Чурай. Сердце речной мавки
Чурай. Сердце речной мавки

Полная версия

Чурай. Сердце речной мавки

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 3

Милания Снегирь

Чурай. Сердце речной мавки

Глава 1


Тише речных трав

Еще несколько часов — и поднимется солнце. Мое любимое время. Время, когда остальные мавки оставляют меня в покое. Перестают изводить за то, что я не похожа на них. В посмертии мне нет пристанища, как не было при жизни.

Мой тайный угол в густых камышах. Я замираю. Смотрю на блеклое небо в отражении пруда. Тоска приходит привычно, по-хозяйски — она давно живет во мне вместо сердца. В такие минуты я разрешаю себе вспоминать человеческие годы. Те, что остались позади пару столетий назад. Вспоминать больно, но забыть — значит окончательно перестать быть собой.

Теперь мне кажется, что в том небе, живом, даже облака плыли иначе. Или я сама это придумала? Но день, когда мачеха переступила порог нашего дома, я помню отчетливо. Уже тогда я поняла: прежней жизни не будет. Помню это чувство: дом еще мой — и уже не мой.

Тот день выдался тихим.

Отец подолгу поправлял порты, хмурился и приглаживал ладонью бороду. Руки у него подрагивали. Он прятал от меня глаза, и от этого его молчания мне становилось не по себе. За калиткой уже стояли чужие. Я еще не знала их имен — а они уже считали себя хозяевами.

— Принимай хозяйку, Варварушка, — глухо сказал он. Голос у него сорвался.

В сени с грохотом внесли тяжелый сундук. Вслед за ним вошла Она. Агриппина заполнила собой всю избу. От неё пахло сухими, горькими травами и дорожной пылью — этот душный запах сразу забил мне легкие. Она обвела горницу медленным взглядом: пересчитала лавки, горшки, углы. Прикинула цену всему. Включая меня.

— Тесновато, — вместо приветствия бросила она. Голос у нее был из тех, от которых скисает молоко. — Ну ничего, потеснимся.

За её спиной высунулись две девицы. Люша, старшая, тут же схватила с полки мамину расписную чашу. Внутри полоснуло: мамина. Я дернулась отнять — и не посмела. Гнуша, шмыгая носом, принялась ковырять пальцем свежую замазку на печи.

— Ой, мамка, гляди, какая замарашка! — Гнуша ткнула в меня пальцем. — И сарафан у неё из дерюги.

Я стояла у печи. Пальцы сами нашли ухват и стиснули так, что дерево скрипнуло. Я умоляюще посмотрела на отца. Ждала, что он защитит, прикрикнет на них. Но отец лишь неловко, виновато улыбнулся и погладил Агриппину по плечу.

Вот тогда во мне что-то и кончилось. В ту минуту я похоронила отца — задолго до того, как его закопали. На его месте стоял чужак, покорный этой властной женщине. Было тошно смотреть на его заискивающий взгляд.

Агриппина подошла ко мне вплотную. Её грузная тень накрыла меня целиком — и в доме сразу стало меньше воздуха. Она усмехнулась. В её глазах не было ни злобы, ни любопытства — ничего. Так смотрят на скотину, прикидывая, сколько та протянет.

— Скромница, значит? В моем хозяйстве скромницы работают за двоих. Иди, девка, принеси воды. Да поживее, гости с дороги пить хотят.

Тогда я впервые выбежала к пруду. Не для того, чтобы смотреть на кувшинки. Я ревела беззвучно, давясь, зажимая рот ладонью, чтобы со двора не услышали.

Из воспоминаний меня выдернул резкий плеск. Лягушка упала в воду совсем рядом. Я вздрогнула, сердце (которого давно нет) привычно екнуло от испуга.

Мавки не выносят тишины. Одна из них замерла на плавучей коряге, злорадно скалясь. Обнажила острые, в два ряда, мелкие зубы. Она намеренно нарушила мое уединение. Ей нравилось видеть, как я пугаюсь и шарахаюсь.

Они любят шум, резкие всплески и хохот, от которого птицы снимаются с веток. Для них вода — это власть и бесконечная охота. Для меня — прозрачная, душная клетка. Меня тошнит от их дикости, поэтому я держусь сама по себе, прячась в камышах.

— Опять ты застыла, Варя? — Мава ударила хвостом по воде, обдав меня холодными, резкими брызгами.

Они все здесь стали Мавами. Каждая вытравила из себя человеческое имя, едва на месте ног отросла чешуя. Они стерли прошлое, забыли, как были людьми. Но я упрямо, до боли в зубах хранила свое имя. Имя — это всё, что стояло между мной и тварью с двумя рядами зубов.

— Всё ждешь кого-то? — мавка противно хихикнула. — Твой отец давно сгнил в сырой земле, а мачеха твоя в Нави кости греет. Плыви к нам, не дури! Сегодня на перекате зазевался пастушок. У него кожа теплая. Давай защекочем его, пока сердце не лопнет!

Меня замутило — по-человечески, до желчи. Я не ответила. Лишь глубже ушла под воду, до боли зажимая уши ладонями. Не хотела слышать об их охоте. Не хотела знать имен их жертв.

В моем посмертии было жесткое правило: никогда не вредить тем, кто еще дышит теплом. За это меня и ненавидели. Для них я оставалась неправильной, порченой тварью, которая наперекор всему бережет в себе человеческий стыд. И дышит. Мертвой воде дыхание ни к чему — мавки давно бросили эту докуку. А я дышу. Назло. Каждый вдох здесь никому не нужен, кроме меня, — потому он и мой.

Память ранила сильнее, чем когти сестер. Закрывая глаза под толщей воды, я снова видела наш старый двор. Только солнце там грело всё меньше.

Холод прокрадывался в жизнь незаметно. Сначала — в словах Агриппины, потом — в гнетущем молчании отца. Из дома исчез родной запах сушеных трав — лаванды и чабреца, маминых любимых. Раньше этот аромат успокаивал меня, давал защиту. Теперь его вытеснил едкий, удушливый дух сухой белены, которую поджигала мачеха от мигреней. У меня от него постоянно раскалывалась голова. Наш чистый дом стал чужим и тесным.

— Что ты встала, как пень? — голос мачехи ворвался в мои мысли. От неожиданности я дернулась. — Иди дров принеси, да смотри, выбирай сухие, не то ужина не получишь.

Люша и Гнуша уже вовсю хозяйничали в моей горнице, перерывая старые сундуки.

— Батюшка! — Гнуша вытащила из-под лавки мою куклу, которую отец вырезал мне из липы в детстве. — Гляди, какую страшилу нашла! Давай ей голову оторвем!

Меня сорвало с места раньше, чем я успела подумать. Я всё еще надеялась на отца — по старой, глупой памяти. Он сидел за столом и даже не поднял головы. Плечи обвисли, взгляд остановился: отец смотрел в столешницу и не видел её.

— Отдай, Гнуша, — тихо сказала я. Голос дрожал. — Это папин подарок.

— Был папин, стал наш! — выкрикнула Люша, перехватывая куклу. — Мамка сказала, теперь тут всё наше!

— Папа... — я почти закричала, всхлипывая от бессилия.

Отец лишь крепче сжал пальцами край стола. Не проронив ни слова. Предал меня.

В тот вечер я окончательно поняла: мачеха принесла с собой закон силы, где нежности больше нет места. Жизнь превратилась в череду упреков и унижений. Агриппина находила изъян в каждом моем шаге, Люша и Гнуша вторили ей, глумились, а отец делался всё дальше — за одним с нами столом. С каждым закатом он выцветал. К зиме от него осталась одна привычка — сидеть у стола и молчать.

Я осталась совсем одна, еще будучи живой. Кричать было нельзя — и я училась молчать. Эта наука потом пригодилась мне на дне.

Я открыла глаза. Вода вокруг была темной, плотной и давящей. Мавы уже уплыли к перекату, их злой смех затих где-то вдали. Стало тихо. В этой тишине осталась только я — и всё, что копилось во мне два века.

Два века. Два века я спускалась на самое дно, туда, где среди корней старых ив скапливается речной ил. Ногти давно стерлись о гальку до крови, пальцы стали бледными, прозрачными, болели от холода, но я продолжала перемывать песок — горсть за горстью, каждую ночь, каждую весну. Я упрямо искала. Не позволяла себе сдаться.

И сегодня под ногтями наконец блеснул металл. Меня тряхнуло — горячо, снизу вверх, от стертых пальцев до затылка.

Я осторожно вытянула предмет на свет. Старое, потемневшее серебряное кольцо с простым узором в виде переплетенных колосьев. То место, где раньше билось сердце, свело — коротко и больно, по-живому. Кольцо моей матери. После её смерти отец носил его на шнурке у самого сердца.

Агриппина в один из первых вечеров сорвала шнурок и выбросила кольцо в окно, прямо в сторону пруда. Она думала, что стерла нашу память.

Я прижала холодный металл к губам. Серебро не грело, но оно было настоящим. Твердым. Свидетельство того, что прошлая жизнь не была моим сном. Я не сошла с ума. Я была человеком.

— Думала, что вода всё спрячет, — прошептала я. Пузырьки воздуха защекотали щеки.

Я надела кольцо на палец. Оно было велико моей исхудавшей руке, спадало, но я сжала кулак так крепко, что свело пальцы. Не отдам. Теперь у меня было своё. Первое своё за два века.

В этот момент лунный свет, пробивавшийся сквозь воду, вдруг дрогнул. Его отрезало чьей-то тенью. Кто-то стоял на берегу — именно там, где я обычно пряталась в камышах.

Я замерла у самого дна, прижимая кулак с кольцом к груди. Сквозь дрожащую гладь воды я видела высокий силуэт. Широкие плечи, тяжелый меч за спиной. От него тянуло каленым железом, дымом и правом убивать таких, как я.

Чурай. Из тех, чьи шаги заставляют лесную нечисть затыкаться. Для них мы все — лишь холодные твари, нарушившие закон, которых нужно уничтожить.

Он медленно опустился на одно колено у самой кромки воды. У берега хрустнул прибрежный лед, когда воин погрузил в воду тяжелую ладонь. Он зачерпнул воду.

Толща пруда донесла до меня резкое, пугающее движение. По воде пошла волна живого, давящего тепла. Чурай не просто пил — он замер, опустив пальцы в темную глубину, прямо надо мной. Сквозь толщу и ил он вглядывался в саму суть омута.

Я вросла в ил. Меня, двести лет пролежавшую в этой воде, впервые пробрал настоящий холод. Он чуял меня. Я была уверена — он знает, что я здесь.

Один неверный взмах хвоста, один лишний пузырек воздуха — и он убьет меня.

Я видела его лицо — тяжелое, резкое, из тех, что не меняются ни от жалости, ни от страха. В его взгляде — только сосредоточенная, тяжелая дума. И внутри у меня снова дрогнуло, там, где положено быть сердцу. Не от страха. От того, насколько живым он был посреди этого мертвого, застоявшегося мира. От него пахло жизнью.

Чурай медленно вынул руку из воды. Поднялся, повернулся и исчез в лесной чаще, не издав ни звука. Лишь камыши еще долго колыхались. От берега потянуло горькой полынью.

Когда шелест его шагов затих, я разжала кулак. Узор кольца отпечатался на ладони — оказывается, всё это время я сжимала его до кости. Я медленно поднялась к самой поверхности. На берегу, на влажном песке, остался четкий след его тяжелого сапога. Вода уже начала подмывать края отпечатка, заполняя его илом.

Я посмотрела на свою руку. Серебряное кольцо матери тускло мерцало на бледном пальце. Оно казалось невероятно тяжелым, оно тянуло руку вниз. «Вода всё спрячет», — сказала когда-то мачеха.

Нет. Вода не прячет. Она хранит.

Я глубоко, жадно вдохнула ночной воздух и бесшумно ушла на дно.

Глава 2


Ратмир отошел от воды на добрую сотню шагов, прежде чем позволил себе остановиться и глубоко, до тупой боли в груди, выдохнуть скопившийся в легких сырой холод. Задерживаться у этого безымянного пруда он изначально не собирался — путь его лежал дальше, в соседнюю весь, где, по слухам, разгулялась стая дерзких волколаков. Эти твари были крупными, свирепыми и куда более опасными, чем придонные озерные девки. На такую охоту требовалось идти с чистыми мыслями, зорким глазом и верной рукой.

Но чурай не мог просто проехать мимо места, о котором в округе шептались с таким суеверным ужасом. К самому омуту он намеренно ходил пешком, оставив коня на безопасном расстоянии: животные за версту чуют навь, поднимающуюся со дна, и незачем было лишний раз пугать верного Бурана.

Тяжелый, давящий зуд между лопаток, который в былых сечах всегда предупреждал его о близкой засаде или смертельной опасности, так и не прошел. Спиной Ратмир физически чувствовал, как притихший за его плечами омут продолжает дышать в затылок могильным, гнилостным холодом чужого, запредельного мира.

Чурай шел ходко, размашисто, уверенно срезая угол сквозь глухую ночную темень — лесные дебри он знал и понимал гораздо лучше, чем извилистые городские улицы. Вскоре впереди послышалось тихое, предупреждающее фырканье. Ратмир шагнул на небольшую поляну, где в густых зарослях малинника его дожидался вороной тяжеловоз, и привычно потрепал жеребца по жесткой, пахнущей горьким потом и чистым мылом гриве. Буран лишь подался навстречу и тяжело, доверчиво ткнулся бархатным носом в ладонь воина, признавая хозяина и постепенно успокаиваясь после близости речной нежити.

Сбросив тяжелый, пропитавшийся ночной сыростью плащ прямо на поваленный ствол старой сосны, Ратмир сел на корточки рядом с затухающим костром. Тлеющие угли едва алели во тьме, давая больше дыма, чем реального тепла. Меч из темной, кованой стали, закаленный особыми наговорами против порченой крови, привычно лег поперек его коленей. Чурай достал из засапожной сумы кусок сухой ветоши и принялся медленно, с сильным нажимом протирать лезвие от рукояти к острию. Металл и без того был безупречно чист, но это нехитрое, монотонное дело всегда помогало ему унять лишнее напряжение в мышцах и разложить мысли по местам.

Там, у омута, его появление подействовало на местную нежить словно ледяной ливень на открытое пламя. Стоило ему приблизиться к воде, как мавки, караулившие добычу в камышах, брызнули врассыпную под коряги, боясь даже вздохнуть. Их гнал удушливый для нави запах каленой стали и горькой полыни — клеймо близкой смерти, которое чурай неизменно нес на себе. В деревне староста испуганно предупреждал его: «Не ходи к омуту, соколик, там девки злые, защекочут до смерти да на самое дно утянут».

Но там, у воды, всё вышло совсем иначе. Он был готов встретить голодных, злобных тварей, а наткнулся на какую-то глухую, почти человеческую тоску. Будто из глубины черной жижи на него глядело не чудовище, а кто-то бесконечно одинокий, застрявший между мирами и глубоко несчастный.

Одна из мавок так и не спряталась в ил. Ратмир отчетливо помнил, как в лунном свете, прямо под слоем тонкой ряски, блеснуло что-то маленькое и правильной формы. Это была не чешуя и не рыбий бок, а старое серебряное кольцо на тонком, полупрозрачном пальце.

Он нахмурился от этих воспоминаний, отложил ветошь и подбросил в угасающий костер охапку сухого хвороста. Пламя жадно лизнуло ветки, ярко осветив его лицо — резкие, будто топором тесанные скулы, старый рваный шрам, пересекающий левую бровь, и светлые, слишком внимательные для обычного человека глаза.

«Волколаки подождут до рассвета, — подумал он, прикрывая тяжелые веки и прислушиваясь к ночным звукам засыпающего леса. — А вот этот омут... в нем затаилось то, чего я раньше на тропах Нави не встречал. Не может обычная нежить смотреть на живого человека так, словно сквозь посмертие силится вспомнить родную речь».

Соблазн вернуться к камышам и дождаться утра у самой воды был велик, но профессиональный долг и многолетний опыт перевесили. В соседних весях лилась живая, горячая кровь, и каждый час его промедления оплачивался чьей-то невинной жизнью.

Тени под деревьями стали постепенно бледнеть, и ночь медленно сдавалась наступающему дню. Ратмир поднялся, легко вскинув на плечи тяжелую перевязь с мечом, и уверенно перебросил ногу через седло тяжеловоза.

— Нет, — хрипло прошептал он в утреннюю тишину, трогая поводья. — Мертвые подождут. Живые — нет.

Ратмир добрался до околицы веси, когда небо только начало окрашиваться в серый, брязгло-грязный цвет предрассветья. Идти на волколаков в глухую темь было бы верной смертью, ведь ночью в чаще они — полноправные хозяева. Рассвет — совсем другое дело. Это лучшее время, чтобы читать следы: пока солнце не поднялось высоко и не высушило ночную росу, можно точно узнать, сколько именно тварей в стае и куда они уползли пережидать день под видом обычных людей.

Оставив Бурана в глухом укрытии за густой стеной векового ельника, Ратмир окинул деревушку долгим, изучающим взглядом. На первый взгляд всё казалось вымершим: ставни на избах были закрыты наглухо, из труб не шло ни дымка, и даже собаки не подавали голоса, забившись под конуры. В саму весь он заходить не стал. Лишние разговоры, причитания испуганных баб и пустые, трусливые обещания деревенских верхушек только отняли бы драгоценное время, а след за околицей был еще горячим и пахучим. Эмоции людей — это лишний шум, который только мешает слушать дыхание леса.

Чурай вошел в чащу бесшумно, мягко перекатывая ногу со стопы на пятку. Здесь запах волколаков стал почти осязаемым, густым: тяжелый, мускусный, с кислой примесью звериного пота, гнили и парной крови. Пятеро оборотней шли веером, плотно загоняя свою жертву, а их Альфа держался чуть позади, направляя и контролируя молодняк. Ратмир двигался след в след за вожаком, подмечая каждую примятую травинку и сбитые с листьев капли росы.

В паре верст от деревни, посреди густого и колючего малинника, след привел его к страшной находке. На вытоптанной, измятой поляне лежало растерзанное тело деревенского сторожа. Чурай остановился и тяжело опустился на одно колено. Его взгляд придирчиво зафиксировал приметы преступления: горло бедолаги было перекушено одним мощным, точным рывком — это была работа Альфы, который убивал наверняка и без лишней суеты. А вот остальной ущерб телу наносили уже молодые твари. Они не столько ели плоть, сколько беспорядочно рвали её, впервые пробуя вкус человеческой крови. Они убивали ради забавы, только обучаясь жестокости под присмотром вожака.

— Дурная кровь, — коротко процедил Ратмир и поднялся, отряхивая колено от лесной земли.

В его мире всё всегда было просто и понятно: есть живые люди, которых нужно защищать до последнего вздоха, и есть порченые тени, которые нарушили священный чур и подлежат немедленному истреблению. Граница между ними оставалась четкой, как лезвие его верного меча.

Но на выходе из чащи волчий след преподнес ему неожиданный сюрприз. Крупные отпечатки лап вожака возле расколотой молнией ракиты вдруг оборвались, сменившись глубокими вмятинами от тяжелых человеческих сапог. И вели эти следы прямиком к одному из центральных домов веси. Альфа бросил свою молодую стаю в лесном логове, а сам вернулся обратно, скрывшись под видом человека.

Ратмир замер под деревьями, и его светлые глаза опасно сузились. Оборотень не просто прятался в лесу — альфой стаи был сам глава этой деревни, тот самый староста, что накануне испуганно предупреждал его о мавках! Днем этот человек вел обычную жизнь, носил чистую одежду, вершил суд и открыто смотрел соседям в глаза, а ночью тайно выводил свою порченую свору на кровавую охоту.

Штурмовать избу средь бела дня было глупо и неосмотрительно. Оборотня в его человеческом обличии местные жители будут защищать до последнего, тем более своего старосту. И если Ратмир решит дать бой прямо сейчас, деревенские по незнанию и слепой преданности встанут на сторону твари. А калечить или убивать невинных людей, ослепленных ложью, ему совершенно не хотелось — его долг заключался в том, чтобы уничтожать чудовищ, а не множить людское горе.

Ратмир бесшумно отступил назад, возвращаясь под защиту леса, ближе к Бурану. Нужно было затаиться, схорониться в чащобе и набраться сил перед долгой ночью. Впереди был целый день. Чурай собирался дождаться глухих сумерек, чтобы взять тварей с поличным, когда маски будут сброшены и их звериная, порченая суть станет очевидна для всей деревни.

Он сел на мягкий мох, прислонившись спиной к шершавому стволу вековой сосны, и положил ладонь на эфес меча. До темноты оставалось много часов. Прикрыв глаза, Ратмир провалился в чуткий, тревожный сон воина, где ему сквозь шелест листвы снова чудился замерший омут, пронзительный холод Нави и невидимый, затаенный взгляд, полный глубокой человеческой тоски.


———————


Когда солнце поднимается высоко над верхушками сосен, пронзая толщу воды горячими золотистыми иглами, омут окончательно затихает. Мои сестры одна за другой уходят на самое дно, зарываются в холодный ил и густые переплетения озерных трав, спасаясь от ненавистного дневного света. Они не выносят солнце — оно слишком ярко и больно напоминает им о том, чего они навеки лишились.

А я снова не могу уснуть.

Я одиноко сижу на замшелой, скользкой коряге, едва прикрытая водой, и прячусь в густой тени старой плакучей ивы. Дневной зной почти не касается моего измененного тела — я остаюсь ледяной, но слабое тепло лучей, пробивающихся сквозь листву, манит меня, как манит замерзающего человека далекий огонек чужого костра.

В ту короткую, прошлую жизнь мне всегда говорили, что мертвые ничего не чувствуют, но это оказалось ложью. Я чувствую. В моей ладони, крепко сжатой в кулак, зажато кольцо матери. Обычное потемневшее серебро, но после ухода чурая оно будто покалывает мертвую кожу, мешает забыться и уйти в покой. От него теперь пахнет честной, каленой сталью и горькой полынью — чужим, будоражащим миром живых, который упрямо тянет мою душу обратно на берег.

Мавки не должны помнить. Мавки должны лишь ненавидеть живых, заманивать их в коварную тину и злорадно смеяться, слушая их предсмертные хрипы. Так делали все мои сестры. Но я... я до сих пор помнила вкус свежего хлеба из отцовской печи и то, как пахнет разогретая полуденным солнцем земля у нашего порога.

Но всё это человеческое тепло давно вымылось из меня, уступив место придонному, равнодушному холоду. Единственным живым, что коснулось этого берега за долгие годы, стал этот воин.

Тот человек со шрамом не был похож на трусливых деревенских парней, которые с криками убегали от любого всплеска в камышах. В его глаза было страшно смотреть — в них царила пустота, но не злая, а глубокая и тяжелая, как само небо перед великой грозой. Он посмотрел на меня сквозь воду и не поднял своего грозного оружия. Он просто прошел мимо, оставив на прибрежной траве этот горький, беспокоящий след своего присутствия.

Живые никогда не делят свой мир с мертвыми. Но почему тогда внутри меня, там, где когда-то билось настоящее сердце, сейчас так невыносимо тянет и ноет?

Время тянется медленно и лениво. Омут дышит спокойно, баюкая спящих на дне сестер. Но ближе к вечеру, когда солнце начинает касаться горизонта и окрашивает воду в тревожный цвет разбавленной крови, по речному дну проходит странная, едва заметная дрожь.

Вода — это вены леса, и она знает абсолютно всё. И сейчас она приносит со стороны соседней деревни тяжелый, удушливый запах. Это запах дикой, яростной порчи, от которой камыши у берега испуганно шелестят, а кувшинки сворачивают свои белые чашечки гораздо раньше времени. Это не привычный мне чистый холод Нави. Это скверна — живая, голодная, злая и очень опасная.

Я резко поднимаюсь со своего места, судорожно хватаясь пальцами за гибкую ветку ивы. Вода передает мне чужой, пугающий зуд нехорошего предчувствия.

Туда, к той веси, стремительно идет большая беда. И тот холодный воин со светлыми глазами сейчас идет прямо ей навстречу.

Глава 3


Сумерки упали на весь внезапно. Лес вокруг притих, погрузившись в ту глухую, давящую тишину, какая бывает только перед большой бедой — даже ночные птицы не смели подать голоса, чуя подступающую худину. На блеклом небе высыпали первые звезды — мелкие, острые и леденящие.

Чурай открыл глаза. Сон слетел мгновенно, оставив во рту горький привкус. Ратмир не шевелился, сливаясь спиной с замшелым стволом, но все его чувства натянулись, как тетива. В малиннике глухо переступил с ноги на ногу и замер, намертво прижав уши, вороной тяжеловоз. Буран чуял то же, что и хозяин. Червивую, порченую навь.

Пора.

В деревне, за которой Ратмир наблюдал сквозь сплетение ветвей, началось тайное движение. Окна изб оставались слепыми и темными — никто в эту ночь не зажег лучины, страшась привлечь внимание хозяев леса. Зато от крыльца просторной избы старосты одна за другой бесшумно отделились пять длинных теней. Они передвигались на четырех лапах, низко прижимаясь к пожухлой траве, и направлялись прямиком к лесной опушке, ведомые сырым звериным голодом.

А вслед за ними, не таясь, шел человек. Высокий, широкоплечий, в накинутом на плечи дорогом кафтане — глава веси. Он ступал уверенной, тяжелой походкой хозяина земли, но Ратмир даже издалека видел, как неестественно, с костяным хрустом ломаются его движения в суставах. Воздух вокруг старосты словно густел, наливаясь удушливым духом тухлой крови и застарелой порчи, которую этот человек днем так искусно прятал под живой личиной.

Ратмир медленно поднялся, беря рукоять меча. На его лице не дрогнул ни один мускул. Привычный лед внутри окончательно сковал мысли, вытесняя всё лишнее и оставляя лишь одну прагматичную цель — выжечь скверну дотла.

— Ну давай, староста, — едва слышно, одними губами прошептал чурай, делая первый шаг в темноту навстречу своре. — Посмотрим, чем тебя Навь откормила.

На страницу:
1 из 3