Шутовской венец
Шутовской венец

Полная версия

Шутовской венец

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 5

— Ничего, — я улыбаюсь самой безобидной улыбкой. — Просто... мальчик, мне показалось, он спит. Не стоит его... ну... будить так грубо. Мы ведь все люди... правда?

Повар смотрит на меня. Потом на мальчишку. Потом снова на меня.

И смеётся.

Не так, как смеялся король — хрипло, но весело. Нет. Он смеётся так, как смеются над щенком, который тявкнул на волка.

— Люди? — переспрашивает он, вытирая нож о фартук. — Это — не люди. Это — поварята. Мясо для соуса. — Он кивает на мальчишку. — А ты... ты — шут. Ты даже не мясо. Ты — бубенчик на верёвке.

Он делает шаг ко мне. Пахнет от него потом, чесноком и кровью.

— Слушай сюда, колпак, — его голос становится тише, интимнее — пародия на мою интонацию. — Я здесь главный. И если ты ещё раз сунешься на мою кухню... — он поднимает нож, проводит пальцем по лезвию, — ...я нарежу из тебя колбасу. И скормлю собакам. Тебе же там спать... с ними? Вот и познакомишься поближе.

Я молчу. Внутри — ледяной шар. Потому что он прав. И потому что я боюсь — не ножа, нет. А того, что сейчас скажу.

Но я ничего не говорю.

Я просто улыбаюсь. Дебильной, пустой улыбкой.

— Простите, господин повар, — шепчу я. — Я просто... любопытство. Профессиональное. Всё, ухожу.

И я отступаю. Спиной к выходу. Не поворачиваясь. Потому что повернуться спиной к такому — значит получить нож в затылок.

Повар хмыкает и возвращается к туше.

— Работай, — бросает он мальчишке. — И чтоб через минуту картошка была чистой.

Мальчишка, дрожа, хватает поварёшку.

Я уже у двери. Почти в коридоре.

— Эй... — слышу я за спиной. Тоненько, неуверенно.

Оборачиваюсь.

Мальчишка смотрит на меня из-за мешка картошки.

— Ты... ты правда шут? — шепчет он.

Я киваю.

— А меня... меня никто не зовёт. Все говорят «эй». А мама звала... — он оглядывается на повара — тот занят мясом, не слышит. — Тимми.

Я задерживаюсь на пороге. Полсекунды. Одну.

— Тимми, значит, — говорю я так тихо, что даже повар не услышит. — А меня — Аэлло.

Тимми кивает. Прижимает поварёшку к груди.

— Аэлло... — пробует он на вкус моё имя. — А вы... вы придёте ещё?

— Приду, — вру я. Или не вру? — Если не убьют.

Я выскальзываю в коридор.

Колено ноет. Пахнет от меня псарней и страхом — если, конечно, страх имеет запах. Наверное, имеет. Как пот. Или как та кислая капуста из горшка служанки.

«Ты спас мальчишку? Нет. Ты заставил повара не ударить его один раз. Всего один раз. Завтра Турс его убьёт. Или послезавтра. Твоё вмешательство ничего не изменило. Только навлекло внимание на тебя. Гениально, Аэлло. Ты — шут, а лезешь в герои».

Я иду дальше по коридору. Винтовая лестница появляется внезапно. Просто из стены — узкий проём. Ступени каменные, стёртые до блеска — по ним ходили сотни лет. Я поднимаюсь. На стенах замечаю каракули.

Углём. Детским почерком. Кто-то рисовал цветы — кривые, с пятью лепестками, похожие на звёзды. Кто-то написал: «Я здесь был». Имя стёрлось, но буквы — детские, круглые — сохранились.

— «Я здесь был», — шепчу я, касаясь пальцем шершавого камня.

«Ты становишься сентиментальным, Аэлло. Это опасно. Сентиментальные шуты долго не живут».

На третьем пролёте — новый рисунок. Дом. С трубой и дымом. И человечек у крыльца — палка, палка, огуречик. Подпись старательно выведена: «папа».

Я отворачиваюсь.

Наверху — дверь. Дубовая, с железной ручкой в виде львиной головы. Лев улыбается — если у льва вообще может быть улыбка. У этого — точно. Кривая, наглая, как моя.

Я толкаю дверь.

Она открывается со всхлипом.

Комната круглая. Стены — сплошной камень, кое-где завешано гобеленами с выцветшими цветами. Мебели почти нет — только старый сундук в углу и...

Зеркало.

Огромное, в полстены, в резной деревянной раме. Но разбитое. Трещины — как паутина — расходятся от центра. Я вижу себя в осколках. Не целиком. По частям: глаз, лоб, верёвочный след, грязное ухо.

А потом я поднимаю взгляд.

У окна стоит она.

Девушка в белом платье. Длинные тёмные волосы падают на плечи, на спину — как водопад, который остановили. Она смотрит на звёзды.

Я замираю.

Принцесса. Луана.

Но она... она не оборачивается. Не смотрит на меня. Даже головы не поворачивает.

— Ваше высочество? — шепчу я.

Никакого ответа.

Она не слышит. Или делает вид, что не слышит.

Я делаю шаг вперёд. Потому что это глупо — стоять в тени, когда перед тобой принцесса. Надо кланяться. Надо шутить. Надо быть смешным.

— Ваше высочество, позвольте представиться...

И тут я чувствую руку на своём плече.

Пальцы — жёсткие, сухие, как корни старого дерева. Дёргают меня назад.

— Уходи, — шепчет голос за спиной. Хриплый, с присвистом.

Криспин.

Горбатый, запыхавшийся — я слышу, как он ловит воздух, как хрипят его лёгкие. Он не смотрит на принцессу. Он смотрит на меня. Глаза у него — белые, выцветшие, как его колпак.

— Уходи, я сказал, — повторяет он.

— Но... — я поворачиваюсь к окну. — Она...

Он тянет меня за рукав — с такой силой, что я чуть не падаю. И я подчиняюсь.

Мы спускаемся на площадку ниже. Криспин останавливается, опирается на свою кривую палку. Дышит — тяжело, с присвистом.

— Ты зачем туда полез? — выдыхает он.

— Я заблудился, — говорю я. И тут же добавляю с лёгким повышением: — А что... с ней что-то не так?

Криспин поднимает на меня глаза. Смотрит долго — будто решает, стоит ли говорить.

— С ней всё не так, — говорит он наконец. — Садись. Нога у тебя больная.

Я сажусь на холодную ступень. Криспин плюхается рядом, кряхтя.

— Мать её, — говорит он тихо. — Королева Элиана. Была ведьмой.

Я моргаю.

— Ведьмой? — я сглатываю.

— Не перебивай, — старик поднимает палец. — Король Зерван... он тогда был молодой. Влюбился в неё, как дурак. Привёз в замок. А она... она была другой. Потом она родила Луану. — Криспин кашляет, отворачивается в сторону. — И через четыре года королю сказали, что королева пыталась отравить его. Или околдовать. Или продать душу дьяволу. Не знаю. Важно только то, что её сожгли.

— А принцесса?

— Принцессе Луане было четыре года. Она видела, как мать уводят. И как... — он запинается. — В общем, после этого с ней что-то случилось. Королева до сих пор здесь. Её сожгли, но она не ушла. Она вернулась. В дочь.

Я хочу сказать что-то умное, но язык не слушается.

— Ты видел разбитое зеркало? — спрашивает Криспин.

— Да...

— Оно разбилось само. В ночь казни. Без молотка, без камня. Треснуло от крика.

Я невольно смотрю вверх. На площадку.

— Принцесса... она не просто сумасшедшая, — Криспин хватает меня за запястье — пальцы его сухие, горячие, как угли. — Иногда она говорит не своим голосом. Иногда она знает то, чего знать не могла. А по ночам из её комнаты слышен не один голос.

«Боги. А ты хотел рассказать ей шутку».

— Король... — я проглатываю ком. — Он её...

— Не убил, — Криспин качает головой. — Побоялся. Или не смог. Говорят, в ней всё-таки его кровь. Он просто запер её в башне. Чтобы не срамила двор. Чтобы никто не видел, как принцесса разговаривает с пауками в углу.

Я сижу на холодной ступени и смотрю на свои грязные ботинки.

— И никто... никто не может ей помочь?

— Помочь? — Криспин горько усмехается. — Кому? Ей? Или королю, который хочет забыть, что взял в жёны ведьму? Или придворным, которые боятся, что проклятие заразно? Нет, мальчик. Здесь никто никому не помогает.

Он поднимается — медленно, опираясь на палку.

— Запомни, — говорит он, глядя сверху вниз. — Та комната наверху — не для тебя. Не ходи туда больше. Если стража увидит... или сам король узнает... тебя не просто выпорют. Тебя казнят. Теперь иди. Псарня по тебе скучает. И Хром... Хром не любит, когда его собаки волнуются.

Он уходит вниз — шаркая, сгорбленный, бормоча что-то себе под нос.

Я остаюсь сидеть.

Я поднимаю глаза наверх. Туда, где дверь с львиной ручкой.

— Она смотрела на звёзды, — шепчу я. — Звёзды... они что, лучше людей? Наверное.

«Не смей жалеть её, Аэлло. Ты — шут. Твоё дело — смешить, а не лечить проклятых принцесс. Если ты влезешь в это — пропадёшь. Как Фесс. Как все, кто пытался быть добрым в этом замке».

Я поднимаюсь и бреду вниз.

Ступени скрипят. На стенах — детские каракули. «Папа».

«У неё нет папы, — думаю я. — У неё есть король, который запер её в башне. Это разные вещи. Да, Аэлло? Разные. Правда?»

Я не уверен.

Псарня встречает меня тем же запахом. Хром спит, привалившись к стене. Рыжий поднимает голову, когда я вхожу, и виляет хвостом.

— Привет, — шепчу я, падая на солому. — А у нас тут... новая знакомая.

Рыжий лижет мою руку.

— Ты не понимаешь, — вздыхаю я. — Ты — пёс. Тебе всё равно.

Я ложусь на спину. Смотрю в потолок — чёрный, с паутиной, с тенями от фонаря.

«Луана», — шепчу я.

Закрываю глаза.

Завтра я впервые выйду к королю.

А про принцессу я забуду. Обязательно забуду.

Глава 4. Я иду тебя искать

Я снова здесь.

Круглая комната. Те же выцветшие гобелены, тот же сундук в углу. Зеркало — разбитое, трещины расползлись ещё шире, будто кто-то ударил по нему снова. Луна в окне — полная, как золотая монета, — висит низко над горизонтом.

А у окна — она.

В белом платье. Тёмные волосы. Стоит ко мне спиной, смотрит на звёзды.

— Ваше высочество? — хочу сказать я.

Ни звука.

Пробую шагнуть — и не могу. Ноги приросли к каменному полу. Руки висят плетьми. Даже шею не повернуть — только глаза работают. Смотрю на неё, а она не оборачивается.

— Ты вернулся, — говорит она. — Как тогда, в первый раз.

Я молчу. Потому что нечем говорить.

— Я знала, что ты вернёшься, — продолжает она. — Все возвращаются. Только одни — на своих ногах, а другие другие уже не ходят.

Сон, Аэлло. Это просто сон. Проснись. Дёрни ногой, и всё пройдёт.

Но я не просыпаюсь.

Принцесса медленно поворачивается. Это движение слишком медленно, слишком неправильно для живого существа.

Сначала — профиль. Тонкий нос, бледная щека, прядь волос, упавшая на плечо. Я замечаю, что волосы шевелятся сами по себе, будто их что-то трогает изнутри. Потом — лицо. Полностью.

Я хочу закричать, разодрать горло криком — но не могу. Я вижу лицо моей матери.

Та же родинка над губой. Те же глаза — серые, усталые, с морщинками в уголках. Но взгляд — не её. Здесь — пустота. Как будто кто-то выскреб радужку ложкой и оставил две серые дыры. Те же волосы — только у мамы они были светлее, выгорели на дорогах, пока мы кочевали с труппой. Но здесь, в свете луны, они кажутся чёрными. И липкими. Они двигаются, когда голова неподвижна.

— Узнал? — спрашивает она. Голосом матери. Тёплым, чуть хрипловатым — она всегда курила какую-то дрянь в трубке.

А потом она улыбается.

Улыбка — не мамина. Слишком широкая. Слишком белая. Я слышу, как трескается кожа на уголках губ — они разъезжаются дальше, чем могут. И зубы — острые, как у собаки. И не все одинаковые. Некоторые сломаны, некоторые — человеческие, но стоят не на своих местах. Из дёсен сочится что-то тёмное.

— Ты тоже меня боишься? — говорит она. И голос меняется. Становится старым: — Боишься, Аэлло?

Я молчу. Потому что рот будто зашит. Я дышу через нос — быстро, мелко, как загнанный зверёк. И слышу собственное сердце. Оно бьётся слишком громко. Слишком быстро.

— Правильно, — кивает она. Голова откидывается назад слишком легко — будто позвонков нет. — Бойся. Бояться — полезно. Ты — она наклоняет голову, и волосы падают на лицо, скрывая глаза. Но сквозь них я вижу — глаз нет. Там чернота. И в черноте — что-то шевелится. — ты уже мёртвый.

Она делает шаг ко мне. Белое платье шуршит по полу. Но это не шёлк. Это сухая кожа.

— Беги, — шепчет она. — Беги, Аэлло. Если я тебя догоню — ты умрёшь.

Второй шаг.

— Я не хочу тебя убивать, — её голос — снова мамин, ласковый, тот самый, которым она пела мне колыбельные в ободранной повозке. От этого голоса у меня начинают течь слёзы. Потому что я помню. Я помню её руки. Её запах. Её — Но если догоню — убью.

Она останавливается.

Закрывает глаза. Те самые дыры, которые были глазами, закрываются веками. Веки серые, как старая простыня.

И начинает считать.

Голос детский. Тоненький. Тот, которым я сам когда-то считал в игре. Но в этом голосе — восторг. Голод. Предвкушение.

— Раз — воздух становится холоднее. — Два — под ногами — липкое. Я не хочу смотреть, что. — Три — она втягивает носом воздух. Она меня чует. — Четыре — я слышу, как её пальцы скребут по стене. Когти. — Пять. Я иду тебя искать!

Ноги отпускают. Не потому, что страх прошёл. А потому что она разрешила.

Я бегу.

Не помню, как открыл дверь. Не помню, как оказался на лестнице. Помню только ступени — холодные, каменные, стёртые до блеска. И на каждой ступени — царапины. Глубокие. Словно кто-то полз. Когтями. Стены и каракули на стенах.

Цветы. Домики. «Папа».

Бегу вниз. Раз, два, три ступени за раз. Колено болит — но это же сон. Во сне не бывает больно. Правда? Правда же? Я чувствую, как хрустит кость при каждом шаге. Как нога подкашивается. Как что-то острое врезается в подошву — я босиком? Когда я успел разуться?

— Семь — долетает сверху.

Она считает медленно. Слишком медленно. Она наслаждается. Я слышу, как она не идёт — она скользит. Один шаг — целый пролёт. Ползёт по стенам? Не оборачиваюсь. Нельзя. Если увижу — остановлюсь.

Лестница вьётся. Винт, ещё винт. Я запыхался. Но во сне не задыхаются. Или задыхаются? Грудная клетка горит.

Ступени кончаются.

Я должен быть внизу. У двери в коридор. Я помню эту дверь — деревянную, с железной ручкой. За ней — свобода. За ней — реальность. Но передо мной — снова лестница. Та же самая. Те же ступени, те же царапины на камне. Даже скол на третьей сверху — я только что наступил на него босой ногой.

Я иду вверх. Нет, я бегу вверх — но лестница не заканчивается. Пролёт за пролётом. Каракули на стенах — уже не цветы. Лица.

Педро. С выпученными глазами, с синим языком набок.

Дора. Толстая, с открытым ртом.

Арлекин. Верёвка врезалась в шею.

Они смотрят на меня. Рисунки углём — а глаза живые.

— Девять, — голос уже близко. Слишком близко. Прямо за спиной.

Я бегу быстрее. Кажется, что перепрыгиваю через три ступени. Нога проваливается — ступени нет. Просто дыра. Тьма. Я падаю на четвереньки. Ладони мокрые. Я смотрю — на руках кровь. Моя? Чужая? Не помню, чтобы порезался.

И тут я понимаю, что бегу уже не вниз и не вверх.

Я бегу по кругу. Лестница — это петля. Я бежал десять пролётов — и вернулся туда же. К той же двери. На которой теперь висит зеркало.

В зеркале — я. Но я стою на месте. А в отражении — бегу. И из спины моего отражения растут руки. Мамины руки. Они тянутся к моему горлу.

— Десять, — шепчет она над ухом.

Я просыпаюсь от лая резко, как от удара.

Рыжий стоит надо мной, лапа на груди. Лает — отрывисто, громко, как барабанная дробь.

— Тихо! — рычит Хром со скамьи. — Тихо, я сказал!

Пёс замолкает, но не убирает лапу.

Я сижу на соломе, весь мокрый. Рубаха прилипла к спине. Сердце стучит где-то в горле, пытаясь вырваться.

Сон. Просто сон.

Я сижу на соломе, трясусь, как осиновый лист. Рубаху хоть выжми — вся мокрая. Рыжий всё не убирает лапу с моей груди — тяжёлую, мозолистую, с тёплыми подушечками. Дышит в лицо. От его дыхания пахнет сырым мясом — и ещё чем-то. Тем самым, чем пахло то чудовище на лестнице.

— Тихо, — шепчу я псу. — Тихо. Я уже проснулся. Видишь? Проснулся.

Рыжий наклоняет голову, будто проверяет — не вру ли. Потом убирает лапу и садится рядом.

Ну что, Аэлло? Понравилось? Спать расхотелось? Принцесса, мама, считалочка Поздравляю. У тебя богатое воображение.

Дверь псарни скрипит. Открывается.

Хром входит с большим деревянным блюдом в одной руке. На блюде — горка кровавых обрезков с жилами и кусками жира. Пахнет так, что мой желудок сначала сжимается от отвращения, потом — от голода.

— Еда, — бросает Хром и вываливает обрезки прямо на земляной пол.

Псы срываются с мест. Три оскаленные морды, три пасти, чавканье, рык, хруст костей. Я смотрю на них и чувствую, как живот сводит от голода.

Хром вытирает руки о штаны.

— Ты вчера пса кормил. Со своей руки. Я видел.

Я молчу.

— Не корми псов со своих рук, — Хром подходит ближе. Глаза у него — как два застывших угля. — Отвыкнут от цепи. Отвыкнут от меня. А мне потом с ними на охоту. Понял?

— Понял, — шепчу я.

— Что ты сказал?

— Понял, господин псарь! — выкрикиваю я.

Хром щурится.

— Шуты, — цедит он, сплёвывая под ноги. — Все вы одинаковые. Языком треплете, а делаете по-своему.

Он отворачивается к собакам.

Дверь скрипит снова.

Криспин. Горбатый, с палкой. Входит медленно, шаркая.

— Живой? — спрашивает он, как всегда.

— Уже нет, — бормочу я. — Но пока двигаюсь.

Старик подходит, садится на корточки передо мной. Кряхтит. Смотрит в лицо — долго, пристально.

— Кричал ночью, псов разбудил. Сны снятся?

— Ничего не снится.

— Врёшь, — Криспин кивает спокойно. — И правильно. Надейся, Аэлло. Надейся на свой язык. И на то, что король сегодня будет в добром расположении духа. Сегодня будет банкет, — Криспин достаёт из-за пояса веник. Старый, ободранный, прутья торчат в разные стороны. — В честь приезда послов из соседнего королевства. Будет много еды. Много вина. И много скуки. Скуку лечить будешь ты.

Криспин осматривает меня с головы до ног. Грязная рубаха, грязные штаны, босые ноги, верёвочный след на шее, синяк на пол-лица. Волосы — чёрные, вьющиеся, слиплись от грязи и пота, падают на глаза. Скулы — острые, как у голодного волчонка, под ними — тени, будто кто-то углём провёл. И колено, распухшее как репа.

Красавец. Прямо портрет для сватовства. Принцессы падают в обморок от одного взгляда. Правда, от ужаса.

— Ты не то чтобы красавец, — говорит Криспин, словно прочитав мои мысли. — Но во дворце привыкли к шутам. Мы все так выглядим. Только вот.

Он протягивает руку к углу — туда, где на гвозде висит колпак Фесса. Моя рука сама собой дёргается назад.

— Не надо, — говорю я.

— Надо, — Криспин снимает колпак. — Фесс не обидится. Он уже мёртв.

— Его скормили собакам, — напоминаю я.

— Собаки его съели, — соглашается Криспин. — А колпак остался. И бубенцы — они не звонят, но это даже хорошо. Ты будешь звенеть своим языком.

Он надевает колпак мне на голову.

Колпак велик. Съезжает на ухо. Уши от колпака — длинные, дурацкие — падают на плечи. Отражение в лужице на полу — кривое, грязное, смешное.

— Ну что, — Криспин отступает на шаг. — Похож на шута?

— Похож на дурака, — говорю я.

— Одно и то же, — усмехается старик. — Пошли. Банкет уже начался. Если придём к десерту — успеем стащить пару пирожных.

Он хромает к двери. Я — за ним.

Рыжий пёс встаёт, провожает меня взглядом. Я останавливаюсь на пороге.

— Я вернусь, — говорю я псу.

Рыжий виляет хвостом.

Идёшь к королю. В колпаке мёртвого шута. С верёвочным следом на шее. Сегодня ты будешь смешным. Только не сдохни раньше десерта.

Я выхожу за Криспином в коридор. Пахнет жареным. Банкет ждёт.

Коридор тянется в обе стороны. Налево — туда, откуда я пришёл вчера. Направо — в неизвестность. Криспин поворачивает направо, опираясь на палку и шаркая.

— Не отставай, — бросает он через плечо. — И ничего не трогай. Здесь каждая ваза стоит дороже твоей жизни.

— Моя жизнь сейчас ничего не стоит, — говорю я, догоняя. — Меня уже помиловали.

— Помиловали — не значит обесценили, — Криспин кашляет. — Король может передумать. Он любит передумывать.

Мы идём мимо высоких окон — узких, со стрельчатыми арками. За ними — серое утро, дождь всё ещё моросит. Или уже снова? Я потерял счёт времени.

— Замок этот, — Криспин идёт медленно, останавливается у каждого поворота, будто показывает мне достопримечательности, — строили триста лет назад. Тогдашний король, Азраван Тиридат Астерион, дед Зервана, любил камень и ненавидел окна. Сказал: «Враг приходит через окна». Поэтому окна узкие, как бойницы, а двери — широкие.

Передо мной массивные дубовые створки, обитые железом.

— Оптимист был ваш дед, — бормочу я.

— Умер в своей постели, — Криспин пожимает плечами. — Враги пришли через дверь. Ночью. Так что он недооценил двери.

Мы сворачиваем в галерею. Справа — портреты. В рост, в тяжёлых рамах, с потрескавшейся краской. Короли, королевы, толстые младенцы с птичьими лицами.

Я смотрю на портрет. Пышная дама в красном платье, с улыбкой, похожей на трещину в стене.

— А это? — киваю на следующий.

— А это — никто. Картину купили, потому что понравилась рама. Кого на ней нарисовали — забыли.

Мы идём дальше. Коридор сужается, потолок опускается. Пахнет воском и старыми коврами.

— Этот зал, — Криспин останавливается у высокой арки, — называется Малый тронный. Это мемориал Азравана. В Большом тронном король принимает послов. Но Большой тронный сейчас ремонтируют — мыши потолок погрызли.

Мы проходим мимо ещё одного портрета. Мужчина в парике, с орлиным носом и мешками под глазами.

— Это Тиридат Пятый, — Криспин кашляет. — Тот самый, который издал указ, что шутам можно не носить штаны в жаркую погоду.

— Это правда? — я невольно улыбаюсь.

— Правда. И отменил через месяц, потому что шуты обморозили ну, ты понял. Климат здесь суровый.

Я смеюсь. Впервые за долгое время.

Мы поворачиваем за угол — и я врезаюсь во что-то мягкое и мокрое.

Горячее.

И пахнет — луком.

Горячая жижа разливается по полу. Я чувствую запах — чеснок, лук, капуста, какой-то мясной бульон.

— А-а-а! — визжит женский голос.

Я отшатываюсь и вижу — служанка. Лет шестнадцати, с веснушками на носу и раскрасневшимся лицом, в грязном переднике. В руках у неё был горшок — теперь горшок валяется на полу, и тёплая жижа растеклась по камням, заляпав мои штаны и её юбку.

— Вы вы! — она смотрит на меня круглыми глазами. — Это вы!

Я узнаю её не сразу. Она та, что перебирала лук на кухне. Девица с луком.

— Милли, — представляется она, будто я спрашивал. — Я вас помню. Вы тот шут. Который к Турсу приходил. Из-за мальчишки.

— Аэлло, — говорю я и кланяюсь. Неловко, потому что колпак сползает на глаза. — Да, я тот самый.

Она вытирает руки о передник, потом смотрит на себя — вся в похлёбке. На юбке — пятно, на груди — тоже, и щека, кажется, тоже в соусе.

— Простите, — добавляю я. — Это я виноват. Не смотрел.

— Виноват, — Милли поднимает горшок, ставит его на пол. В горшке ещё что-то плещется на дне. — А толку? — она кивает на лужу. — Турс меня убьёт.

Я смотрю на лужу. Потом на неё.

— Скажите, что я виноват. Что шут балбес, налетел, опрокинул.

— А вы и есть балбес, — Милли поднимает глаза. И улыбается. Не зло — скорее, устало. — Вы глупый, что к Турсу полезли. Глупый, что ночью по замку шастаете. Но — она замолкает, теребит край передника.

— Что? — я наклоняю голову. Колпак снова съезжает.

— Ничего, — она отводит взгляд. Потом смотрит снова. Прямо. — Вы симпатичный. Даже в этом дурацком колпаке.

Вот это да. Ты — симпатичный. Служанка, которая видела, как ты спорил с Турсом, которая знает, что ты шут, который метёт псарню, — называет тебя симпатичным.

— Симпатичный? — я усмехаюсь. — Вы плохо видите, милая Милли. Или просто привыкли к поварятам.

— А вы грубый, — говорит она, и уголки губ опускаются. — Я вам ничего плохого не сделала. Сказала, как есть. А вы

— А я шут, — отвечаю я холодно. — Моё дело — смешить, а не нравиться.

Милли поджимает губы. Поднимает горшок, прижимает к груди, как ребёнка.

— Идите, ваше шутовство. Криспин ждёт.

Она поворачивается и быстро уходит.

Ты всё правильно сделал, Аэлло. Симпатия — это оковы. А оковы — это когда не убежишь.

— Аэлло, — Криспин трогает меня за плечо. Я и забыл, что он рядом. — Ты чего? Девочка добрая. И глазки у неё ну да ладно. Пошли.

Я иду за Криспином, но мысли — где-то далеко. Не во дворце. Не в коридоре с портретами. Там — на площади. У помоста. Где остались они.

Двое актёров. Помощник сцены. Старый музыкант.

Их помиловали. Король махнул рукой — «живут». Что значит «живут»? Живут — где? Как? Добрались ли до города?

Ты их бросил. Выкрутился сам, а их — как собакам кость. Молодец. Талантливый эгоист. Таким и быть шутом.

Я вспоминаю их лица.

Филипп. Двадцать три года. Играл королей и злодеев — получалось одинаково убедительно. Филипп любил выпить перед спектаклем. И после. И вместо спектакля — тоже.

На страницу:
2 из 5