном глазу — светлом, почти бесцветном, с точечным зрачком — мелькнуло что-то, чего Эйнар не видел раньше. Не гнев, не ярость, не страх. Облегчение.


— Спасибо, пустой, — сказал Гарм, и голос его был тихим, почти шёпотом, но в этой тишине каждое слово звучало как молитва. — Спасибо за то, что не дал мне умереть с ненавистью. За то, что заставил посмотреть в зеркало. За то, что показал правду. Я не забуду. Я запомню тебя. Не врагом — учителем. Не убийцей — спасителем.


Он протянул руку — тонкую, дрожащую, с узловатыми пальцами, с чёрной каймой под ногтями. Эйнар взял её. Холодную. Живую. Человеческую.


Они стояли так — вождь и пустой, враги, которые стали свидетелями чужой правды. И в их рукопожатии, в их молчании, в их общей пустоте, было что-то, от чего Эйнару стало тепло.


Часть четвёртая: Свидетельница


XII


Она появилась из-за камня, когда солнце (бледное, почти белое пятно за пеленой облаков) поднялось на высоту двух копий. Эйнар не услышал её шагов — шагов вообще не было. Была только тишина, которая вдруг стала другой. Не пустой, не ожидающей, а той, которая бывает перед рассветом, когда даже ветер спит, а звери затаились в норах, пережидая темноту.


Сайга шла медленно, опираясь на посох, и её лицо было бледным, почти прозрачным, но в глазах — мутных, почти белых — горел огонь. Тот самый, который не погас, не выцвел, не сломался. Она не удивилась, увидев их вместе. Она знала. Кости сказали ей.


Она остановилась в пяти шагах, воткнула посох в чёрную пыль, и посох загудел — низко, глухо, как больной орган. В этом гуле, в этом звуке, было что-то, от чего камни задрожали, а пыль запела громче.


— Я ждала этого, — сказала Сайга, и голос её был низким, скрипучим, как старая, проржавевшая дверь, но в нём слышалось что-то, от чего Эйнару стало тепло. Не угроза — примирение. — Я знала, что вы встретитесь. Не как враги — как люди. Кости не врут. Они сказали: «Два волка встретятся у старого камня. Один уйдёт в пустоту. Другой — в память. Оба останутся живы. Оба умрут. Не телами — душами. Не сегодня — завтра». Я не поняла. Теперь поняла.


Гарм посмотрел на неё. В его единственном глазу — светлом, почти бесцветном, с точечным зрачком — не было гнева. Была усталость. Та самая, глухая, беспросветная усталость человека, который слишком долго сражался и наконец решил остановиться.


— Ты знала, старуха, — сказал он, и в его голосе появились новые нотки — не гнев, не ярость, а что-то другое, похожее на сожаление. — Ты знала, что он придёт. Ты знала, что я проиграю. Ты знала, что мой клан расколется. Почему ты не сказала? Почему ты позволила мне идти к пропасти?


Сайга подошла ближе. Остановилась рядом с Эйнаром, положила руку ему на плечо. Её пальцы — тонкие, с узловатыми суставами, с тёмными пятнами на коже — были холодными, но не обжигающими — просто холодными, как лёд, как вода, как пустота.


— Потому что ты не поверил бы, — ответила Сайга, и в её голосе появились новые нотки — не страх, не усталость, а что-то другое, похожее на спокойную, холодную правду. — Потому что ты должен был увидеть сам. Потому что только так можно научиться. Не через слова — через боль. Не через страх — через падение.


Она замолчала, посмотрела на Гарма долго, изучающе. В её мутных, почти белых глазах было что-то, чего Эйнар не видел раньше. Не страх, не надежду, не усталость. Прощание.


— Ты упал, вождь, — сказала Сайга. — Теперь ты знаешь, что такое дно. И теперь ты можешь идти. Или остаться. Выбор за тобой.


Гарм молчал. Долго. Так долго, что Эйнар начал считать удары своего сердца — раз, два, три, четыре, пять, десять, двадцать.


Потом Гарм медленно поднялся с камня. Его ноги дрожали, но он стоял. Смотрел на Сайгу, на Эйнара, на чёрные скалы, на серое, пустое небо. И в его единственном глазу — светлом, почти бесцветном, с точечным зрачком — было что-то, чего Эйнар не видел раньше. Не гнев, не ярость, не страх. Мир.


— Я пойду, — сказал Гарм, и голос его был тихим, почти шёпотом, но в этой тишине он прозвучал как прощание. — Я пойду в Пустошь. Один. Без имени. Без власти. Без страха. Я стану пылью. Или не стану. Или стану, но буду петь. Неважно. Я ухожу. И я не вернусь.


Он поднял с земли костяную пясть — свою гордость, свою память, свою цепь. Позвонки скрежетнули, издав тот самый сухой, тоскливый звук, который Эйнар уже научился узнавать. Гарм посмотрел на пясть долго, изучающе. Потом разжал пальцы.


Пясть упала на чёрный камень. Позвонки рассыпались — не все, но многие, — заскрежетали, застонали. И затихли.


Гарм развернулся и пошёл прочь, не оглядываясь. Его тень — короткая, бледная, почти невидимая — упала на чёрный камень, пересеклась с тенью Эйнара, такой же короткой, такой же бледной, и в этом пересечении, в этой черноте, было что-то, от чего Эйнару стало холодно.


XIII


Сайга смотрела вслед Гарму, пока он не исчез в серой, маслянистой дымке. Потом повернулась к Эйнару.


— Ты сделал то, что должна была сделать я, — сказала она, и в её голосе появились новые нотки — не усталость, не спокойствие, а что-то другое, похожее на благодарность. — Ты заставил его посмотреть в зеркало. Ты заставил его признать правду. Ты сломал его — и спас. Это не каждому дано. Даже пророкам. Даже пустым.


Эйнар смотрел на неё, и внутри, под рёбрами, пульсировало что-то — не дар, не страх, не надежда. Горечь.


— Я не спасал, — ответил он, и голос его был ровным, спокойным, но в этой ровности была боль. — Я просто показал ему то, что он боялся увидеть. Это не подвиг — это жестокость. Я разрушил человека не мечом — отражением. Как мне жить с этим?


Сайга смотрела на него долго, изучающе. В её мутных, почти белых глазах было что-то, чего он не видел раньше. Не страх, не надежду, не усталость. Мудрость.


— Как все, — ответила она, и в её голосе появились новые нотки — не страх, не усталость, а что-то другое, похожее на спокойную, холодную мудрость. — Ты будешь помнить. Ты будешь сомневаться. Ты будешь спрашивать себя: «А можно ли было иначе?» И ты не найдёшь ответа. И будешь жить с этим. Или умрёшь. Или исчезнешь. Или станешь пылью. Но ты будешь помнить. А память — это единственное, что остаётся, когда всё остальное исчезает.


Она замолчала, развернулась и пошла к лагерю, не оглядываясь. Её тень — длинная, чёрная, правильная — упала на чёрный камень, пересеклась с тенью Эйнара, короткой, бледной, почти невидимой, и в этом пересечении, в этой черноте, было что-то, от чего Эйнару стало тепло.


Часть пятая: Цена отражения


XIV


Ирис ждала его у входа в лагерь.


Она стояла, опираясь на посох, и её лицо было бледным, почти прозрачным, но в глазах — тёмных, глубоких, с красными прожилками на белках — горел огонь. Тот самый, который не погас, не выцвел, не сломался. Она не плакала. Она не улыбалась. Она просто ждала. Как умела. Как могла. Как та, кто слишком много ждала в своей жизни и научилась не надеяться, а просто — быть рядом.


— Ты жив, — сказала она, и в её голосе появились новые нотки — не страх, не усталость, а что-то другое, похожее на облегчение. — Это хорошо. Или плохо. Не знаю. Но ты жив. А значит — у нас есть шанс.


— Есть, — ответил он, подходя ближе. — Гарм ушёл. Не в лагерь — в Пустошь. Один. Без имени. Без власти. Он сказал, что не вернётся. Я поверил ему.


Ирис смотрела на него долго, изучающе. В её глазах — тёмных, глубоких, с красными прожилками на белках — было что-то, чего он не видел раньше. Не страх, не надежду, не усталость. Вопрос.


— Ты жалеешь его? — спросила она.


— Жалею, — ответил Эйнар, и голос его был тихим, почти шёпотом, но в этой тишине каждое слово звучало как признание. — Он не был злым. Он был слабым. Он боялся. А страх — это не преступление. Это болезнь. Я не вылечил его — я показал ему его болезнь. Это не лечение — это приговор.


Ирис подошла ближе, взяла его за руку. Её пальцы — тонкие, бледные, с обломанными ногтями — сжали его ладонь. Крепко. Надёжно. Как обещание.


— Но ты дал ему выбор, — сказала она, и в её голосе появились новые нотки — не утешение, не оправдание, а что-то другое, похожее на спокойную, холодную правду. — Ты мог убить его. Ты мог изгнать его. Ты мог забыть его. Ты не сделал ни того, ни другого, ни третьего. Ты дал ему уйти. Это больше, чем получил ты, когда твоя деревня изгнала тебя. Ты не отомстил. Ты простил. Или не простил — понял. Это дорогого стоит.


Она замолчала. Эйнар молчал. Только пыль пела — тихо, далёко, почти не слышно.


XV


В лагере их встретили молчанием.


Воины Гарма — те, кто остался верен вождю, — сидели у догорающих костров, прижавшись к чёрным камням, и их лица были бледными, почти белыми. Они смотрели на Эйнара, и в их глазах — светлых, почти бесцветных, с точечными зрачками — было что-то, чего он не видел раньше. Не страх, не ненависть, не уважение. Пустоту.


Они не знали, что делать. Их вождь ушёл. Их вера рухнула. Их будущее стало туманом. Кто-то сидел, опустив голову на руки. Кто-то сжимал топор, но не знал, куда его направить. Кто-то просто смотрел в пустоту и ждал. Чего? Смерти? Исцеления? Чуда?


Хьялмар подошёл к Эйнару, остановился в двух шагах. Его лицо было бледным, измождённым, но в глазах — светлых, почти бесцветных, с точечными зрачками — не было усталости. Была гордость.


— Ты сделал это, пустой, — сказал он, и голос его был низким, спокойным, но в этом спокойствии чувствовалось уважение. — Ты заставил его уйти. Не силой — правдой. Ты сломал его власть, не подняв топора. Это… это дорогого стоит. Ты не воин — ты мудрец. Или безумец. Или то и другое вместе. Но ты — вождь. Не по крови — по духу. Не по приказу — по правде.


Эйнар покачал головой. Медленно, тяжело, как качается старая ветка на ветру, как качается память под тяжестью лет.


— Я не вождь, — ответил он, и голос его был ровным, спокойным, но в этой ровности была усталость. — Я — пустой. Я — тот, кто идёт к Мельнице. Я не могу править. Я могу только идти. Или стоять. Или падать. Но я не могу сидеть на троне и судить. Это не моя судьба.


Хьялмар смотрел на него долго, изучающе. В его глазах — светлых, почти бесцветных, с точечными зрачками — было что-то, чего Эйнар не видел раньше. Не страх, не надежду, не усталость. Понимание.


— Тогда иди, — сказал он. — А мы пойдём за тобой. Не как подданные — как равные. Не как рабы — как свободные. Мы выбрали правду. Теперь мы должны идти до конца. Или умереть, пытаясь. Или исчезнуть. Или стать пылью. Неважно. Мы идём.


XVI


Поздно ночью, когда лагерь затих, а костры догорели, Эйнар сидел у своего камня и смотрел на обсидиановый осколок первозеркала — тот самый, который подобрал на поле битого стекла.


В его глубине больше не было точки. Только серая, маслянистая тьма. Такая же, как в Чёрном зеркале. Такая же, как в воде колодца мёртвой деревни. Такая же, как пустота, которая жила внутри него теперь, когда его отражение исчезло.


Он смотрел в эту тьму, и в затылке пульсировало — не видение, предчувствие. Тяжёлое, липкое, как смола.


Ирис не спала. Она сидела рядом, положив голову ему на плечо, и её дыхание было ровным, глубоким — она не спала, просто отдыхала. Набиралась сил перед следующим днём. Или перед смертью. Или перед исчезновением. Или перед тем, что между.


— Ты не должен быть один, — сказала она, не открывая глаз. — Даже когда думаешь, что должен. Даже когда кажется, что никто не поймёт. Даже когда боль становится слишком сильной. Я здесь. Я рядом. Я не уйду.


— Я знаю, — ответил он, и в его голосе появились новые нотки — не страх, не усталость, а что-то другое, похожее на тихую, спокойную благодарность. — Я знаю, Ирис. Ты — моя тень. Пока ты рядом — я есть. Пока ты жива — я не исчез. Я не забуду. Я запомню. Даже когда всё остальное исчезнет.


Он сжал её руку — холодную, дрожащую, но живую — и закрыл глаза.


XVII


В лагере, у чёрного камня, Рун и Брин сидели спиной к спине.


Они не спали. Они ждали рассвета. Их тени — длинная, чёрная, правильная, и короткая, бледная, почти невидимая — лежали на чёрном камне, пересекаясь в одной точке. Рун смотрел на Брин. Брин смотрела на небо. И в их молчании, в их общей тени, было что-то, от чего Эйнару стало тепло.


Не любовь — принятие.

Не прощение — смирение.

Не надежда — готовность.


Они были готовы. К смерти. К исчезновению. К пустоте. Потому что у них не было выбора. Как у него. Как у всех.


Ирис подошла к Эйнару, взяла за руку. Они стояли на краю лагеря, глядя на восток, где небо начинало светлеть — бледной, болезненной желтизной, которая обещала тяжёлый день.


— Завтра мы идём к Мельнице, — сказала она, и в её голосе появились новые нотки — не страх, не усталость, а что-то другое, похожее на спокойную, холодную решимость.


— Завтра, — ответил он.


— Ты боишься?


— Да, — ответил он, и голос его был ровным, спокойным, как у человека, который не боится смерти. — Но я иду.


— Я с тобой, — сказала она, и в её голосе появились новые нотки — не страх, не усталость, а что-то другое, похожее на клятву. — До конца. Что бы ни случилось.


Она сжала его руку — холодную, дрожащую, но живую — и они стояли так до рассвета, слушая, как пыль поёт — тихо, далёко, почти не слышно.


А вдали, на юго-востоке, в серой, маслянистой дымке, чернели очертания Мельницы. Она ждала. Она всегда ждала.


Но она знала: они придут.


Не завтра — послезавтра.

Или через неделю.

Или через год.


Но придут.


Потому что пустой не остановится.

Потому что его тень стала короче, но его воля — длиннее.

Потому что он нёс на себе не только свою судьбу — судьбы тех, кто поверил ему.


И это бремя было тяжелее любого зеркала.


Но он нёс его.


КОНЕЦ ГЛАВЫ 48


Глава 49. ПАДЕНИЕ ЖЕЛЕЗНОЙ ПЯСТИ


Часть первая: Утро без вождя


I


Эйнар проснулся от того, что тишина стала вязкой, как застывающая смола, в которую кто-то бросил горящую головню и теперь ждал, когда пламя съест всё, к чему прикоснётся.


Он лежал на спине, глядя в серое, пустое небо Плато, и чувствовал, как чёрный, гладкий камень под ним отдаёт холод, но холод этот был не физическим — он шёл изнутри, из той самой пустоты, что жила в нём теперь, когда отражение исчезло, а тень стала короткой, как обрубок пальца. Вчерашний разговор с Гармом у старого камня всё ещё стоял перед глазами — не видением, не воспоминанием, а незаживающей раной, которая не кровоточила, но и не затягивалась.


Он вспомнил, как Гарм смотрел на него — не как на врага, как на зеркало. Как в его единственном глазу — светлом, почти бесцветном, с точечным зрачком — мерцало нечто, чего Эйнар не видел в нём никогда: не страх, не ярость, не гнев. Тишину. Тишину человека, который наконец понял, что всё, во что он верил тридцать лет, было построено на песке. Или на пыли. Или на том, что рассыпается быстрее, чем успеваешь произнести «прощай».


Эйнар пошевелил пальцами левой руки — они гнулись легко, почти безболезненно. Шрам, который оставил нож Стража, стал совсем тонким, серебристым, почти незаметным, если не знать, где искать. Ирис говорила, что такие шрамы остаются навсегда. Что они — как память: не исчезают, даже когда рана заживает. Он провёл пальцем по этому шраму, чувствуя под подушечкой гладкую, блестящую кожу, и подумал, что, наверное, это правда. И что теперь у него будет ещё один шрам — не на теле, на том месте, где раньше было спокойствие.


Он сел, опираясь на здоровую руку. Отцовы сапоги привычно обхватили голени — старая, потрескавшаяся кожа скрипнула, но не подвела. Лук был на плече. Стрелы — в колчане. Он пересчитал их на ощупь: всё те же четырнадцать. Три кривые, но других нет. Нож — на поясе, в ножнах из берёсты. Всё на месте. Всё как всегда. Только внутри было иначе. Там, где раньше пульсировал дар — не видениями, тяжестью. Тяжестью того, что он сделал вчера. Или не сделал — позволил случиться.


Он вспомнил, как Гарм стоял перед ним, сгорбленный, маленький, без доспеха, без пясти, без имени. Как его единственный глаз наполнился влагой — не слезами, той влагой, которая появляется у старых людей, когда они вспоминают то, что потеряли навсегда. Как он сказал: «Запомни моё имя». Не приказ — просьба. Последняя просьба человека, который понял, что от него останется только память. Или ничего.


«Я запомню», — ответил тогда Эйнар. И теперь понимал, что этот ответ был тяжелее любого обещания. Потому что помнить — значит нести. А он и так нёс слишком много. Смерти, которые видел в отражениях. Людей, которые шли за ним и исчезали. Правду, которая оказалась тяжелее любого клинка.


II


Ирис не спала. Она сидела на камне в трёх шагах от него, прислонившись спиной к холодной, гладкой стене, и смотрела на восток. Её лицо было бледным, почти прозрачным в тусклом, голубоватом свете, который сочился из трещин в камне, и в его глубине, под тонкой, потрескавшейся кожей, пульсировали голубые жилки — быстро, нервно, как бьётся сердце перепуганной птицы. Под глазами залегли глубокие тени — она не сомкнула глаз всю ночь. Или сомкнула, но сны не дали ей покоя.


На левой щеке всё ещё виднелась тонкая, серебристая полоска — след от ножа, который почти затянулся, но оставил после себя странный, светящийся шрам. В тусклом свете этот шрам казался живым — он пульсировал в такт её дыханию, в такт её сердцу, в такт той тишине, которая висела над лагерем, как саван. Иногда, когда она злилась или боялась, шрам становился ярче, почти голубым, и Эйнар знал: это не просто шрам. Это память о том дне, когда она выбрала его, а не свой Орден. О том дне, когда она сказала: «Я — твоё отражение». И он поверил.


— Ты не спал, — сказала она, не оборачиваясь. Голос её был ровным, спокойным, но в этом спокойствии чувствовалась глубокая, тянущая усталость — такая, которая бывает не от бессонницы, а от того, что слишком много видела и не могла забыть.


— Не спал, — ответил он, поднимаясь и отряхивая колени. Пыль — серая, маслянистая, поющая — поднялась в воздух тонкими струйками, закружилась, запела тихо, почти неслышно. — Думал.


— О Гарме?


— О нём. О том, что будет сегодня, когда воины узнают, что он ушёл. О том, как смотреть в глаза тем, кто ещё вчера боялся его, а сегодня будут бояться меня. Или не бояться — ненавидеть. Или не ненавидеть — презирать за то, что я не убил его, когда мог.


Ирис повернулась к нему. В её глазах — тёмных, глубоких, с красными прожилками на белках — он увидел не страх. Понимание. Глубокое, почти болезненное понимание того, что он чувствует. Она сама проходила через это. В Ордене, когда не могла спасти пациента. В Пустоте, когда видела, как рассыпаются те, кого она лечила. Она знала, что такое нести чужую жизнь на своих плечах — и чужую смерть тоже.


— Ты сделал то, что должен был, — сказала она. — Не больше и не меньше. Ты не убивал Гарма — ты дал ему выбор. А выбор в Пустоте — это роскошь, которую не каждый получает. Даже вожди. Даже те, кто правил тридцать лет. Посмотри на меня, Эйнар. Я помню, как Агата сказала мне: «Ты — инструмент. Инструмент не выбирает, для чего его использовать». Я поверила. Я была глупой. Или отчаявшейся. Или то и другое вместе. Но ты показал мне, что выбор есть всегда. Даже когда кажется, что его нет.


Она замолчала, потом добавила тише, почти шёпотом:


— Но ты прав. Сегодня будет тяжело. Не потому, что воины взбунтуются — потому, что они не знают, кому верить. Их вождь ушёл. Их вера рухнула. Они — как корабль без руля в море, которого они никогда не видели. И ты — единственный, кто может показать им направление. Не потому, что ты сильный. Потому, что они видят в тебе то, чего нет в них самих. Смелость смотреть правде в глаза.


III


Хьялмар пришёл к ним, когда свет из трещин в камне стал чуть ярче — на Плато наступило утро, если это серое, болезненное состояние можно было назвать утром.


Он шёл тяжело, опираясь на боевой посох, и его лицо было бледным, измождённым, с глубокими царапинами на щеке — след от копья Стража, которое прошло в волосе от смерти, но не убило, только оставило память. Глаза — светлые, почти бесцветные, с точечными зрачками — были красными, воспалёнными. Он не спал всю ночь. Или спал, но сны были хуже, чем бодрствование. Эйнар видел, как его пальцы — толстые, кривые, с чёрной каймой под ногтями — сжимают посох так, что костяшки побелели. Не от страха — от напряжения, которое не отпускало даже здесь, на Плато, где время замерло и память застыла.


— Гарма нет в лагере, — сказал он, не здороваясь. — Я обыскал всё. Каждый камень, каждую кость, каждый шатёр. Его нигде нет. Он ушёл. Не взял ни еды, ни воды, ни оружия. Только шкуру, в которой вчера сидел на Совете. Я нашёл его следы — они ведут на юг, в Пустошь. Туда, откуда не возвращаются. Или возвращаются, но уже не людьми.


В его голосе не было радости. Не было злорадства. Была усталость — глубокая, беспросветная, как у человека, который слишком долго сражался и наконец понял, что война кончилась, но победа не принесла облегчения. Эйнар смотрел на него, и внутри, под рёбрами, пульсировало что-то — не дар, не страх, не надежда. Стыд. Не за Гарма — за себя. За то, что он стал тем зеркалом, в которое Гарм посмотрел и сломался.


— Воины знают? — спросил Эйнар. Голос его был ровным, спокойным, но в этой ровности была горечь.


— Ещё нет. Я хотел сказать им сам. Но не знаю, как. Как сказать людям, что их вождь, которого они боялись тридцать лет, просто… встал и ушёл? Не в бою, не от болезни, не от старости. Ушёл, потому что увидел в зеркале своё лицо и не узнал его. Как сказать им, что тот, кто держал в руке костяную пясть и рубил головы врагам, не моргнув глазом, теперь боится своей тени? Я не знаю таких слов, пустой. Я воин, а не скальд. Я умею убивать, но не умею хоронить живых.


Хьялмар замолчал, провёл рукой по лицу, стирая пыль и пот. Его пальцы дрожали. Не от холода — от напряжения, которое наконец находило выход. Эйнар смотрел на него и видел не воина — старика. Уставшего старика, который слишком долго сражался и не знал, когда это кончится.


— Я скажу им, — сказал Эйнар, и голос его был ровным, спокойным, как у человека, который не боится смерти. — Не потому, что я хочу. Потому, что должен. Потому, что если я не скажу — они решат, что я убил его. Или изгнал. Или заставил уйти. А правда проще и страшнее: он ушёл сам. Потому что не мог больше быть тем, кем был. И это не моя вина. И не твоя. И не его. Это просто… правда.


Он посмотрел на свои руки — правую, здоровую, и левую, перевязанную. Пальцы левой руки всё ещё болели, но уже не так сильно. Он пошевелил ими — отозвалось лёгкой пульсацией, но пальцы гнулись. Хорошо. Значит, он сможет стрелять. Сможет идти. Сможет драться. Сможет дойти до конца.

На страницу:
5 из 6