Чурай. Сердце речной мавки
Чурай. Сердце речной мавки

Полная версия

Чурай. Сердце речной мавки

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 5

Вода приняла меня обратно, мгновенно смывая с кожи остатки дымящейся порчи. Я уходила на самую глубину, в гущу трав, где меня не достанут.


Над лесом вставало утро.

Глава 5



— Не дыши! Молчи, Воислав, не дыши!

Гарь забивала ноздри, дым выжигал глаза. Я вдавливал младшего брата в сырую солому на дне погреба. Зажимал ему рот ладонью, рука скользила от его пота и слёз. А прямо над нами, за досками лаза, хрипел отец.

Малец подо мной дёрнулся. Его плечи выскользнули из моих перемазанных сажей пальцев.

— Пусти! — рванулся он вверх, на этот хрип. Туда, где сквозь щели бил багровый свет пожара.

Я бросился следом, сбивая ногти о ступени лестницы. Выскочил во двор, прямо в пекло. Лёгкие обожгло дымом. Выбросил руку вперёд, пытаясь уцепить его за ворот рубахи... Всего три шага. Я мог успеть. Пальцы почти коснулись ткани.

И я замер.

Что-то внутри — мокрое, животное — дёрнуло меня назад. На полшага. На один удар сердца. Я испугался. Не за него. За себя. Я, девятилетний, побоялся, что и меня достанет.

Чёрная лапа твари вывалилась из дыма и обрушилась на него сверху. Сухой хруст. Брат обмяк и повалился в траву.

Этот хруст застрял у меня в ушах. И вместе с ним — другая правда: я мог его вытащить. Я был на расстоянии руки. И я не вытащил.

Я хотел закричать, но из горла вылетел лишь сип. В пальцах был зажат отцовский нож — я даже не помнил, как вытащил его. Страха не было. Внутри всё вымерзло.

Вокруг горела наша весь. Сквозь дым, покачиваясь, шла женщина. Босая, окровавленный подол лип к бёдрам. За её плечами трещала изба, откуда выл порченый ребёнок — она сама бросила туда огонь, потому что знала: там уже не люди. Женщина тяжело дышала, лицо в чёрной корке.

Её выцветшие глаза остановились на мне — девятилетнем мальчишке у тела брата. Жалости в них не было. Она посмотрела на нож в моих руках.

— Нави мести хочешь, малец? — голос её был сиплым от дыма, но твёрдым. Она не кричала. — Кличь Богов у расколотого камня. Коль крепка воля — услышат. Будь чуром, раз обычной жизни тебе больше нет.

Она шагнула назад, и её скрыла гарь.

В глазах помутилось, ноги подогнулись. Я полз на коленях к расколотому идолу на старом капище. Собственная кровь капала на камень, шипела. Бок резало от боли... Моя клятва. Гром. «Чур меня!» Чернота шла в меня через глаза, через рот — снизу вверх, утягивая на дно.

И вдруг — лёд. Холод оборвал рёв пламени. Чернота расступилась. Кто-то коснулся моего лба прохладными пальцами. Ледяная ладонь легла на разорванный бок, вытягивая жар порчи. Огонь погас.


Ратмир открыл глаза резко. Рука по привычке дёрнулась к бедру — искать меч, — но пальцы сгребли сухую хвою. Меча рядом не было. А где-то глубже, в самой ладони, ещё жило чужое плечо, которое он когда-то не удержал.


Он попытался сесть. В распоротом боку повернулся тупой нож. Ратмир со стоном повалился обратно на мох. Мышцы не отвечали. Как будто их нет. Скверна ушла, но сил не осталось совсем.


Солнце уже выкатилось из-за сосен. Птицы драли глотки в верхушках. Ратмир тяжело дышал, глядя в небо. На лбу выступил холодный пот — чистый, речной.


С трудом повернув голову, он посмотрел на бок. Рана оставалась глубокой, но чёрная жижа исчезла. Вместо неё края надрыва схватило изморосью, которая быстро таяла на солнце.


— Живой... — раздался шёпот.


На краю поляны, возле Бурана, сидел хромой паренёк-перевёртыш. Потрёпанный, глаза мутные, как у больного пса. Смотрел на него, не отводя глаз — так на чужого не смотрят.


— Где... — голос Ратмира сорвался на шелест. Он сглотнул, разлепляя запёкшиеся губы. — Где скверна старосты?


Мальчишка прижался к тяжеловозу. Жеребец тихо фыркнул.


— Нету больше, дядька чурай, — тихо ответил Волко. — Тебя мавка спасла. Из омута. Она эту жижу чёрную прямо ладонью из раны тянула, я сам видел. Едва живая осталась, вся потемнела от яда, а с рассветом в воду уползла.


Ратмир нахмурился. Сквозь туман в голове проступили обрывки ночи: берег, бледные руки, ледяные губы на лбу. Холод во сне не был мороком.


Чурай зыркнул на мальца. Чтобы нежить спасала того, кто пришёл её убивать? Такого в его мире не бывало.


— Мавка, говоришь? — процедил он, пробуя подняться на локтях, но снова рухнул. — Тварь озёрная... Полно дурить, парень. Нежить не помогает. Она силу мою забрала, чтобы позже сожрать, когда я окончательно ослабну.


Волко вдруг вскинул голову. Испуг в его глазах сменился злой обидой.


— Неправда твоя! — огрызнулся волчонок и даже сделал шаг вперёд. — Она на своих сестёр так рычала, что они в воду убрались! И сама всю эту гадость в себя впустила, руки аж потемнели. Кабы не она, ты бы уже сейчас чёрной падалью под соснами лежал. Нечего на неё наговаривать!


Ратмир только криво усмехнулся, глядя на дерзкого мальчишку. Защитник нашёлся.


———


Если бы я помнила, каково это — болеть, то решила бы, что меня бьёт лихоманка.


Я скрутилась калачиком на самом дне омута, забившись под раскоряченную гнилую корягу, но даже озёрный лёд не приносил спасения. Принятая порча сидела во мне, как второй скелет, ломала мёртвые кости и наизнанку выворачивала онемевшее тело. Я судорожно зарывалась пальцами в холодный склизкий ил, до боли сжимая кулаки, но внутри всё жгло, как раскалённый камень. Навь заставляла платить за жизнь чурая. И этот раскалённый, удушливый жар в груди упрямо возвращал меня в тот самый вечер, когда моя земная жизнь оборвалась.


Парни со всей веси шли к нашему двору только ради меня. Заглядывались, прохода не давали. А на мачехиных дочек, Гнушу да Люшу, никто и смотреть не хотел — только подсмеивались тихонько за их спинами.


Агриппина смотрела на меня так, как смотрят на гвоздь в сапоге. Я мешала ей ходить по земле. Бывало, обернёшься посреди избы, а она стоит в тёмном углу, кочергу пальцами сжала и сверлит мне затылок — тяжело так, аж под лопатками зудело. У меня от её взгляда спина леденела. Но я и подумать не могла, на какую черноту она решится.


В тот вечер она отправила меня к пруду у самого дома — полоскать бельё в ледяной воде. Солнце уже за лес завалилось, сумерки густели, и нормальные хозяйки давно по избам сидели, а Агриппина упрямо гнала меня вон, сама тряслась, когда ушат мне в руки впихивала. Я шла, как на казнь, — и это было точное слово. Там меня и встретили... Её люди. Нанятые. Не наши. Просто столкнули в тёмную глубь и вдавили лицом в ил, пока я не затихла. Утопили молча и деловито. Как крысу в кадке.


От страшных мыслей меня отвлёк из глубины шёпот. Сёстры взяли меня в кольцо.


Они хватали меня за плечи, их длинные волосы путались с моими, обжигая мёртвую кожу озёрной стужей. Мавки ворчали, злились, плевались от чёрной жижи, которая толчками выходила из меня в воду, окрашивая ил вокруг в цвет грозы. Но вот они завели протяжную, вибрирующую песню — от этого звука у меня внутри заныли все кости, а в жилы хлынула их ледяная, придонная сила.


Водяной положил мне на грудь ладони — тяжёлые, шершавые от вековой тины. Он давил так, что рёбра, казалось, сойдутся на спине, выдавливая, вымывая из моего нутра остатки едкой порчи старосты. Жижа вырывалась сквозь зубы чёрными хлопьями, пока грудную клетку наконец не отпустило.


Когда скверна утихла и мёртвые мышцы перестало сводить судорогой, сверху, сквозь толщу воды, долетел глухой всплеск. Потом ещё один — волчонок кидал в омут камни, звал.


— Эй!.. — надрывался он с берега, испуганно вглядываясь в тёмную воду, и запнулся. Имени моего он не знал, а страшным словом «мавка» видно кликать побоялся. — Русалка! Пожалуйста, выплыви! Живой он, но подняться не может, стонет... Помоги ещё раз!


Тело ещё просило покоя, но я уже гребла вверх, цепляясь пальцами за придонные корни, к камышам.


Водяной перехватил мою руку. Посмотрел сердито своими огромными рыбьими глазами, выпустив тучу пузырей из зелёной бороды.


— Куда собралась, девка дурная? — нехотя проворчал Хозяин омута, качая тяжёлой головой. — Сама на себя беду накликала, а теперь глазами хлопаешь. Ты ведь ночью не просто порчу из него выпила. Ты силу его чураеву, обережную, глотком зацепила. В тебе теперь капля его живой искры сидит, а в него — твой мёртвый, навий холод врос. Обменялись вы сутью, Варварушка. Связала ты себя с ним — не развяжешь. И путы те крепкие.


Я замерла в его хватке, не веря услышанному, а внутри, прямо под рёбрами, где раньше пустота дышала холодом, и правда — странно, горячо — полыхнуло.


— Ежели воин твой там, на берегу, испустит дух — и его тепло в тебе остынет, — сердито продолжил Водяной, вкладывая в мои пальцы сочный, горько пахнущий корень одолень-травы. — А с ней и ты развеешься, озёрная твоя душа в ил уйдёт. Вытолкни мальцу в камыши, пускай заварит чуру. Иначе этот волчонок нам всю рыбу воем распугает, а ещё одно дохлое тело на моём берегу мне без надобности. Умрёт чур — и тебе конец. Ступай уже.


— Ну такого-то и утопить не грех! — захихикали мавки, заплескав хвостами вслед. — Гляди, какой складный! Сейчас я его за лодыжку хвачу, пускай на дно идёт, со мной играть будет! — оскалилась самая бледная, уже подаваясь вперёд.


— Цыц, мелюзга омутная! — глухо донеслось из глубины, и огромная ладонь Водяного с плеском опустилась на воду, подняв волну. — Сказано вам: не трогать. Брысь под коряги, пока я вас ракам на корм не отдал!


Мавки обиженно прыснули и ушли на дно, обдав меня брызгами. Пользуясь затишьем, я, кое-как перебирая руками, поплыла вверх, к мелководью. Сил на то, чтобы ступить на сушу и разделить хвост на ноги, не было вовсе. Кувшинки раздвинулись, и я бесшумно вынырнула у самого берега, прячась в тени густых камышей.


Мальчишка сидел на корточках у самой кромки. Стоило мне показаться, как он отшатнулся, но тут же подался вперёд, ловя мой взгляд.


— На, держи, — тихо, сквозь зубы процедила я, протягивая ему из воды скользкий корень. Губы едва слушались, занемев от озёрной стужи. — Заваришь. Прямо в кипяток бросай, пускай томится, пока вода не потемнеет. И пои его. Понял, волчонок? Сам он не сдюжит.


Малец судорожно закивал, выхватывая у меня одолень-траву. Я оттолкнулась от склизкого берега и ушла обратно в тёмную прохладу, позволяя кувшинкам сомкнуться над головой.


Я опустилась на заиленное дно и прижала ладонь к груди. Нас связали намертво. Я это уже знала, а вот чур на берегу ещё даже не догадывался, какая участь его постигла.


Моя нежизнь теперь зависела от чужого вдоха. От этой мысли мёртвые суставы сводило стужей, но сквозь подступающий ужас вдруг пробилось забытое, щемящее чувство. На мгновение показалось, что озёрный холод отступил. Там, под кожей, глубоко за мёртвыми рёбрами, разлилось слабое, тонкое тепло. Настоящее, человеческое. То самое, из прошлой жизни, которую я уже и позабыть успела. И вместе с ним — чужое, тяжёлое, застарелое. Как будто тот, чью искру я теперь ношу, всю жизнь таскал в себе камень и не знал, где его оставить. Навья петля затянулась туго — но вместе с ней вернулось то, что я считала отнятым навсегда. Я снова могла чувствовать.

Глава 6



Когда Ратмир в очередной раз открыл глаза, над лесом занимался рассвет, пахнущий хвоей. Изнутри больше не выжигало жаром. Растерзанный когтями бок сильно зудел — раны стянулись корой запёкшейся крови, под которой уже дёргалась обновлённая плоть. Обычного человека такие когти свели бы в могилу. Чурайское тело срасталось куда быстрее людского.


Буран и Волко дремали неподалёку, на краю поляны. Ратмир окинул их мутным со сна взглядом. Странно всё это было, противоестественно: огромный боевой тяжеловоз, который чуял порченую кровь за версту и вбивал нежить копытами в землю, спокойно дышал в затылок свернувшемуся клубком волколаку.


В памяти обрывками всплывал ночной бред. Чурай помнил удушье, край деревянной ложки, что со стуком билась о зубы, и пахнущее полынью варево, которое парень насильно вливал в его сведённый рот. Но страшнее бредней было другое. Тяжёлый сон никак не стряхивался с ресниц.


Это был не его сон. Чураю никогда не снилась вода — а этой ночью он тонул. Сон шёл рваными кусками, мутными вспышками: солнце, уходящее вверх сквозь зеленоватую толщу; камыши, качавшиеся не по ветру — по чьей-то воле; тонкие девичьи пальцы и цепкое придонное корневище на щиколотках. Целая картина не складывалась — образы плыли, наслаивались, искажались. Но жгучий разрыв в груди и последний крик, срезанный водой, он прожил как свои. В ушах до сих пор стоял девичий предсмертный хрип, перешедший в бульканье.


Он проснулся с чётким, пугающим знанием: в его голову проросла чужая смерть. Навья скверна едва не сожрала его изнутри, но выкарабкался он, похоже, лишь благодаря этому щенку-перевёртышу — больше некому было варить травы и сидеть над ним бессонными ночами.


«Значит, не зря тогда пощадил парня, не прогадал», — угрюмо подумал чурай.


Ратмир вдохнул сквозь сжатые зубы и рывком встал. Свежая корка на боку тут же натянулась, затрещала, пустив по рёбрам и пояснице резкую боль, от которой на мгновение потемнело в глазах. Но на ногах он устоял. Рука впилась в сочащуюся смолой кору вековой ели; под пальцами хрустнуло. Он переждал, пока отпустит.


Волко тут же вскинулся со мха, подскочил на месте. По лицу парня было видно, что он собирается протестовать и укладывать раненого воина обратно, но чурай срезал этот порыв одним взглядом.


— Вам бы отлежаться ещё, дядька чурай... — растерянно пробормотал Волко, отступая на шаг и пряча ладони в рукава куцей одёжки.


— Что я, девка изнеженная, чтобы в хвое до обеда бока отлёживать? — буркнул чурай. Голос после болезни скрипел ржавым железом. — Рана затянулась, и на том добро.


Он сделал несколько пробных шагов в сторону, прижимая локоть к боку и проверяя, как слушаются колени. Бок тянуло, но в седло сесть было можно. Волко больше спорить не смел и молча, суетливо принялся собирать походный скарб.


Однако чем ближе была дорога, тем больше Ратмир замечал за собой странное. В животе поселился давящий комок. Горло перехватило глухой, бабьей тоской — до того острой, что он не мог вдохнуть. Во рту снова встала озёрная вода из ночного кошмара.


Чурай подошёл к своему вороному и опустил мозолистую ладонь на его широкую морду. Жеребец ласково подался навстречу, мазнув тёплыми, бархатными губами по руке хозяина.


Ратмир оцепенел. Пришло глупое, дикое для воина чувство: внутри всё скрутило липким страхом, а в груди потянуло тупо и беспомощно — как у ребёнка. До ломоты в костях захотелось, чтобы кто-то сильный просто защитил, спрятал от наползающей со всех сторон беды. Так тосковала девка из сна — отчаянно и жалко, перед самым дном. Чурая затрясло; от чужих чувств мутило.


Солнце, едва пробившееся сквозь сосновые лапы, скользнуло по его лицу. Рассветный ветер был колючим, утренним, но щёки и веки Ратмира вдруг обдало плотным, почти осязаемым полуденным теплом. Захотелось зажмуриться так, чтобы заныли веки, подставить лицо под лучи и стоять так, впитывая свет всей кожей. Это не он стоял на поляне — это замёрзшая насмерть душа внутри него впервые за долгие годы дорвалась до солнца.


Чурай резко отдёрнул руку от коня, выдохнул сквозь зубы и уставился на свои ладони. Пальцы мелко дрожали, а внутри всё ныло чужой — живой и одновременно навьей — памятью. Он зло тряхнул головой, сбрасывая эту бабью нежность, и с силой сжал кулаки, возвращая себе привычную жёсткость. Хватит. Пора идти.


Ратмир шагнул в сторону лесной дороги — и левая нога встала. Мышцы свело так, что нога стала деревянной, не пуская вперёд, к тракту. Чурай упрямо нажал сильнее, но тело не повиновалось. Зато спиной, кожей между лопаток, он явственно ощутил чужой, повелительный зов.


Его не просто звало — его силком разворачивало обратно, в глубь чащи, туда, где за деревьями дышал сыростью и гнилью омут.


Ратмир зарычал сквозь зубы и снова двинулся к тракту, но каждый шаг отзывался в боку дикой, режущей болью — свежие рубцы рвались заново, до костей. Стоило повернуться лицом к пруду — боль послушно отпускала.


Волко застыл с недоуздком в руках: чурай топтался на месте, хватался за эфес и дышал сквозь зубы.


— Дядька?.. — парень испуганно попятился, когда чурай, слепо и грузно шагая, двинулся мимо него, с треском ломая сапогами сухой валежник.


Его вело. Чужая тоска и страх, поселившиеся под рёбрами, натянулись сыромятным поводком. Ратмир не шёл — его волокло назад, к воде.


Хруст сучьев, треск кустов у самого берега — и гладь омута пошла крупной рябью.


———


Я не собиралась просыпаться. На дне было темно, покойно и надёжно. Ил мягко обволакивал плечи, баюкал, утягивая в привычное навье забытьё, где нет ни боли, ни памяти. А потом меня рвануло.


Это не было зовом или мыслью — в самую грудь вбили железный багор и с силой крутанули ворот. Изнутри вышибло весь мёртвый покой. Жила, которой я ночью привязала себя к раненому чураю, натянулась так, что рёбра затрещали сухой древесиной. Меня потащило вверх.


Я хваталась за склизкие коряги так, что ногти гнулись, зарывалась пальцами в холодную грязь, но меня волокло сквозь толщу зеленоватой жижи — рыбой на тугой бечеве. Вода вокруг закипела пузырями. Живая искра чурая, что вросла в меня этой ночью, рвалась к хозяину, и моя мёртвая плоть, не спрашивая, тянулась следом. К нему. На сушу.


Вынырнула я тяжело, с плеском, едва не захлебнувшись ряской и кувшинками. Холодный рассветный воздух ударил по лицу, обжёг веки, плечи свело болезненной дрожью. Хватаясь онемевшими пальцами за режущую осоку, я вытащила себя к самому краю песчаного берега.


Прямо надо мной, тяжело дыша и вцепившись ладонью в раненый бок, стоял он.


Мы замерли, скованные невидимой нитью, натянутой так, что она звенела. Я видела, как крупно дрожат его пальцы, и всем телом чувствовала: сделай он хоть шаг назад, к лесной дороге — и эту нить вырвет из меня вместе со всеми остатками посмертия.


Он смотрел на меня дикими, потемневшими от боли и ярости глазами. Злейший враг — вот кем я для него была. Это читалось по желвакам на обветренном лице, по побелевшим костяшкам, когда рука Ратмира легла на рукоять клинка. Ловчий, сам угодивший в капкан. Воин, знавший нежить лишь с одной стороны: порча, которую нужно истребить.


— Что ты со мной сделала, навья сыть? — сорванно просипел он.


Ратмир сделал шаг назад, пробуя путы на разрыв.


Меня рвануло следом. Осока полоснула по ладоням, меня поволокло по грязи, в кровь сбивая пальцы о прибрежные камни. Грудь обожгло такой дикой, разрывающей болью, что я не выдержала — вскрикнула, коротко и жалко, теряя мавкий оскал.


— Стой! Не смей! — взмолилась я, цепляясь за скользкий корень ели и силясь удержаться на самой кромке воды. — Порвёшь… Обоих порвёшь!


Чурай остановился. Его самого шатнуло, лицо посерело, по лбу покатился пот. Моя боль отзывалась в его раненом боку — я почувствовала это по нашей общей жиле. Он дышал надсадно, рвано, глядя на меня сверху вниз с тяжёлой ненавистью.


— Говори, зачем привязала, — процедил он сквозь зубы, не снимая руки с рукояти. — Что выгадываешь, тварь? Нарочно караулила, чтобы чурая на поводок взять? В должники меня записать?


Я смотрела на него, и внутри меня, где всё застыло два столетия назад, вдруг вскипело. Накатило забытое, бешеное, горячее человеческое зло — я сама испугалась этой вспышки. Меня трясло не от холода, а от ярости на его беспросветную воинскую слепоту.


— Да если бы не я, ты бы на этом самом берегу и сгнил, прямо в седле! — выкрикнула я, захлёбываясь душной, злой обидой.


Грудь ходила ходуном, рассветный воздух драл непривычные лёгкие, но остановиться я уже не могла. Слова вылетали вместе с речной пеной:


— Ты чернел изнутри, скверна в самые кости ушла, когда твоя лошадь тебя сюда вынесла! Я тебя, полумёртвого, подхватила, всю гниль навью из твоих жил в себя забрала! Силу свою тебе отдала, чурбан ты столетний!


Я на мгновение умолкла, судорожно ловя ртом воздух и до боли впиваясь ногтями в береговую гальку. Ратмир молчал. Только желваки ходили.


— А потом ещё твоему волчонку велела тебя травами выхаживать, чтобы плоть твоя заново наросла! — уже тише, но с той же яростью закончила я, размазывая мокрой ладонью грязь по щеке. — А ты мне про поводки толкуешь!


Чурай на миг опешил. Глаза его сузились, взгляд метнулся к кустам.


Там, хрустя сухими ветками, мялся Волко. Парень смотрел на нас двоих, не мигая. Поймав взгляд чурая, он часто закивал, пятясь назад.


— Дядька… — потрясённо прошептал Волко, вжимая голову в плечи и боясь ступить на открытое место. — Она… она правду говорит.


Мальчишка сглотнул и посмотрел на воина почти умоляюще:


— Не поднял бы я тебя, когда конь к озеру вынес. Ты чернее ночи был, я только кровь заговорить успел, а дальше всё, не справлялся… Она тогда сама из воды вышла. Тебя очистила, а мне корень дала и велела настоем отпаивать, пока плоть не нарастёт.


Волко затих, сжавшись в комок под тяжёлым взглядом старшего. Стало тихо — только камыш шуршал да с присвистом дышал раненый воин.


Чурай не отвечал. Настороженность в его глазах не угасла, но сквозь неё проступало смятение. Мир, в котором нежить умела только заманивать и убивать, трещал по швам. Ратмир цеплялся за привычные мысли, искал скрытый умысел, ловушку, но слова парня и собственное сросшееся за одну ночь тело ломали все доводы.


Я устало опустила голову на мокрые ладони. Злость уходила. Оставалась серая, ледяная горечь.


Навья жила натягивалась при каждом движении, давила на рёбра, не позволяя вздохнуть полной грудью ни ему на берегу, ни мне в воде. Я прикрыла глаза, чувствуя, как мелкая озёрная рябь толкает меня в бок.


— Уйти я хотела, — тихо, почти беззвучно бросила я в осоку. — Забыться на самом дне. А теперь ни ты с места не сойдёшь, ни мне назад в омут хода нет. Доволен?


Ратмир медленно, через силу убрал ладонь с рукояти меча. Он по-прежнему не верил мне ни на волос, в каждом его движении сквозило отвращение воина перед опасной тварью Нави. Но ехать дальше было нельзя — собственное тело ему больше не принадлежало.


Чурай со стоном опустился на землю у самого обрыва, в паре шагов от воды. Натяжение нити тут же ослабло, и в мою грудь вернулся холодный, мёртвый покой омута.


— Волко, — не оборачиваясь, бросил Ратмир в кусты. — Лошадей рассёдлывай. Никуда мы сегодня не едем. Будем думать, как эту погань из меня вырезать.


Я закрыла глаза, соскальзывая обратно в мелкую прибрежную воду. Мы остались у омута — связанные одной кровью, злые и намертво пришитые друг к другу навьей жилой.

Глава 7



Сумерки опустились на чащу, укрыв омут плотной полутьмой. Волко возился у костра, звеня закопчённым котелком. Чурай сидел на поваленном бревне, вытянув онемевшую ногу. Нога налилась тяжестью, ступня не двигалась, и воин, не мигая, смотрел на воду, баюкающую речную гниль.


Там, среди камышей, едва заметно белел силуэт. Девка не уходила на дно, не пряталась в омуте, а просто замерла на мелководье. Обхватила колени руками, вжалась подбородком в ладони и уставилась в пустоту перед собой — высматривала что-то на том берегу.


Всю жизнь воин знал одну истину, вбитую наставниками на капищах вместе с первыми шрамами от деревянных мечей: навь не чувствует. Упыри, мавки, болотники — пустые оболочки. Накипь, которая умеет лишь подражать повадкам живых, чтобы заманить человека в глубь трясины и утащить за собой в посмертие. У них нет души. Нет боли в груди — нет и жалости к чужой крови.


Чурай запустил пятерню в волосы и потянул за пряди. Внутри всё кипело, а выхода не было. Эта девка вырвала его из-под самого носа Чернобога, когда он уже стоял на самом краю. Забрала в себя заразу, которая должна была выжечь его кости, приняла чужую черноту в собственные жилы. Зачем? Чтобы взять на поводок и помыкать им? Но сквозь натянутую между ними жилу сути воин сейчас ловил совсем другое.


Истина, на которой он стоял двадцать лет, рушилась. Вместо гнева и желания взяться за топор, чтобы срубить нежити голову, под рёбрами ворочалось что-то давящее, пугающе мягкое. Каждый раз, когда ветер обдавал берег холодом, чурая брал озноб. Он ловил всей кожей, как по ту сторону связи пробегает судорожная дрожь. Настоящий человеческий озноб замерзающей плоти. И в ту же секунду в его собственной груди поднималась обида — детская, брошенная, стыдная.

На страницу:
3 из 5