
Полная версия
Крест и ключ
Однако даже не это более всего занимало мысли Скрябина.
– Нам нужно как можно скорее произвести опознание убитого, – проговорил он. – Я не думаю, что жертва попала под раздачу случайно. Если мы будем знать, как был выбран приговорённый, то сможем выйти и на палача.
И тут вдруг заговорил водитель «эмки», на которого Скрябин и Смышляев почти не обращали внимания. Тот входил в число технических сотрудников проекта «Ярополк»: дал подписку о неразглашении всего, чему он станет свидетелем, но сам никакими специфическими дарованиями не обладал.
– Если вы имеете в виду того мужика, которого колом проткнули, то я знаю, кто он, – проговорил шофёр, не поворачивая головы. – Я сам отвозил его пару раз на дачу к товарищу Бокию... то есть, к гражданину Бокию... – Водитель смешался было, но Валентин Сергеевич кивнул ему, подбадривая; и тот, увидев это в зеркале, закончил: – Года три уж с тех пор прошло. Он тогда тоже состоял в «Ярополке» – мужик убитый, я имею в виду. Но там, на месте преступления, я сразу и не сообразил, что это он. Раньше-то он очки носил... Да и вообще – физиономия у него стала какая-то не такая.
2
Николай Скрябин снова сидел в смышляевском кабинете, откуда секретарь только что вынес их с Валентином Сергеевичем овчинные полушубки. А взамен оставил на столе картонную папку с личным делом бывшего сотрудника «Ярополка». Водитель сумел вспомнить его фамилию, хоть была она нерядовая, явно польского происхождения: Топинский.
Да и сам Скрябин тут же припомнил это лицо – что было на фотографии в личном деле. Там, на Глебовской улице, он не опознал убитого не только из-за сумерек и отсутствия очков. Антон Петрович Топинский, 1891 года рождения, очень уж сильно переменился с момента своей единственной с Николаем встречи. Если, конечно, та встреча была единственной. Скрябина не оставляло ощущение, что мнимого Фурфура он видел и до того, как судьба свела их на даче Бокия. Но, так или иначе, а внешность его мимолетного знакомца сильно изменилась с тех пор. И перемены эти никак нельзя было назвать обыденными. Не зря водитель «эмки» заикнулся про не такую физиономию.
На маленьком фотоснимке, приклеенном к листку по учёту кадров, Антон Топинский выглядел как обычный немолодой мужчина: сорока с лишним лет, со слегка отвисшими щеками, в очках с толстыми линзами. А когда Скрябин разглядывал сегодня посаженного на кол бедолагу, лицо его показалось старшему лейтенанту госбезопасности не то, чтобы молодым – оно выглядело как лицо человека, который вовсе не имеет возраста. Неестественно гладкое, словно бы вылепленное из белого воска, оно могло принадлежать и тридцатилетнему, и шестидесятилетнему. Впрочем, предстояло ещё выяснить, какова была причина смерти Антона Топинского. Николай допускал, что, скажем, при отравлении определённые токсины могли оказать такое воздействие на кожу убитого: разгладить её, парализовав мышцы.
– Странно, что в личном деле не указано ни звание этого Топинского, ни то, какими... хм... дарованиями он обладал, – заметил Скрябин, пролистывая немногочисленные документы, подшитые в картонную папку.
Среди них оказалась, между прочим, и справка, которая косвенно подтверждала, что жертвой палача-имитатора стал именно давешний Фурфур. То была копия направления в санаторий по лечению травм опорно-двигательного аппарата. И в ней указывалось, что Топинский Антон Петрович нуждается в восстановлении после перелома левых берцовых костей – большой и малой.
Тут, наконец, окончательно упала завеса с памяти Николая. Он увидел, будто воочию, как он бьёт мнимого Фурфуру именно по левой ноге. А вот нынешний беглец хромал на правую ногу – этого Скрябин уж никогда бы не позабыл! И как, спрашивается, следовало расценивать такую вот зеркальную хромоту преступника и жертвы?
Мысли эти промелькнули в голове Николая молниеносно. Однако отвлекли его так сильно, что он почти удивился, услышав, как Смышляев отвечает на его слова о нехватке документов в личном деле:
– Ну, звания у Антона Топинского могло не быть вовсе. «Ярополк» в своё время привлекал к сотрудничеству и гражданских лиц. Ваш покорный слуга тоже состоял в их когорте. – Валентин Сергеевич усмехнулся. – А что про дарования ничего не говорится – вот это действительно странно... Такая информация должна была быть обязательно. Раз её нет – выходит, кто-то её изъял.
– Надо допросить сотрудников нашей кадровой службы! Впрочем, не думаю, что личное дело подчистил кто-то из них...
– И я не думаю. – Смышляев длинно вздохнул. – Но, как я понимаю, Топинский был в своё время от работы в проекте отстранен?
– А вот и не угадали! – Скрябин позволил себе короткий смешок. – Здесь говорится, – он постучал пальцем по докладной записке, подшитой в папку, – что 15 ноября 1937 года, в понедельник, Топинский Антон Петрович не появился на службе. Если я не ошибаюсь, именно в этот день расстреляли Глеба Бокия. На телефонные звонки Топинский не отвечал, квартиру его обнаружили запертой, а жил он один. И посланный к нему наряд ГУГБ взломал дверь. Возможно, наши коллеги думали: сотрудник взял, да и свел счеты с жизнью. Но внутри оказалось пусто. А все личные вещи Топинского пропали.
Валентин Сергеевич понимающе кивнул:
– Решил не дожидаться, когда его постигнет та же участь, что и Бокия. Пустился в бега.
При взгляде на шефа Николай подумал: а не планировал ли тот и сам в своё время рвануть из Москвы – не дожидаться ареста, которого он, Валентин Смышляев, наверняка опасался? Но вслух сказал другое; мысль, которую он озвучил, была не просто догадкой – чем-то вроде озарения:
– Думаю, Топинский отправился не куда глаза глядят. Он залег на дно в заранее подготовленном месте. И всё это время его укрывал будущий палач. Зачем он его прятал, почему – возможно, мы скоро поймем. Но меня больше другое интересует: почему он решил пустить Антона Петровича на заклание именно теперь? Два года ждал, а потом надумал посадить его на кол?
3
В то время, когда Смышляев и Скрябин изучали на Лубянке личное дело четвёртой жертвы палача-имитатора, сам он готовился покинуть пределы Москвы. Валентин Сергеевич не зря задавался вопросом: каким способом преступник намеревался скрыться? И тот, скаля зубы в усмешке, думал теперь: ни шеф «Ярополка», ни его подчиненный – этот выскочка Скрябин – и за сто лет не догадались бы об истинном положении дел!
Беглец не просто так совершил свой прыжок с Глебовского моста в грязную воду Яузы. Ниже по течению, в тупике на Колодезной улице, он оставил грузовичок-полуторку, на котором он всегда приезжал в Москву и уезжал из неё. Согласно документам, машина принадлежала одному из подмосковных колхозов. И регулярно доставляла в столицу сельхозпродукцию. У её теперешнего водителя всегда имелись в наличии соответствующие путевые листы. Хотя раздобыть их оказалось ох, как непросто.
Но зато проплыть под водой несколько сотен метров беглецу в его нынешнем состоянии было – раз плюнуть! Зря, что ли, он топил ту бабу – в Коломне, в подвале Маринкиной башни? Не ради же собственного удовольствия? Утопив её, он сделал неутопляемым самого себя. Получил что-то вроде невидимых жабр – стал подобием человека-амфибии Ихтиандра из романа писателя Беляева.
Конечно, совершить подобное превращение было той ещё задачкой! Во-первых, требовалось отыскать правильное место для правильного обряда. А, во-вторых, перед воспроизведением казни следовало начертать поблизости тот самый знак – и не каким-нибудь там мелом! Для нанесения изображения надобен был только лишь алхимический эликсир, открытый великим Парацельсом: алкахест.
И, когда б ни давний знакомец нынешнего беглеца – тот, кого он посадил сегодня на кол, – за всю жизнь ему не удалось бы добыть образец того вещества. Однако – неблагодарным он не был: даровал Антоше Топинскому лёгкую смерть. Решил, что не обязательно повторять давнишнюю казнь Степана Глебова в точности. За что, вероятно, и поплатился: отзеркалил Антошину хромоту. Вот уж верно говорится: ни одно доброе дело не остаётся безнаказанным!..
Впрочем, грех ему было жаловаться. Все его деяния давали результат – да ещё какой!
Уморив голодом ту дуреху в подвале Морозовской детской больницы, он сделался нечувствителен к голоду и жажде. Мог теперь несколько дней кряду обходиться без пищи и воды, не ощущая никакого дискомфорта.
Главное же: повесив на Каляевской улице никчемного пропойцу, который наверняка упился бы до белой горячки и без посторонней помощи сунул голову в петлю, сам он обрёл удивительную способность. Вплоть до нынешнего вечера он и не верил до конца, что она у него появилась – не выпадало возможности её призвать. И вот сегодня возле Богородского кладбища ему по-настоящему повезло. Всё совпало: обнаружился компонент, которого не хватало раньше, чтобы беглец сумел подняться в воздух, как подняли когда-то над эшафотом в плохо накинутой петле того фанатика – эсера Каляева. Бомбиста, который в 1905 году подорвал великого князя Сергея Александровича – прямо на территории московского Кремля. Так что потом на этом самом месте установили большой бронзовый крест – в память об убиенном. А также, в некотором роде, и в память о его убийце.
Памятник этот, впрочем, простоял недолго. Уже в 1918 году его сбросили с постамента при личном участии Ленина. Говорили, что вождь пролетариата самолично накинул на крест веревочную петлю – как если бы хотел пародировать казнь Ивана Каляева! А потом в компании с другими членами Совнаркома обрушил крест на кремлёвскую брусчатку. И какова оказалась дальнейшая судьба памятного знака – созданного по проекту самого Виктора Васнецова – было покрыто мраком.
И вот сегодня, пробегая мимо Богородского кладбища, бывший подчиненный Глеба Бокия увидел за оградой высокий крест с полукруглым навершием. И являлся он не какой-то там копией того, кремлевского – демонтированного большевиками. Откуда-то у беглеца возникла уверенность, что это и был тот самый, подлинный крест: восьмиконечный, с косой нижней перекладиной, с золочеными иконами поверху. И крест этот засиял потусторонним светом, стоило только беглецу на него взглянуть. А потом сияние охватило его самого. Охватило и подхватило – повлекло вперёд, к Глебовскому мосту, где силы его должны были бы упятериться.
Так бы оно и случилось – если бы тот выскочка не пальнул в него из пистолета. И не просто пальнул – попал, едва его не погубив.
Но, так или иначе, а теперь он почти закончил главное дело своей жизни. Для его завершения не хватало только последнего, самого важного деяния. Хотя и того, что он уже сделал, вполне доставало, чтобы обрести способности, о которых расстрелянный два года назад Глеб Бокий мог лишь мечтать. Стать их обладателем он так и не сумел. Зато кое в чем продолжал помогать бывшему адепту своей секты и после собственной смерти. Беглец снова усмехнулся, подумав, до какой степени заблуждались они все: те, кто каждую субботу приезжал в Кучино, чтобы практиковать приближение к природе.
Кое к чему они, однако, и в самом деле приблизились.
4
Доплыв под водой до улицы Колодезной, беглец выбрался из реки, отряхнулся, будто пёс, и двинулся к своей полуторке. Рана в боку всё ещё беспокоила его, однако он ощущал: она начинает затягиваться. Повезло, что пуля прошла навылет. Вытащить её сам он вряд ли сумел бы. Так что пришлось бы, хочешь – не хочешь, искать врача. А потом ещё и обеспечивать его молчание. Да, тело бывшего адепта бокиевской секты приобрело невероятные способности к самоисцелению. Но всё же металл в ране мог помешать заживлению плоти. По крайней мере, пока что дело обстояло так. Хромоногий беглец верил всем сердцем: скоро и это изменится. Он будет свободен – неподвластен никаким угрозам. И ничто не сможет ему навредить.
Прижимая руку к правому боку, беглец доковылял, никем не замеченный, до грузовичка. И, забравшись в кабину, отжал как мог, промокшую насквозь одежду. Шапку он потерял, пока плыл под водой, будто новый Ихтиандр. А драповое его пальто, и без того – тяжёлое, после купания в Яузе и вовсе сделалось неподъёмным. Да ещё и воняло теперь какой-то химией.
Однако совсем не это выводило беглеца из себя, когда он, сидя в тёмной кабине полуторки, воевал со своими мокрыми тряпками.
Первой вещью, приводившей его в ярость, была непредвиденная хромота, которая у него возникла. Если бы только знать, что он вдруг возьмёт, да и охромеет, когда этот гороховый шут, Антон Топинский, испустит дух!..
Но вторая выводившая его из себя вещь оказалась похуже первой. Из-за неё, этой вещи, он с такой силой стискивал зубы, что ощущал, как хрустит эмаль. А пальцы его сжимались в кулаки так, что ногти пропарывали кожу на ладонях. И, глядя на своё отражение в зеркальце, которое имелось в кабине, он даже в сумерках видел, как вздулись вены у него на шее, и как побагровело, чуть ли не до черноты, его лицо.
Этой второй вещью была жгучая, непереносимая, всепоглощающая ненависть. И объектом её являлся человек, с которым ему уже доводилось встречаться прежде, три с половиной года назад: Николай Скрябин. Фанфарон и ловкач, который в него стрелял, практически догнал его и вынудил прыгнуть в вонючую Яузу: прямо в одежде, с мучительной раной в боку. Который палил потом в воду и лишь чудом не ранил его вторично. И вторично же вознамерился помешать его планам – снова, будто возвратилось лето 1936 года.
– Ладно. – Беглец увидел в зеркале собственный оскал, и ему стоило неимоверных усилий расслабить челюстные мышцы, сведенные судорогой. – Ладно, Николай Скрябин. У меня осталось ещё одно дело – пятое... А потом придёт время для другого: для самого главного... Вот тогда тебя будет ждать сюрприз!
5
Метель, наконец, прекратилась. И Скрябин мог наблюдать, как за окнами кабинета Валентина Сергеевича сгущается фиолетовая ночная мгла. Её разбавляли акварельными мазками желтевшие на площади Дзержинского фонари, да ещё такой же электрической желтизной исходили окна близлежащих зданий. Но помогало это плохо. Николаю казалось: мрак давит на оконные стёкла снаружи, испытывает их прочность, примеривается, как бы пробить двойные рамы насквозь. А потом – затопить помещение за ними, пожрать людей, оказавшихся внутри. Сделать их частью декабрьской ночи, от которой они самонадеянно рассчитывали отгородиться.
– Мне нужен список тех, кто посещал дачу Бокия в 1936 году, – проговорил Николай. – Если, конечно, на сей счет в «Ярополке» сохранились данные. – Конечно, он знал, у кого такой список имелся наверняка; но не обращаться же было к нему? – И список обслуживающего персонала бокиевской дачи – тоже. А ещё мне понадобятся личные дела всех мужчин – без ограничений возраста – кто служил в «Ярополке» под началом Бокия в это же время. Тех из них, кто до сих пор остаётся среди живых, я хочу сказать.
Скрябин понятия не имел, откуда у него возникла уверенность: тот, кого он сегодня преследовал, входил в ближний круг бывшего руководителя проекта «Ярополк». Видел ли он этого шустрика прежде – здесь, на Лубянке? Может, и видел. Вот только во время пробежки по черкизовским улицам лица его он так и не разглядел. Так что ни о каком опознании речь не шла. Хотя – а кто ещё мог бы незаметно изъять какие-либо документы из личного дела Антона Топинского, если не его коллеги по «Ярополку»?
– Думается мне, не столь уж много их отыщется – тех, кто среди живых, – заметил Валентин Сергеевич. – После расстрела Бокия численность его бывших подчиненных тоже изрядно уменьшилась.
– Это хорошо, – кивнул Николай, а потом, криво усмехнувшись, прибавил: – Вот уж не думал, что когда-нибудь скажу такое!..
Валентин Сергеевич поглядел на него вроде как с сочувствием, деликатно покашлял и собрался уже о чём-то спросить – да не успел.
– Нет, постойте! – Скрябин резко мотнул головой. – Я глупость сморозил. Мне нужны дела всех, кто в 1936 году был задействован в проекте «Ярополк». Безотносительно к тому, числятся они живыми или умершими. Главное условие: сейчас, в данный момент, они не должны состоять в проекте.
– Думаете, кто-то из них мог инсценировать собственную смерть? Или?..
Валентин Сергеевич не договорил, но Скрябин и так всё понял, поспешил заверить шефа:
– Нет, нет, я не считаю, что наш беглец – из возвращённых. Он обычный живой человек – не ревенант. Только – с невероятными способностями.
Тут его внезапно осенила идея, так что Николай ещё разок быстро пролистал папку с личным делом Топинского. И – да: в папке находились не только образцы отпечатков пальцев мнимого Фурфура. Там имелось описание его примет, с указанием роста – 176 сантиметров, и веса – 85 килограммов. Возможно, это помогло бы сузить круг поисков – ведь тому шустрику никто не помогал, когда он сооружал на Глебовской улице каланчу...
Валентин Сергеевич посмотрел на подчинённого испытующе. И Скрябин подумал: сейчас шеф поинтересуется, что за мысль ему пришла? Однако Смышляев задал другой вопрос – явно понял, что Николай не пожелает раньше времени раскрывать карты. Уж чего-чего, а проницательности Валентину Сергеевичу точно хватало!
– Кого из сотрудников «Ярополка» вы хотели бы привлечь к расследованию? – спросил он. – Лейтенанта госбезопасности Кедрова, я полагаю? Вы ведь понимаете: с завтрашнего дня это дело полностью перейдёт под нашу юрисдикцию.
– Кедрова – непременно. А также – лейтенанта госбезопасности Давыденко. И ещё... – Скрябин запнулся было, но потом решил: время колебаться и терзаться сомнениями прошло, пора принимать решение, а потому закончил: – И ещё я прошу дозволения привлечь к расследованию Рязанцеву Ларису Владимировну. Пока – неофициально. А в понедельник она напишет заявление с просьбой о переводе её в ГУГБ. Думаю, в Библиотеке Ленина, где она сейчас работает, никаких препятствий к этому не возникнет.
Глава 7. Мастер и теория шабаша
2 декабря 1939 года. Суббота
Подмосковье. Москва
1
Михаил Афанасьевич Булгаков встретил утро второго дня зимы в отдельной палате писательского санатория, расположенного в подмосковной Барвихе. Ему, опальному литератору, удалось попасть сюда лишь стараниями Фадеева, секретаря Союза советских писателей. Это Александр Александрович порадел о том, чтобы Булгакову выдали путёвку в элитный санаторий на целый месяц: с 18 ноября по 18 декабря 1939 года.
И – следовало отдать должное барвихинским докторам: открыв поутру глаза, Михаил Афанасьевич ясно разглядел картину вокруг. Увидел розовый атлас ватного одеяла, заправленного в белоснежный пододеяльник. Увидел никелированную спинку своей кровати. Да и морозный узор на оконном стекле различил довольно чётко. Это следовало считать почти чудом – ведь ещё в середине сентября он, неудачливый автор запрещённых к постановке пьес, утратил зрение примерно на девять десятых. А сегодня он решил даже не надевать очки с затемнёнными стёклами, что лежали на его прикроватной тумбочке. Не знал, представится ли ещё ему возможность узреть окружающий мир в его натуральных красках.
Михаил Афанасьевич ничуть не заблуждался насчёт своего состояния. Теперешнее улучшение являлось, по всей видимости, последней относительно светлой полосой в его жизни. Светлой – во всех смыслах. То, что чернота слепоты вскоре снова подберётся к нему, было ему совершенно ясно. Даром, что ли, он окончил когда-то медицинский факультет Киевского университета и получил диплом лекаря с отличием? Какая горькая ирония: он сделался тем врачом, который оказался не в силах исцелить себя сам!
Он потянулся было к кнопке электрического звонка, имевшегося рядом с его кроватью: вызвать медбрата, который помог бы ему одеться. Но потом, чуть поколебавшись, руку убрал. Решил: он вполне может ещё полчасика полежать в постели. Куда, собственно, ему спешить? Завтрак принесут позже, прямо в его палату – тогда, когда пациент сам того пожелает. А все медицинские процедуры у него были назначены на послеполуденное время. Так что – он мог позволить себе эту последнюю роскошь: полежать в тёплой неге. Обдумать всё, что с ним произошло. Поместить все воспоминания друг за другом, как филателисты помещают марки в альбом. Определиться с тем, как ему быть дальше.
– Толстовский юбилей – из-за него все несчастья и начались, – прошептал он, сам на себя удивляясь: оказывается, он ещё способен был шутить!
Но – со дня того юбилея всё и вправду покатилось под откос. 9 сентября 1938 года, в тот день, когда по всей стране отмечали 110-летие со дня рождения Льва Николаевича Толстого, на квартиру к Булгакову заявился без предупреждения мхатовский завлит Паша Марков – похожий на застенчивого щенка с печальными глазами. Да ещё и Виталика Виленкина, своего коллегу из литчасти, притащил с собой. Должно быть, не рискнул идти в одиночку к драматургу, который разорвал все отношения с МХАТом и поступил либреттистом в Большой театр. И вот эти двое...
– Эти двое не придумали ничего лучше, как предложить мне написать пьесу о Сталине! Это мне-то!.. Я, по их мнению, был фокусником, у которого в шляпе не кролики, а готовые пьесы!
И тут же мысли Михаила Афанасьевича без всякой паузы перескочили на другой юбилей – тот, совсем скорый, в преддверии коего МХАТ и намеревался поставить его пьесу.
– Два юбилея, не один – вот в чём тут дело, – произнёс он почти в полный голос. – Парный случай!
И он рассмеялся таким смехом, что напугал самого себя.
Но, конечно, первый юбилей – толстовский – тут был не при чём. Да, по большому счёту, и второй – тоже. И даже то, что он, драматург Булгаков, дал слабину, принял предложение Маркова и кинулся собирать материалы для будущей пьесы о Вожде – это было ещё полбеды. Подлинная беда состояла в другом: он вернулся туда – в бывший Камергерский переулок, а ныне – проезд Художественного театра.
Он долго медлил с этим, оттягивал момент возвращения, как менестрель оттягивает конец баллады. Уже и 1939 год начался; и пьеса, действие которой разворачивалось в 1902 году, получила название «Батум»; и сам Булгаков отметил 15-го мая своё сорокавосьмилетие. Лишь через месяц после дня рождения, 15-го июня, он переступил через себя: пришёл в Художественный театр, подписал тот трижды проклятый договор на постановку «Батума». А 2-го июля уже читал у себя на квартире готовую пьесу мхатовским артистам. И Николай Хмелев – исполнитель роли Алексея Турбина – наивно возмечтал тогда, что ему позволят сыграть молодого Сталина.
А 27-го июля Булгаков читал «Батум» в бывшем Камергерском переулке – в здании Художественного театра. После этого-то всё и началось. Точнее, не началось: вернулось. То создание явилось, будто кредитор – истребовать с него плату по долговой расписке.
– Двойной юбилей, двойной драматург... – Михаил Афанасьевич не стал больше смеяться: сдержал себя; вместо этого он откинул одеяло и почти без усилий сел на постели.
Он помнил, как окрестил когда-то инфернального кредитора Валя Смышляев: топтун – вот как он его назвал. Смышляев, который был не только актером и режиссером, но также состоял в московской ложе розенкрейцеров, а заодно являлся медиумом и ясновидящим. И, хоть в отношении «топтуна» Валя тогда дал маху, зато он не ошибся в другом: три с половиной года назад выбрал правильного человека, чтобы мнимого филёра разъяснить. Заставить того пойти на попятный – хотя бы на время.
И сейчас Михаил Афанасьевич, как был – в пижаме, встал с кровати, дошёл до шифоньера, стоявшего у противоположной стены, и вытащил из кармана висевшего там пиджака записную книжку. А потом с нею в руках вернулся в постель: телефонный аппарат стоял на его прикроватной тумбочке.
Номер телефона, которым он думал воспользоваться лишь в самом крайнем случае, был записан карандашом на заднем форзаце его записной книжки. Так что был едва виден на веленевой бумаге, покрытой желтоватыми и зеленоватыми завитками. И этим номером ещё год назад Михаила Афанасьевича снабдил тот самый молодой человек, с которым он свёл знакомство летом 1936 года.
С минуту Булгаков колебался: а не будет ли лучше, если он позвонит сейчас именно ему – Николаю Скрябину? Но потом, сняв с рычага чёрную эбонитовую трубку, набрал другой номер – секретный, с веленевого форзаца.
2
Скрябин удивлялся тому, как сильно переменилась погода за ночь. Субботний день выдался ясным, но зато весьма морозным: по радио сказали, что температура воздуха в Москве составляла в восемь часов утра минус 15 градусов по Цельсию. Низкое зимнее солнце почти не грело, однако лучи его косыми стрелами проникали сквозь оконный переплет в маленький кабинет Николая на Лубянке. Отражались от стекол в дверцах шкафа, где старший лейтенант госбезопасности хранил книги и артефакты. И освещали, наподобие огней театральной рампы, завалы бумаг у него на столе. Никто, кроме самого хозяина кабинета, в жизни не сумел бы отыскать хоть что-то в этих нагромождениях.









