
Полная версия
Кинцуги для Машины
Денис сплюнул на землю. Вода внутри него превратилась в стоячее болото, и Карась задыхался в этой тине, втайне ожидая шторма.
А поезд Олега летел дальше, унося раскалённую латунную звезду Луанг Та вдоль бесконечных московских кварталов, и невидимая нить связи тянулась к следующей точке фиксации.
Все по уставу (Виктор)
«Капитан Савельев не просыпался — он включался. Без зевка, без сонного оцепенения, без хаотичных мыслей. Ровно в 05:00 внутренний хронометр отдал приказ, и глаза открылись, зафиксировав безупречный стык потолочных плит – идеальная прямая линия. Никакой сонной неги. Мир за стенами ведомственной квартиры был безлик и лишен запахов. Где-то на периферии слуха глухо грохотал поезд, отбивая по рельсам стальной ритм: тук-тук, тук-тук. Виктор привычно сунул руку под подушку, проверяя ладонью тяжесть компаса, и только после этого окончательно проснулся.
Зуммер наручных часов выдал один короткий, сухой импульс, который тут же затих, не успев нарушить тяжелую предрассветную тишину ведомственной квартиры.
Виктор сел. Спина, словно высеченная из цельного куска скалы, приняла вертикальное положение. Воздух, пропущенный сквозь кондиционер, был холодным, сухим и абсолютно безликим. В этой комнате не водились запахи. Савельев сознательно вытравил из своего быта любые лишние раздражители. Это была его зона безопасности.
Он опустил ноги на пол. Подошвы коснулись жесткого серого линолеума. Его ладони и стопы обладали странной особенностью — абсолютной тактильной памятью. Виктор воспринимал мир через вес, плотность и текстуру предметов. Сейчас подошвы привычно зафиксировали холодную, предсказуемую жесткость пола. Комната площадью шестнадцать квадратных метров была его личным аскетичным вакуумом. Никаких фотографий, памятных безделушек или книг в мягких обложках. Только матовый серый пластик шкафов. Уложенные строго по линейке комплекты формы. Хаос внешнего мира терял здесь силу.
Виктор подошел к раковине и открыл кран. Вода потекла тонкой, холодной струей. Он брился тяжелым механическим станком, ведя лезвие по щетине уверенными, короткими толчками руки. Он брился в тишине, почти не глядя в зеркало на свое отражение. Бледное, обветренное лицо с жесткой, каменной мимикой, которая никогда не выражала эмоций. Лицо-функция. Лицо-инструмент. Привычный утренний чек-лист уже разворачивался в голове: подъем, осмотр расположения, утренний доклад, проверка ведомостей. Ни шага в сторону от регламента.
Перед тем как надеть китель, Савельев открыл верхний ящик стола. Латунный артиллерийский компас на толстой цепочке. Виктор взял его в ладонь. Пальцы тут же считали рельеф: паутину мелких царапин на стекле, холодный скол на латунном ободке. Это была вещь прадеда, прошедшая три войны. Стрелка внутри слегка подрагивала, но упрямо, безошибочно указывала на север. Виктор никогда не пользовался цифровыми навигаторами в телефонах. Этот тяжелый кусок металла у сердца был единственным, что связывало его с прошлым — с памятью о временах, когда армия была настоящим, честным долгом, а не бесконечной войной за красивые бумажные отчеты.
Капитан опустил компас в нагрудный карман. Латунь обожгла грудь сквозь рубашку тонким холодом. Застегнув верхнюю пуговицу кителя, Виктор негромко произнес в пустоту комнаты свою привычную фразу: — Задача ясна. Выполняю.
Дорога от дома до расположения части занимала ровно двенадцать минут размеренного шага. Виктор шел своей привычной, кошачьей походкой — сказывалась забайкальская глушь и уроки отца-охотника, учившего ступать так, чтобы под ногами не хрустнул ни один сухой сучок. Подмосковное утро уже дышало тяжелым, предвещающим зной воздухом, но Савельев не замечал жары. Его внутренний каркас держал структуру.
Гарнизон встретил его привычным, но с каждым днем все более осязаемым ощущением распада. У КПП лениво курили двое бойцов из хозвзвода, даже не повернув головы при появлении капитана. На заржавевших воротах шелушилась старая краска, обнажая серый, мертвый металл. На плацу сиротливо высилась куча не вывезенного мусора, от которой тянуло кислым запахом гниющих пайков. Систему больше не заботил внешний лоск, она медленно прогнивала изнутри, превращаясь в громоздкий, сонный симулятор службы.
Виктор вошел в штаб роты. В канцелярии было душно. Пахло перегретым пластиком принтера, дешевым табаком и застоявшимся кофе. Его обостренная чувствительность мгновенно уловила волну чужого страха.
За столом, вцепившись пальцами в глянцевый экран планшета, сидел лейтенант комендантского взвода Соколов. Его воротник был расстегнут, а на лбу выступили мелкие капли пота. При виде Савельева лейтенант вскочил, едва не опрокинув кружку.
— Товарищ капитан… Тут это… Сверка из округа пришла, — Соколов заговорил быстро, сбивчиво, фальшивя на каждом слове. — Полковник Громов рвет и метает. По бумагам у нас на балансе три тонны резервного дизеля числится. Для генераторов на случай ЧП. А по факту… ну, вы же сами понимаете, бочки пустые еще с зимы. Округ требует цифровую ведомость с подтверждением. Полковник приказал вам лично подписать акт списания «по факту испарения и утечки из-за аномальной жары». К девяти утра отчет должен быть в системе.
Виктор подошел к столу. Кожей лица он ощутил, как воздух в комнате стал еще более густым и душным. Ложь начальства всегда имела для него этот специфический, гнилостный привкус.
— Испарение трех тонн зимнего дизеля в мае? — спокойно, без единой эмоции спросил Виктор. Он замер у стола, жестко заложив руки за спину и глядя на лейтенанта сверху вниз. Лицо его оставалось неподвижной каменной маской.
— Ну да… — лейтенант отвел глаза, судорожно листая пустую ведомость на экране. — Полковник сказал, если округ заблокирует отчет, полетит вся квартальная премия части. И у вас… проблемы будут. Сами знаете, Громов не любит, когда код не бьется. Просто приложите палец к сканеру, капитан. Делов-то на секунду. Мать все спишет.
Внутри Виктора, под этим толстым слоем безжизненного бетона и навязанных рамок, резко шевельнулся запертый огонь. Выжженная совесть мгновенно отозвалась глухой, тягучей болью. Пять лет назад на южной границе такая же слепая исполнительность, такие же фантомные строчки в отчете полковника привели к бессмысленной гибели мирных людей ради красивой бумажки в штабе дивизии. Тогда Виктор взбунтовался. Спас людей, разрушил чужую ложь и навсегда похоронил свою карьеру. Его сослали сюда, в это подмосковное болото, заперев в герметичной капсуле рутинных приказов. И вот опять. Система требовала от него стать послушной частью механизма, забивающего ржавые гвозди в собственный гроб.
На правой щеке Савельева едва заметно заходил желвак. Пальцы правой руки рефлекторно, до хруста в суставах, сжались в кулак, словно ища привычную, тяжелую рукоять оружия. Ложная безопасность его уставного мира трещала по швам.
— Передайте полковнику, что фантомные цифры я подписывать не буду, — отчеканил Виктор. Голос прозвучал сухо и механически, как удар затвора. — Составьте акт о фактическом отсутствии топлива. Пусть округ разбирается, куда ушли эти тонны.
— Но капитан… — лейтенант побледнел, глядя на Савельева как на сумасшедшего. — Громов же вас сожрет.
Виктор не ответил. Он развернулся через левое плечо и вышел из канцелярии, бросив через плечо свою неизменную фразу: — Задача ясна? Выполняйте.
Он шел на плац, зная, что в девять утра начнется буря. Но кусок старой латуни в нагрудном кармане сейчас грел его грудь сильнее обычного.
Несмотря на утренний час летний зной над гарнизоном казалось уже достиг своего пика. Черный асфальт плаца плавился, источая удушливый плотный, тяжелый запах смолы и нефтепродуктов, смешанный с запахом горелого масла и отработанного топлива. От казарм слабый ветерок доносил свежий, резкий и немного химический запах мыльной пены и хлорки. Воздух над плацом дрожал и искажался, превращая пространство в раскаленную сковороду, над которой плыли контуры зданий.
На этой сковороде, выстроившись в две шеренги, потели солдаты третьей роты. Но Громов бесновался на бетонной трибуне вовсе не из-за дизеля — такие вопросы полковник никогда не выносил на всеобщее обозрение. Повод абсурден, как, впрочем, и всегда. Накануне вечером какой-то дневальный, пытаясь освежить расположение, покрасил бордюрный камень у штаба не уставной белильной известью, а остатками серой фасадной краски, найденной в каптерке.
Громов орал уже минут двадцать. Он был багровым от жары и собственного крика, ворот его кителя был расстегнут, обнажая волосатую грудь, а от всей его грузной фигуры разило смесью дорогого коньяка, пота и парфюма.
— Серость развели! В умах у вас серость! — исходил слюной полковник, размахивая кулаком перед строем. — Рота не способна отличить белый цвет от серого! Савельев, кого ты воспитал? Это не солдаты, это стадо маляров-дегенератов!
Виктор Савельев стоял в двух шагах позади полковника. Смирно. Руки по швам. Его прямая, словно высеченная из цельного куска скалы спина оставалась неподвижной. На бледном, обветренном лице Виктора не было ни одной капли пота, хотя солнце било ему прямо в глаза. Взгляд темно-голубых глаз зафиксировался в одной точке — на облупившейся красной краске пожарного щита на противоположной стороне плаца.
Для Виктора крик полковника не был оскорблением. Это был просто фоновый шум, частотный мусор, который нужно переждать. Жёсткий, хрустящий от крахмала воротник рубашки безжалостно врезался в шею, возвращая Савельева в далекое забайкальское детство. В памяти мгновенно ожил ледяной гарнизонный двор, засыпанный колючей крупой, и тяжелый силуэт отца. Отец-охотник не кричал так грязно, как Громов. Он говорил тихо, но от его слов воздух замерзал в легких. Виктор, будучи мелким пацаном, стоял тогда перед ним на таком же ледяном ветру за то, что плохо вычистил затвор старой двустволки. ««Слабость — это дыра в броне, Витя», — говорил отец, неторопливо затягивая ремень на руке. — Сквозь неё тебя сожрет тайга. Или люди. Запомни это крепко». И Виктор запомнил. Он научился превращать себя в камень.
В строю третьей роты реакция на ор полковника была разной. Молодой призывник из Москвы, стоявший в первой шеренге, испуганно моргал, на его виске лихорадочно пульсировала жилка, а по шее катились крупные капли пота— он искренне боялся трибунала из-за банки серой краски. Рядом с ним старый контрактник, прошедший две командировки, смотрел на трибуну пустым, стеклянным взглядом, лениво перекатывая во рту сухую травинку — этот знал, что ор полковника закончится ровно тогда, когда у того иссякнет коньячный запал. Чуть левее ефрейтор тихо, одними губами, матерился, проклиная и Громова, и нерадивого маляра, и этот плавящийся под ногами асфальт.
Полковник резко развернулся, тяжело дыша и вытирая шею платком. — Савельев! — рявкнул он, заглядывая капитану в лицо в поисках привычного угоднического испуга, подсознательно отыгрываясь за утренний демарш с дизельными ведомостями. — Ты меня понял? Контроль за исполнением на тебе. Чтобы к утру у меня эта рота была идеальна! Бордюры обгрызть зубами, но вернуть уставной цвет!
Виктор перевел взгляд на полковника. Его лицо оставалось гладким и спокойным, как зеркало озерной воды в штиль. В его голосе не было ни капли иронии, ни капли страха — только чистая, звенящая функция:
— Так точно, товарищ полковник. Задача ясна. Выполняю.
Виктор повернулся через левое плечо и пошел прочь от трибуны. Его шаги были размеренными, легкими и почти бесшумными, несмотря на тяжелые армейские берцы.
И вдруг его внутреннее чутье уловило нечто новое. Воздух вокруг стал не просто липким — он словно потяжелел, уплотнился до предела, превращаясь в густую ртутную взвесь. Савельев сделал глубокий вдох, но легкие встретили странное, физическое сопротивление, словно в атмосфере критически не хватало кислорода. Это не было следствием жары. Это было предчувствие. Так кожей ощущают приближение тектонического сдвига дикие звери в тайге за секунду до того, как задрожат скалы.
Виктор опустил ладонь к нагрудному карману. Латунный компас прадеда, лежавший у самого сердца, не согревал — напротив, сквозь плотное сукно кителя он обжигал грудь глубоким, первобытным, свинцовым холодом. Сердце под латунной пластиной мгновенно заколотилось в рваном, непривычно частом темпе, словно этот кусок старого сплава уже среагировал на космические часы, которые запустили свой обратный отсчет где-то в зените налитого свинцом неба. Натянутые струны эфира вибрировали на пределе возможностей, и Савельев ощущал это глубоко внутри. В его мозгу вспышкой пронеслась мысль: этот уставной, давно прогнивший мир долго не протянет. Что-то должно произойти, что-то, что изменит ход событий навсегда.
Дорога к дому вела через старую просеку, где подмосковный лес глухо подступал к самой границе военного городка. Солнце уже садилось, но не дарило прохлады; оно превратилось в мутный оловянный диск, застрявший в кронах сосен. Воздух между стволами стоял неподвижно, пропитанный тяжелой, душной гарью от недалекого шоссе и приторным, липким запахом цветущей дикой полыни. Виктор шел медленно, соразмеряя шаг с глубоким, ровным дыханием. Из его головы наконец-то улетучился въедливый коньячный ор полковника Громова, уступив место привычной, холодной тишине.
Ему было всего тридцать два. Возраст, когда его сверстники в Москве строили карьеры, меняли машины, танцевали с девчонками в клубах и тонули в бесконечной цифровой суете, выстраивая ложное благополучие на экранах своих смартфонов. Виктор смотрел на разбитые бетонные плиты под ногами, сквозь стыки которых упрямо пробивалась жесткая, опаленная солнцем трава. Его собственная жизнь застыла в этой бетонной колее пять лет назад, после того короткого, как выстрел в упор, рапорта на южной границе. Ложная безопасность уставного мира, в которой его пытались запереть, трещала под весом собственной лжи. Система, требовавшая красивых цифр вместо живой правды, напоминала огромный, заржавевший механизм, который продолжал крутить шестеренки вхолостую, перемалывая людей в серую труху.
Савельев поднял взгляд на верхушки сосен. Птицы молчали. В лесу не было слышно ни единого писка, ни шороха, словно все живое попряталось в норы, подчиняясь какому-то древнему, невидимому закону. Кожа лица и ладони, обостренно чувствительные к малейшим изменениям плотности пространства, улавливали странное, вибрирующее давление. Воздух казался слишком густым, почти осязаемым, словно перед сильной грозой, которая никак не могла разродиться первым громом.
В кармане глухо и тяжело перекатывался латунный компас. Вещь прадеда, которую когда-то передал ему отец. Виктор вспомнил его сухие, пахнущие ружейным маслом и табаком руки. Отец до конца дней верил в нерушимость присяги, в тяжелую, честную землю под ногами и в то, что армия — это монолит, удерживающий страну от хаоса. Но та страна, за которую проливали кровь его предки в забайкальских сопках, медленно растворялась в бумажных отчетах окружного начальства и в фантомных ведомостях, и Савельев отчетливо понимал, что старые правила больше не работают. Ложь полковников и воровство снабженцев разъедали структуру быстрее, чем ржавчина точила железо на заброшенных складах части.
Что же делать дальше? Подписать акт на дизель и вернуть себе благосклонность Громова? Стать частью этой послушной массы, которая покорно ждет, пока система сожрет их остатки совести? Внутренний взведенный огонь, запертый в самой глубине его существа, глухо отозвался на эти мысли. Виктор знал одно -, что не сломается. Камень не гнется — он может только расколоться от слишком сильного удара. Правда тому, кто захочет его расколоть придется сильно постараться.
Глава 4
Сухая глина
Утро Анны начиналось не со света, а с глухого, вибрирующего удара монастырского колокола, который пробивал сырость полуподвальной кельи ровно в пять утра. В этой крошечной каморке на троих человек никогда не существовало рассвета.
Анна открыла глаза на своей узкой железной койке и тут же, не позволяя уму сделать ни одного вольного вздоха, рефлекторно втянула голову в плечи. Ее тело, обладавшее редкой, почти нечеловеческой выносливостью камня, не болело после шести часов скудного сна. Жесткий матрас, туго набитый сухой, колючей соломой, шуршал при каждом движении, напоминая о земном, тленном месте — чтобы плоть не баловалась, чтобы знала свой удел. Аня не жаловалась, к суровым условиям она давно привыкла. Девушка медленно, словно боясь задеть кого-то, сползла с койки прямо на колени. Колени коснулись холодного кирпича, и пальцы ног инстинктивно поджались от холода, а сама она уже уткнулась лбом в ледяной пол. Анна сжала в кулаке деревянный крестик, и зашептала в темноту молитву.
Под самым потолком, на уровне разбитого дворового асфальта, тускло серело единственное узкое окошко. Из него тянуло ледяным, въедливым запахом бетона, старого асфальта и прелой майской зелени — последнее утро весны выдалось неестественно тяжелым, душным, словно май никак не мог разродиться грозой.
В полумраке каморки едва проглядывалась скудная обстановка: три железные кровати, сколоченный из грубых досок, кривой общий комод для белья, три эмалированных таза на полке и колченогий табурет в углу. Известь на стенах местами давно пошла пузырями от подвальной влаги, а свободное пространство над изголовьями было сплошь заклеено дешевыми бумажными иконками и образками. Со строгих, закопченных ликов святых на нее смотрел все тот же парализующий закон тотального контроля, к которому она привыкла с самого детства. Ее ум не бунтовал. Напротив, в этой безжалостной структуре правил Анна находила свою ложную безопасность. Мысли ее были дисциплинированными, серыми и ровными, как монастырские коридоры: не опоздать к полунощнице, не разозлить старших, отработать положенные двенадцать часов швейного послушания, не привлекать внимание. Если превратиться в безгласную, жесткую сухую глину, мир вокруг, возможно, сжалится над ней, а скорее просто потеряет всякий интерес, и перестанет причинять ей боль.
Она быстро натянула на себя утреннее облачение — застиранную нижнюю рубаху из сурового полотна, шерстяную черную юбку до самого пола и тяжелый, бесформенный подрясник из грубого габардина. Этот мертвый, поглощающий любой свет цвет ткани был идеальным фоном для ее нынешней жизни. Одежда полностью стирала контуры молодого девичьего тела, пряча женственность, округлость бедер и грудь от чужих и собственных глаз. Повязав голову глухим черным платком до самых бровей, так что наружу торчал лишь маленький клинышек бледного лба, Анна опустила глаза в пол. Вся ее ментальная деятельность сейчас сузилась до беззвучного, механического повторения заученных фраз и оберегов.
Перед тем как выйти за дверь, Анна рефлекторно потянулась рукой под плотный ворот подрясника. Пальцы нащупали маленький, грубо обтесанный деревянный крестик на простом шнурке. Символ ее крайнего смирения скрывал внутри опасную тайну. Этот крестик был вырезан из куска дикой сливы, сожженной ударом молнии в ее родной кубанской станице. Девушка часто проводила у этого дерева вечера, сидела рядом с ним, словно слива была ее единственной подругой, даже сестрой, по несчастью. Ведь душа девушки была подобна этому обгорелому дереву. Одна зола и пепел. Сухота и чернота. Однажды Анна тайно подобрала тот уголек перед самым побегом от отца.
Она легонько сжала деревяшку в кулаке. От тепла ее ладони сухое, мертвое дерево вдруг начало едва уловимо, тонко пахнуть едкой гарью, дымом и настоящим, диким костром. На мгновение бледные, иссушенные постом щеки Анны вспыхнули ярким, лихорадочным румянцем — затухающий, скрытый под пеплом огонь пробился сквозь кожу против ее воли. Ей стало панически страшно от этого живого, теплого импульса, напоминающего о свободе и страсти. Она испуганно ослабила хватку, загоняя пламя обратно, под тяжелый слой мертвой догмы. Это грех, - сказала она себе, нельзя о таком думать. Поправив рукава, она шагнула в ледяной коридор подворья.
Трапезная монастырского подворья встретила Анну удушливой, влажной прохладой и тяжелым неприятным запахом, который был тошнотворной смесью переваренной капусты, несвежего подсолнечного масла и мокрой половой тряпки. Огромный зал с низкими закопчёнными сводчатыми потолками, был заставлен длинными грубо сколоченными столами из потемневшего дуба. За ними в три ряда уже сидели послушницы и трудницы — безмолвное озеро черных платков и согнутых спин. Есть полагалось в абсолютном молчании. С деревянной кафедры у стены монотонный, лишенный жизни голос дежурной сестры напевно читал покаянный псалом, и эти сухие, рубленые слова падали в тишину, словно тяжелые капли известковой воды.
Анна села на край деревянной лавки, стараясь не задеть широкими рукавами соседок. Перед ней опустилась щербатая алюминиевая миска. Завтрак в последний день весны был скудным, монастырским: жидкая серая овсянка на воде без капли масла и кусок липкого, кислого ржаного хлеба. Ее ладони, опущенные на столешницу, мгновенно почувствовали текстуру дерева — жирный, глубоко въевшийся слой многолетнего воска и застывшего жира, который въелся в волокна дуба намертво. Девушка зачерпнула кашу тяжелой оловянной ложкой. Еда была едва теплой, безвкусной, но Анна ела механически, не чувствуя голода или отвращения. Ее тело послушно принимало это скудное топливо, словно печь, в которую бросают сырые поленья.
Кожа лица и шеи Анны, обостренно чувствительная к малейшим тепловым колебаниям, улавливала внутреннее состояние сидевших рядом девушек. Слева от нее замерла шестнадцатилетняя Дашка — недавняя беглянка из приюта. От Дашки исходил нервозный, дрожащий озноб. Ее пальцы судорожно мяли хлебный мякиш, превращая его в серый шарик. Анна знала, о чем думает эта девчонка: Дашка до дрожи тосковала по шумным московским улицам, по ярким вывескам метро, которые видела из окна автобуса. В ее душе еще теплился живой, хаотичный огонек бунта, который она тщетно пыталась залить слезами на ночных молитвах. Анна смотрела на нее с глухой, запертой внутри жалостью. Ей хотелось коснуться руки Дашки, передать ей искорки своего скрытого тепла, но правила строго запрещали любые личные контакты. Земля вокруг них должна была оставаться сухой и безжизненной.
Прямо напротив сидела сестра Иустина — старшая швея с желтым, пергаментным лицом и пустыми глазами. От Иустины веяло могильным, глубоким холодом. Ее ум давно превратился в мертвую, выжженную пустыню, где не осталось ни мыслей, ни желаний — только тупое, бездумное исполнение уставных механических движений. Анна подсознательно отстранялась от нее, чувствуя, как этот холод пытается дотянуться до ее собственного сердца.
Тишину трапезной разорвал резкий, скрипучий звук — это Дашка неловко повернулась, задела миску, и ее ложка с глухим стуком сорвалась с края миски покатилась по столу, и, оставив серый след от каши, упала на пол. Чтение псалма на кафедре на секунду прервалось.
Над столом мгновенно выросла грузная, монументальная фигура старшей сестры Назарии. Ее тяжелые шаги отозвались мелкой вибрацией в полу под ногами Анны. Назария остановилась прямо за спиной Даши. В ту же секунду воздух вокруг стола для Анны стал невыносимо густым и удушливым. Легкие девушки словно забило едким черным дымом — она изнутри ощущала волну чужой, подавленной агрессии и властолюбия, маскирующегося под святость.
— Чего бесчинствуешь, девка? — Назария не кричала, но ее низкий, вибрирующий голос заставил Дашку вжать голову в плечи. — Чтение божественное не слушаешь, умом в миру блуждаешь? Гляди у меня, гордыня кухонная. За помыслами своими скверными не следишь, вот враг человеческий тебе руки и ломает.
Монахиня тяжело опустила узловатую, пахнущую хозяйственным мылом ладонь на плечо девушки, заставляя ту пригнуться еще ниже к миске.
— На коленях у входа стоять будешь до вечернего правила. Без каши и хлеба. Благословение такое тебе для укрощения плоти твоей нерадивой, и ума очищенье — отрезала Назария.
Дашка беззвучно всхлипнула, плечи задрожали, из ее глаз брызнули слезы, капая прямо в серую овсянку. Внутри Анны в этот миг, под толщей навязанного страха, рванулся вверх горячий, яростный импульс — древняя, детская потребность закрыть собой слабого, крикнуть правду в лицо тирану, как она когда-то пыталась кричать отцу в кубанской станице. Бледная кожа ее щек в секунду покрылась лихорадочным, пунцовым румянцем, а грудная клетка отозвалась острой, колющей болью, словно туда плеснули кипятком.
Но Анна привычным, жестоким усилием воли подавила этот внутренний бунт. Она хорошо знала: любая попытка защитить — это грех гордыни, который обернется против нее же. Не твори добра – не получишь зла. Она заставила свой внутренний огонь отступить, засыпала его пеплом покорности. Девушка быстро опустила голову, спрятала дрожащие пальцы в широкие черные рукава подрясника и тихо, одними губами, произнесла свою мантру, как бы извиняясь за Дашку: — Простите. Виновата. Исправлюсь.

