
Полная версия
Кинцуги для Машины
— Денис... — выдохнула она, и в её глазах мелькнул чистый, детский ужас. — Не надо... Не бросай. Запрут ведь. Опять запрут...
— Да никто тебя не запрет, дура! — Денис с трудом, с хрустом выдрал своё запястье из её пальцев и резко застегнул куртку до самого подбородка. — Жди тут. Никуда я не денусь. Рубероид толкай в огонь, святоша!
Белый алабай сверху прыгнул первым. Его массивная, стокилограммовая туша с грохотом обрушилась на бетонный пол коллектора ровно между Денисом и костром, взметнув веер искр и серой сажи. За его спиной в узкий проход с рычанием рванулись остальные собаки.
Денис действовал на чистых, животных рефлексах. Упав на бок, он вскинул пластиковую ракетницу двумя руками на уровень глаз, целясь прямо в широкую, окровавленную морду вожака.
— На, жри, сука! — взревел он, до хруста выжимая спуск.
Фосфорный заряд вылетел из короткого ствола с шипящим рёвом. В замкнутом пространстве коллектора этот выстрел прозвучал как удар противотанкового орудия. Звук отразился от стен, болезненно заложив уши. Слепящий, ядовито-зелёный химический свет разом выжег темноту, превратив швы плит в резкие, изломанные линии. Огненная капля угодила алабаю в грудь, мгновенно проев густую шерсть и кожу до самого мяса.
Нора наполнилась диким, нечеловеческим визгом и густым, жгучим запахом палёного мяса и шерсти. Белый кобель бешено завертелся на месте, пытаясь сбить химический огонь, который горел даже в такой сырости. Остальная стая, ослеплённая вспышкой и напуганная ярким свечением, в панике бросилась назад, давя друг друга в узком проходе устья и исчезая в буране.
Денис упал спиной на брезент, шумно хватая ртом воздух, его левая рука дрожала, удерживая пустую ракетницу. Фосфорный огонь на полу медленно догорал, оставляя на бетоне едкие шипящие следы.
В коллекторе теплотрассы снова воцарилась удушливая тишина, нарушаемая только воем уральского бурана снаружи и прерывистым бредом Анны, которая, зажмурившись, судорожно сжимала свой крест.
Избушка на болотах
Тяжёлый обух кованого топора с глухим хрустом вошёл в сосновое ребро нарт, стоявших у самого порога. Пересушенное, звенящее от стужи дерево полопалось с сухим треском, выплеснув на дощатый пол горсть обледенелой щепы. Максим методично, с механической точностью вбивал лезвие в древесину, раскалывая полозья на мелкие, узкие лучины.
Его пальцы, когда-то нажимавшие клавиши в Сити, стали чёрными от въевшегося дёгтя, огрубевшими, с глубокими трещинами на суставах. От прежней стерильности не осталось ничего. Серая дедовская фуфайка, которую он не снимал с осени, насквозь пропиталась гарью и кислым потом. Максим поднял расколотый кусок настила, взвесил на ладони и скупо бросил в каменный очаг.
— Нарт больше нет, — тихо произнес он. Голос его, высушенный полугодовым молчанием тайги, стал плоским и шероховатым. — До утра этого дерева хватит. Пол в сенях я вчера разобрал полностью. Если мороз не отпустит, придётся рубить потолочные плахи.
Майя лежала на верхних нарах, завернувшись в три слоя старого, задубевшего брезента. Из-под рваного капюшона торчал только острый нос и бледные, сухие губы, покрытые мелкими язвами от цинги. Сибирский мороз, упавший на топи в ноябре, запер её дикую подвижную натуру. От истощения и холода тело двигалось с трудом. Она лежала тихо, прислушиваясь к монотонному стуку топора Максима, который стал для неё главным звуком этой зимы. Тяжёлый нож без дела лежал рядом, тускло мерцая в полумраке избушки. От него исходила едва уловимая вибрация.
Они провели в этом срубе промыслового заказника уже больше двух месяцев. Избушка спасла их от буранов, но лишила последних припасов. От пола постоянно тянуло могильной сыростью — оттуда, из прорубленных Максимом дыр, снизу поднимался спёртый, затхлый дух замёрзшего торфа.
— Макс. — едва слышно, хриплым шёпотом произнесла она. Глаза её были приоткрыты. — Кончай пол ломать. Рухнет же всё. Завалит нас под этой крышей.
Максим не обернулся. Он взял кусок сухой берёзы и подтолкнул под горящую плаху.
— Не рухнет, — коротко ответил он. — Осевые брёвна я не трогаю. Остальные справятся с нагрузкой. Нам нужно удержать тепло, иначе сырость сожрёт нас. О, вода закипела.
Он поднялся, подошел к висевшему в углу рваному рюкзаку, бережно запустил руку внутрь и извлёк на свет хрустящую пластиковую обёртку батончика «Сникерс». В полумраке домика этот измятый шоколадный брусок показался чужеродным артефактом из прошлой, уже забытой жизни. Из скромных запасов, которые они спасли весной, у них остался последний неприкосновенный рацион: две пачки лапши Доширак, банка Пепси и этот батончик.
Максим положил его на обрубок лиственницы, взял нож Майи и хладнокровно, словно нарезал кремниевую подложку в лаборатории, разделил шоколад на четыре абсолютно равных кубика. Нож шёл неохотно, с хрустом — арахис внутри промёрз до состояния гранитного камня.
— Калораж на вечер зафиксирован, — тихо произнес Максим. — Половину Доширака я заварил с хвоей. Приправа выровняет натриевый баланс в мышцах.
Майя слабо шевельнулась под брезентом.
— Вот и до сникерса добрались, — её голос стал тихим, как шуршание сухого камыша под настом. — Может оставим? Когда из этой норы вылезем и пойдём дальше — там зубы сводить будет. Дай просто понюхать.
Максим молча поднес к её лицу кубик шоколада. В затхлый, спёртый воздух избушки, насквозь пропитанный гарью, дёгтем и сырым торфом, ворвался пронзительный запах мирного времени — пережаренная нуга и молочный шоколад. Майя судорожно втянула воздух носом, зажмурилась, и на её бледных щеках выступил слабый румянец. Она аккуратно взяла кубик губами, не жуя, а просто катая ледяную массу за щекой, заставляя её медленно таять.
— Ну как? — Максим сел на нары рядом с ней, придерживая её плечо огрубевшей, чёрной от смолы ладонью.
— Кайф... — прошептала она, приоткрывая глаза. — Макс, а ты помнишь, как нас в машине тряхнуло? Ты ещё ползал по грязи без своих очков и орал, что у тебя вводные данные отсутствуют? Я тогда подумала, что тебя прямо там и хватит удар. Думала — ну и поделом этому городскому доходяге, пустая цифровая кукла...
— Помню, — Максим аккуратно взял с печи алюминиевую миску, где в крутом хвойном кипятке разбухали серые кудри лапши. Он снял крышку, наполнив сруб резким, химическим ароматом. — Ты меня тогда за шиворот поймала и в угол швырнула. Жёстко.
— Жёстко... — Майя слабо улыбнулась. — А теперь погляди на себя. Сидишь в дедовской фуфайке, топор из рук не выпускаешь. Контур он, видите ли, рассчитывает, чтоб потолок на башку не рухнул. Макс.., а ты головой не тронулся случаем? И вообще, мы туда идём?
Максим замолчал. Он взял ложку, зачерпнул мутную горячую лапшу и аккуратно поднёс к её губам. Его мир формул и кодов умер навсегда. Осталась только эта полуразобранная избушка, угольная карта на стенах, хвойный суп и неизвестность за порогом.
— Олег существует, — негромко, но уверенно ответил он. — Раз мы слышим его голос, значит, точка на Алтае настоящая. Наша задача — дойти. В сенях стоят две берёзовые плахи, я обтесал их под лыжи. Свиной мешок распотрошим на подбой, чтобы назад по насту не скользить. Когда мороз спадёт, попробуем выйти к какой-нибудь насыпи. Должно получиться.
Майя согласно кивнула и повернулась на бок, утыкаясь носом в его плечо, пахнущее мазутом и дёгтем. Программист, который в марте брезговал коснуться мокрой коры, сейчас сидел рядом с ней, и хладнокровно рассчитывал их шансы на прорыв через мёртвые вымерзшие топи.
Рация лежала в углу избушки, уже давно её из динамика не доносилось ничего, кроме шума эфира и изредка — далёкого, ни к кому не обращённого треска чужих переговоров. Максим уже почти провалился в сон, когда рация вдруг ожила, и ребята услышали хриплый от холода человеческий голос, забредший на их частоту откуда-то с запада.
— …третий комплект, между прочим, с той же партии, что я на Каланчёвке толкал, — голос говорил тихо, будто сам с собой, не рассчитывая, что его слышат. — Хорошая была партия. Списанная, а держит лучше нового китайского хлама.
Майя приподнялась на локте, вглядываясь в темноту в сторону приёмника. Максим замер, как будто резкое движение могло спугнуть сигнал.
— Спит, — продолжал голос, и в нём послышался долгий, тяжёлый выдох, будто человек только что принял какое-то трудное для себя решение. — Шесть часов спит, а жар всё не падает. Я ей полночи лоб тряпкой обтирал, а она всё бредит, зовёт кого-то — то маму, то какую-то Назарию, чтоб она сдохла, эта Назария, кто бы она ни была.
Пауза. Треск угольев в печи. Майя одними губами произнесла: «Денис» — и Максим согласно кивнул, они оба узнали интонацию рыночного балагура, только сейчас лишённую всякой игры.
— Вот думаю я, — голос снова заговорил, суше, быстрее, будто Карась торопился выговориться, пока решимость не остыла, — а ведь я мог бы уйти. Прямо сейчас. Тихо, чтоб не разбудить. У меня ноги целые, тепло держится, до следующего поста вёрст пятнадцать, дойду за ночь. А с ней — тиф, вес мёртвый, тащить придётся ещё месяц, если вообще выкарабкается. Свяжет по рукам меня эта её болезнь, а я не подписывался никого тащить через всю страну на собственном горбу. Я привык налегке. Всегда налегке, с первого класса детдома — потому что тяжёлое бросаешь первым, когда бежать надо, это ж любой знает.
Зажигалка с рыбкой в его руке — судя по короткому металлическому щелчку в динамике — открылась и закрылась несколько раз подряд.
— И вот я сижу, значит, смотрю на неё, — голос вдруг сорвался, потерял привычную развязность, — и знаю ведь, что могу встать и уйти. Прямо сейчас. И она даже не узнает, кто её бросил — просто очнётся одна в коллекторе, решит, что примерещилось. Может так даже лучше для неё — привыкла же всю жизнь, что её либо бросают, либо запирают, ничего нового не увидит.
Долгая пауза. Треск помех.
— А встать не могу, — тише, почти шёпотом. — Сижу тут третий час, придумываю себе оправдания одно за другим — умные, логичные, рыночные, всё как учили: считай риски, не тащи балласт, — а сам сижу и компрессы ей делаю. Даже не знаю, кто из меня хуже: тот, кто хочет уйти, или тот, кто остаётся, потому что уже не может по-другому...
Динамик резко захлебнулся хрипом — сигнал пропал, остался только ровный шум эфира.
Майя медленно опустилась обратно на лапник, глядя в темноту потолка избушки.
— Не думала, что этот дуралей способен так себя грызть, — сказала она наконец, и в голосе её не было привычной язвительности, только что-то похожее на уважение.
Максим долго молчал, прежде чем ответить.
— Он не за неё боится, — тихо сказал он. — Он боится, что снова станет тем, кем был. А она — единственный человек, при котором он этого пока не сделал.
Майя ничего не ответила. Печка догорала, а за стенами избушки, погребённой под сугробами, замерла в космическом безмолвии холодная сибирская тайга.
Бункер связи «Гранит»
Обугленный торец тяжёлой сосновой шпалы, которую Виктор притащил из кабельного полуподвала, никак не хотел лезть в узкий лаз чугунной буржуйки. Капитан хладнокровно, с ровным ритмом заклинившего поршня, давил весом всего тела на деревянный брус. Потрескавшийся, покрытый чёрным нагаром лак на шпале шипел от близости углей, испуская в темноту аппаратной едкую, сизую струю креозотного дыма. От него глаза резало до слёз, Виктор кашлял, но не отступал. Он наваливался грудью, чувствуя, как под засаленной тканью фуфайки напряглись его мышцы.
Руки Виктора, когда-то привыкшие к чистым уставным манжетам и стерильным рапортам, теперь были покрыты слоем въевшейся ржавой смазки, копоти и дёгтя.
— Шпал осталось семь штук, — тихо, без прежней армейской чеканки произнёс он в пространство, когда брус наконец со скрипом ушёл внутрь печи. Его голос, высушенный морозом, звучал плоско и глухо, как этот бетонный пол. — Если до января метель не утихнет, начнём разбирать обшивку аккумуляторной. Там дубовые щиты, они сухие. Гореть будут долго. Контур базы удержим.
Елена сидела на перевернутом цинке из-под патронов у самого очага, низко опустив голову. На её коленях лежал старый, покрытый морозным налётом хирургический зажим. Она методично, короткими, жёсткими толчками от себя, счищала лезвием нагар с алюминиевой кружки, где в крутом кипятке разбухали серые зёрна семенного овса. Её лицо, осунувшееся от постоянного недоедания, казалось серым в фиолетовом пламени костра, а вокруг губ залегла глубокая, горькая складка.
Они провели в этом бетонном капонире на вершине Зигальги уже шестьдесят дней. Две тысячи километров пешего пути от Волги остались позади, но вытрясли из них все остатки московской сытости. Всё их существование теперь зависело от семи шпал и двух мешков овса, которые они успели перетащить в бункер до того, как мороз заблокировал выходы.
— Ногу покажи, Савельев, — не поднимая глаз, отрывисто проговорила Елена. Её голос, звенящий и сухой, как скальпель военврача, разрезал гул печи. — Хватит прыгать на одной пятке. Давай сядь, повязку сменить надо.
Виктор молча опустился на деревянный ящик рядом с ней. Его правый берец, разрезанный сбоку ножом, был обмотан куском старой брезентовой стропы. Когда Елена аккуратно, стараясь не дышать на рану, сняла задубевшую ткань, в тесный воздух аппаратной ударил резкий, кислый запах застарелого пота и горького дегтя. Голеностоп раздуло, кожа на суставе была багровой, натянутой, готовой лопнуть от малейшего прикосновения. Связки, порванные на Волге, за полгода пешего марша так и не сошлись, превратившись в жёсткий, болезненный узел.
Елена прижала к воспалённой коже марлевую салфетку, густо пропитанную отваром чаги, и туго затянула её куском полевого телефонного провода. Виктор даже не поморщился, хотя пальцы его судорожно вцепились в колени, а на лбу выступили крупные капли холодного пота. Его ПТСР, бушевавшее весной, за эту зиму полностью вымерзло, сменившись глухой, свинцовой усталостью человека, потерявшего всё.
— Нам нужно выходить в феврале, — негромко сказал он, глядя на разноцветные языки пламени. — Наст схватится стеклом, держать будет крепко. Я сделаю волокушу из капота машины. Патроны на ней потащим. Тонна боеприпасов в цинках — это единственный ресурс, который у нас остался. Мы не имеем права бросить груз здесь, в горах. Олег ждёт на Алтае.
Елена горько, тихо усмехнулась, не прерывая работы. Этот звук в замерзающей аппаратной прозвучал на удивление мягко, почти страшно в своей будничной простоте. Она укрыла его ногу полой своего засаленного военного ватника, из кармана которого по-прежнему торчал белый от инея серебряный инструмент.
— Какой Олег, Витя? Какая тонна? — шёпотом произнесла она, поворачиваясь к нему лицом. — Мы одни на этой вершине. Нас река раскидала ещё в марте, контур твой рассыпался за секунду. Тот программист поди до первой метели не дотянул, он же леса никогда в жизни не видел. Рыночный контрабандист скорее всего монашку в первом кювете оставил, чтобы самому выжить. Нет никакого отряда. Есть только мы с тобой.
Виктор не ответил. Напряжение в его спине внезапно лопнуло, как треснул стальной канат на пароме. Он медленно, устало опустил голову на её плечо, чувствуя, как под тканью ватника мерно и гулко бьется её сердце. На латунном компасе прадеда, который лежал на пульте связи, стрелка продолжала бешено крутиться. Но Виктор больше не смотрел на неё. В этой звенящей тишине подземелья, под монотонный гул буржуйки, они впервые за долгие месяцы вспомнили Чертаново, тридцать четвертую школу и старый забор из рабицы, заросший тополями.
— Лен... — тихо, ломано произнёс Виктор, и его голос потерял командирский напор.
— А помнишь, на заднем дворе пух летел прямо в окна класса? Ты на уроки ходила в этой дурацкой зелёной куртке с оторванной пуговицей. А я из училища прибегал по выходным, шинель жёсткая, воротник шею резал. Думал, мир устроен просто: есть устав, есть приказ, остальное — лирика. Всё пытался правила для жизни нарисовать.
Елена замерла. Её ладонь на его волосах на секунду осталась неподвижной. В её размеренных, хирургических глазах отразилось фиолетовое пламя печи.
— Куртку ту мне мать на вырост покупала, на рынке у Павелецкого, — так же тихо, почти шёпотом ответила она. — А пуговицу я сама оторвала, чтобы записки от тебя прятать под подкладку, подальше от классной. Ты ведь тогда обещал, на выпускном, что у нас всегда будет свой дом, где тепло и расписание на стене. А расписание видишь какое теперь. Кости да медь ржавая. Каждый сам по себе в этой темноте.
— Не каждый, — Виктор наощупь перехватил её руку, его пальцы с хрустом сжали её ладонь. — Мы вместе.
Елена ничего не ответила. Она лишь плотнее укутала его плечи своим засаленным ватником, прижимаясь спиной к холодному распределительному щиту. Они ели по очереди, передавая друг другу одну деревянную ложку, бережно выскребая со дна кружки пресный, серый овсяный клей. Запах креозота мешался с ароматом варёного зерна.
Елена сидела, привалившись спиной к консоли устаревшего пульта связи, и молча смотрела, как Виктор методично, деталь за деталью, разбирает и собирает свой автомат — уже третий раз за вечер, хотя чистить там было давно нечего.
— Хватит, — сказала она наконец, забирая затвор у него из рук. — Он уже чище, чем в день выпуска с завода.
Виктор не сопротивлялся. Руки его безвольно легли на колени, и несколько долгих секунд он просто смотрел в темноту перед собой.
— Ты как-то спрашивала про Кузьминки, — сказал он вдруг, глухо. — Почему я там оказался. Восемь лет прослужил на юге, ни разу выше сержанта не поднимался, а потом вдруг — тыловая часть, должность, которую списанным перед пенсией дают.
— Спрашивала, — тихо подтвердила Елена. — Ты не ответил.
— На южной было… — он помолчал, подбирая слово, — задание. Приказ зачистить кишлак, где, по разведданным, прятались боевики. Разведданные были дырявые, как решето, — я сразу это увидел, там детский лагерь стоял неделю назад, я лично проверял маршрут. А приказ был — накрыть площадь артиллерией, без разбора.
— И ты отказался.
— Отказался. — Он усмехнулся, коротко и без всякой радости. — В первый и последний раз за карьеру. Написал рапорт, объяснил риски, потребовал уточнения данных. Комбат орал так, что стёкла звенели, — «саботаж», «трибунал». В итоге до трибунала не дошло, кишлак потом действительно оказался пуст от боевиков, я оказался прав. Но правым тебе быть не прощают, Лен. Меня тихо, без скандала, спихнули в тыл. В Кузьминки. Командовать частью с тридцатью двумя мальчишками-срочниками, которых даже стрелять толком не научили. Формально — повышение. По факту — ссылка.
Елена молчала, слушая.
— А через полгода там случилась это, — сказал он совсем тихо. — Ты знаешь эту часть.
— Знаю.
— Чего ты не знаешь, — он поднял на неё глаза, и в тусклом свете фонаря они казались совсем чёрными, — так это что я запил после этого так, что за полгода потерял всё, что у меня было до Кузьминок. Жену. Дочь — ей три года было. Я не бил их, не буянил, если ты об этом подумала. Просто… исчезал. На неделю, на две. Возвращался, не помня, где был. Ирина сначала терпела, потом перестала. Собрала вещи, уехала к матери в Тверь, забрала дочь. Я даже не пытался их искать — считал, что не имею права. Тридцать два парня погибли под моим командованием, а я после этого поеду семью строить, как будто ничего не было?
Он замолчал. Единственным звуком в бункере остался тихий свист ветра снаружи, ищущего щель в бетонной обшивке.
— Виктор, — сказала Елена очень тихо, и в её голосе не было ни жалости, ни осуждения — только ровная, врачебная честность, которой она пользовалась во всех самых тяжёлых разговорах. — Ты понимаешь, что наказал себя дважды за одну и ту же вину? Один раз — Кузьминками, которые не ты виноват, что случились. И второй — тем, что отпустил единственных людей, которые могли бы тебе помочь оттуда выбраться.
— Может быть, — он отвернулся. — Только толку теперь с этого понимания. Дочке сейчас… — он на секунду запнулся, подсчитывая, — двенадцать лет должно быть. Если жива. Если Тверь вообще ещё стоит.
Елена ничего не ответила. Она просто подвинулась ближе и молча положила голову ему на плечо — не как врач пациенту, а так, как это делают люди, у которых за плечами одна школа, одна парта и четверть века общей истории, которую ни один коллапс не в силах стереть.
Виктор долго сидел неподвижно. Потом, впервые за вечер, поднял руку и осторожно, будто боясь, что она рассыплется, обнял Елену за плечи.
Металл бункера вокруг них выл и стонал — стотонная бетонная коробка связи, вросшая в скалу на вершине Зигальги, медленно сжималась от жуткого мороза. Сверху, сквозь лёд отдушины, бледный декабрьский день окончательно угасал, уступая место холоду кромешной аналоговой ночи.
Глава 22
Глава 18
Нажива
Денис выбирался наружу медленно, экономя дыхание. Стоило голове показаться над ржавым обрезом дренажного люка, как сорокаградусный уральский мороз, словно жидким азотом, ударил в лицо. Ресницы тут же склеились ледяными иголками, а в ноздрях сухо и больно хрустнуло. Воздух над ЖД-насыпью был настолько плотным и вымороженным, что казался осязаемой стеклянной крошкой. Каждый вдох приходилось делать сквозь зубы, процеживая холод через колючую шерсть старого шарфа.
Карась перевалил тело через обледеневший бортик и встал на ноги. Наст под его стоптанными спортивными ботинками не проламывался — он звенел, как битое бутылочное стекло. Вокруг, насколько хватало взгляда, лежала абсолютно белая, застывшая в космическом анабиозе степь, разрезанная пополам мёртвой железнодорожной веткой. Чуть дальше у выемки сугробы почти по самую крышу похоронили остов поезда. Мародеры давно содрали с вагонов обшивку и выпотрошили нутро, но тяжёлый ржавый хребет состава так и остался лежать на насыпи, как монумент рухнувшему веку. Камеры на покосившихся деревянных столбах намертво покрылись жесткой ледяной чешуей и больше ничего не фиксировали.
Денис поправил лямку брезентовой сумки, в которой глухо стучали две пустые пластиковые баклажки, и похромал вниз по склону, к старому деревенскому колодцу-журавлю. Правая пятка, разбитая ещё весной на казанском берегу, на такой стуже ныла тупой болью.
Сруб колодца у подножия холма превратился в гигантскую ледяную глыбу. Денис сбросил рукавицы, перехватил пальцами толстую обледенелую цепь — металл обжог засаженную копотью кожу суставов так, что Карась хрипло матюгнулся в пустоту степи. Он опустил ведро, дождался глухого, далёкого всплеска и принялся крутить ворот. Тугой ледяной барабан поддавался неохотно, со скрежетом.
Когда ведро с чистой ледяной водой опустилось на настил, Денис присел на корточки, чтобы перелить влагу в баклажки, и в этот миг его воровской придорожный радар зафиксировал покалывание на шее.
Прямо у кромки обледенелого сруба на свежем январском порошке налёта четко отпечатались следы. Кто-то был здесь совсем недавно, рано утром. Ровные отпечатки широких валенок и тонкая полоса от полозьев саней. Следы уходили не к тракту, а забирали круто влево, в глубь старого, заросшего столетними соснами лога.
Карась замер, придерживая горлышко бутылки. Его текучая, скользкая натура, сработала автоматически. В глуши, где за двести верст не осталось ни одной живой заправки, эти следы пахли чужим, неучтенным ресурсом. «Так, так, что мы тут имеем? — застучало в висках. — Есть следы, значит есть и люди. А где люди – там и хабар. Если не я у них заберу, кто-нибудь другой нагрянет».
Он спрятал полные баклажки в сугроб, присыпал их снегом и, пригнув голову, бесшумно, как малёк в камышах, двинулся по следу в глубь соснового бора.
Лог вывел его к скрытой между холмами низине примерно через три километра. Денис залёг за занесённым сугробом стогом старого сена и затаил дыхание. Перед ним стоял хутор — три крепких рубленых лиственничных дома с крошечными окошками. Из их труб вверх, к белому небу, ровно и прямо уходил прозрачный дым, пахнущий берёзовыми дровами и печёным хлебом.
Этот запах после сорока дней удушливой, мазутной гари их бетонного коллектора ударил Карасю в голову, как чистый спирт. Из загона за избами донеслось глухое, сытое мычание коровы и короткое блеяние овец. Здесь была жизнь — настоящая, допотопная, полностью отрезанная от сгоревшего кремниевого мира. На крыльцо крайней избы вышла женщина в шерстяном платке, она несла в руках большой глиняный крын с парным молоком. Мужчина в овчинном тулупе методично колол дрова у поленницы, и гулкий хруст берёзы далеко разносился по лесу. Они были абсолютно беззащитны перед любым, у кого было настоящее оружие.
Денис лежал на животе, упершись подбородком в холодный наст, и его рыночный мозг привычно прокручивал варианты. Можно вернуться ночью с ломом. Вскрыть хлев, прирезать овцу, набить рюкзак мясом и утащить мешок зерна. Хватит до самой весны, можно будет сидеть в коллекторе, жрать мясо и вообще не высовывать нос наружу. «Не ты сожрёшь — тебя сожрут, — привычно шептал внутренний голос интернатского сироты. — На МКАДе жалости не было, там за канистру солярки людей в кювет спускали. Забирай добычу, Карась».

