Чужая станция.
Чужая станция.

Полная версия

Чужая станция.

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 20

– Сюда, ваше сиятельство, сюда, здесь вас никто не побеспокоит, – говорил особенно услужливый пожилой официант с широкой талией и расходящимися фалдами пиджака. – Сюда, ваше сиятельство, – говорил он Лёвину, оказывая знаки почтения к Степану Аркадьевичу, ухаживая и за его гостем.

Мгновенно расстелив свежую скатерть на круглом столе под бронзовой люстрой, он пододвинул мягкие стулья и замер перед Степаном Аркадьевичем с салфеткой и меню в руках, ожидая приказаний.

– Если прикажете, ваше сиятельство, отдельный кабинет сейчас освободится: там депутат Петренко с помощницей. Устрицы свежие привезли.

– А! Устрицы…

Степан Аркадьевич задумался.

– Может, изменим план, Лёвин? – сказал он, остановив палец на меню. И лицо его выражало серьёзное раздумье. – Хороши ли устрицы? Ты посмотри.

– Французские, ваше сиятельство, местных нет.

– Французские-то французские, да свежие ли?

– Сегодня получили-с.

– Так что, не начать ли с устриц, а потом уж и весь план изменить? А?

– Мне всё равно. Мне бы щей да каши, но тут этого нет.

– Кашу "а-ля рус", прикажете? – сказал официант, как нянька над ребёнком, наклоняясь над Лёвиным.

– Да нет, серьёзно, что ты выберешь, то и хорошо. Я на коньках покатался, проголодался. И не думай, – добавил он, заметив на лице Облонского недовольное выражение, – что я не оценю твой выбор. Я с удовольствием поем что-нибудь вкусное.

– Ещё бы! Что ни говори, это одно из немногих удовольствий в жизни, – сказал Степан Аркадьевич. – Ну, так давай нам, братец ты мой, устриц две, или мало – три дюжины, суп овощной…

– "Прентаньер", – подхватил официант. Но Степан Аркадьевич, видно, не хотел доставлять ему удовольствие, называя блюда по-французски.

– С овощами, знаешь? Потом камбалу под соусом, потом… ростбиф; да смотри, чтобы хороший был. Да каплунов, что ли, ну и консервов.

– Может, с грибами лесными? А потом палтуса под соусом сливочным, потом… ростбиф, но смотри, чтобы прожарка была правильная. И перепелов, что ли, ну и закусок разных.

Официант, помня привычку Степана Аркадьича не называть блюда по меню, не стал повторять за ним, но с удовольствием перечислил весь заказ по карте: «Суп овощной, палтус под сливочным соусом, перепела с травами, фруктовый салат…» И тут же, словно на пружинах, отложив одно меню и подхватив другое, винную карту, поднес ее Степану Аркадьичу.

– Что пить будем?

– Мне что угодно, только немного, шампанского, – сказал Левин.

– Как? Сразу? А впрочем, да, пожалуй. Ты какое любишь, брют?

– Брют, – подтвердил официант.

– Ну, тогда его к устрицам подай, а там посмотрим.

– Слушаю-с. Вино какое к основным блюдам?

– Нуи-Сен-Жорж? Нет, лучше классическое Шабли.

– Слушаю-с. Сыр какой посоветуете?

– Ну да, пармезан. Или ты другой предпочитаешь?

– Мне все равно, – с трудом сдерживая улыбку, ответил Левин.

И официант, взмахнув полотенцем, умчался и через пять минут вернулся с блюдом устриц, разложенных на раковинах, и бутылкой игристого, зажатой между пальцами.

Степан Аркадьич смял накрахмаленную салфетку, засунул ее за воротник и, удобно устроившись, принялся за устрицы.

– А неплохи, – говорил он, поддевая серебряной вилочкой скользких устриц с раковины и проглатывая их одну за другой. – Неплохи, – повторял он, поднимая влажные и блестящие глаза то на Левина, то на официанта.

Левин тоже ел устрицы, хотя белый хлеб с сыром показался бы ему вкуснее. Но он любовался Облонским. Даже официант, откупоривший бутылку и разливавший игристое по высоким узким бокалам, с заметной улыбкой удовольствия, поправляя свой белый галстук, поглядывал на Степана Аркадьича.

– А ты не очень любишь устрицы? – спросил Степан Аркадьич, осушив свой бокал, – или ты чем-то озабочен? А?

Ему хотелось, чтобы Левин развеселился. Но Левин был не то чтобы невесел, он чувствовал себя не в своей тарелке. С тем, что было у него на душе, ему было жутко и неловко в ресторане, среди столиков, где обедали парочки, среди этой беготни официантов; вся эта обстановка – бронза, зеркала, свет, официанты – все это казалось ему чуждым. Он боялся замарать то, что переполняло его душу.

– Я? Да, я озабочен; но, кроме того, мне здесь неуютно, – сказал он. – Ты не представляешь, как для меня, деревенского жителя, все это странно, как ногти того типа, которого я видел у тебя…

– Да, я заметил, что ногти бедного Гриневича тебя очень заинтересовали, – смеясь, сказал Степан Аркадьич.

– Не могу, – ответил Левин. – Ты попробуй понять, встань на точку зрения деревенского жителя. Мы в деревне стараемся привести свои руки в такое состояние, чтобы ими было удобно работать; для этого стрижем ногти, закатываем рукава. А тут люди специально отращивают ногти, насколько это возможно, и надевают на них какие-то браслеты, чтобы уж точно ничего нельзя было делать руками.

Степан Аркадьич весело улыбался.

– Ну, это признак того, что тяжелый труд ему не нужен. У него работает голова…

– Может быть. Но все равно мне странно, так же, как мне странно то, что мы, деревенские жители, стараемся поскорее наесться, чтобы быть в состоянии работать, а мы с тобой стараемся как можно дольше не наесться и для этого едим устрицы…

– Ну, разумеется, – подхватил Степан Аркадьич. – Но в этом-то и цель прогресса: из всего сделать удовольствие.

– Ну, если это цель, то я предпочел бы остаться дикарем.

– Ты и так дикарь. Вы все Левины дикари.

– Да ты как из леса. Все ваши Левины такие.

Левин вздохнул. Вспомнил брата Колю, и стало стыдно и неловко. Нахмурился, но Облонский перевел разговор на другое.

– Ну что, вечером к нашим, к Щербацким, поедешь? – спросил он, отодвигая пустые тарелки и придвигая сыр. Глаза блестели.

– Да, обязательно, – ответил Левин. – Хотя мне показалось, княгиня не очень-то меня звала.

– Да брось ты! Глупости! Это у нее манера, grande dame, – отмахнулся Степан Аркадьевич. – Я тоже заеду, но мне еще на репетицию к графине Бониной надо. Ну вот скажи, почему ты такой дикий? Как объяснить, что ты вдруг из Москвы пропал? Щербацкие меня о тебе постоянно спрашивали, как будто я должен знать. А я знаю только одно: ты всегда делаешь не как все.

– Да, – медленно и взволнованно сказал Левин. – Ты прав, я дикий. Но дикость моя не в том, что я уехал, а в том, что я вернулся. Вернулся я…

– Ах ты, счастливчик! – перебил Степан Аркадьевич, глядя Левину прямо в глаза.

– Почему?

– Узнаю коней ретивых по каким-то их таврам, юношей влюбленных узнаю по их глазам, – продекламировал Степан Аркадьевич. – У тебя все еще впереди.

– А у тебя, что, уже позади?

– Нет, не позади, но у тебя будущее, а у меня настоящее – так, перебиваюсь.

– А что такое?

– Да неважно. Не хочу о себе, да и не объяснишь всего, – сказал Степан Аркадьевич. – Так зачем ты в Москву приехал? Эй, принимай! – крикнул он официанту.

– Ты догадываешься? – спросил Левин, не отрывая от Степана Аркадьевича взгляда.

– Догадываюсь, но не решаюсь об этом говорить. Впрочем, по моей реакции ты сам поймешь, прав я или нет, – сказал Степан Аркадьевич с тонкой улыбкой.

– Ну и что ты мне скажешь? – спросил Левин дрожащим голосом, чувствуя, как у него дергаются мышцы лица. – Как ты на это смотришь?

Степан Аркадьевич медленно выпил свой бокал шабли, не сводя глаз с Левина.

– Я? – сказал он. – Я ничего так не желал бы, как этого. Это лучшее, что могло бы случиться.

– Но ты не ошибаешься? Ты понимаешь, о чем мы говорим? – проговорил Левин, впиваясь взглядом в собеседника. – Ты думаешь, это возможно?

– Думаю, возможно. Почему нет?

– Нет, ты точно так думаешь? Скажи все, что думаешь! А если, если мне откажут? Я даже уверен…

– Почему ты так думаешь? – улыбаясь его волнению, спросил Степан Аркадьевич.

– Просто мне иногда так кажется. Ведь это будет ужасно и для меня, и для нее.

– Ну, в любом случае, для девушки тут ничего ужасного нет. Любая девушка гордится предложением.

– Да, любая, но не она.

Степан Аркадьевич улыбнулся. Он прекрасно понимал чувства Левина. Знал, что для него все девушки в мире делятся на два типа: все девушки в мире, кроме нее, – обычные, со всеми человеческими слабостями; и она одна – без слабостей, превыше всего человеческого.

– Погоди, возьми соус, – сказал он, удерживая руку Левина, который отталкивал соус от себя.

Левин покорно положил себе соуса, но есть не стал.

Лёвин послушно налил себе соуса, но не дал есть Стивену Аркадьичу.

— Нет, погоди, погоди, — сказал он. — Ты пойми, это для меня вопрос жизни и смерти. Я никогда ни с кем об этом не говорил. И ни с кем не могу говорить об этом, как с тобой. Ведь мы с тобой вроде чужие: другие вкусы, взгляды, всё; но я знаю, что ты меня любишь и понимаешь, и от этого я тебя ужасно люблю. Но, ради бога, будь откровенен.

— Я тебе говорю, что думаю, — сказал Стивен Аркадьич, улыбаясь. — Но я тебе больше скажу: моя жена — удивительная женщина… — Стивен Аркадьич вздохнул, вспомнив о своих отношениях с женой, и, помолчав с минуту, продолжал: — У неё есть дар предвидения. Она насквозь видит людей; но этого мало, — она знает, что будет, особенно в части браков. Она, например, предсказала, что Шаховская выйдет за Брентельна. Никто не верил, а так и вышло. И она — на твоей стороне.

— То есть как?

— Так, что она мало того, что любит тебя, — она говорит, что Кити будет твоей женой непременно.

При этих словах лицо Лёвина вдруг озарилось улыбкой, той, которая близка к слезам умиления.

— Она это говорит! — воскликнул Лёвин. — Я всегда говорил, что она прелесть, твоя жена. Ну и довольно, довольно об этом говорить, — сказал он, вставая с места.

— Хорошо, но садись же.

Но Лёвин не мог сидеть. Он прошёлся два раза своими твёрдыми шагами по маленькой комнате, поморгал глазами, чтобы не видно было слёз, и тогда только сел опять за стол.

— Ты пойми, — сказал он, — что это не любовь. Я был влюблён, но это не то. Это не моё чувство, а какая-то сила внешняя завладела мной. Ведь я уехал, потому что решил, что этого не может быть, понимаешь, как счастья, которого не бывает на земле; но я боролся с собой и вижу, что без этого нет жизни. И надо решить…

— Для чего же ты уезжал?

— Ах, погоди! Ах, сколько мыслей! Сколько надо спросить! Послушай. Ты ведь не можешь представить себе, что ты сделал для меня тем, что сказал. Я так счастлив, что даже противен стал; я всё забыл. Я сегодня узнал, что брат Николай… знаешь, он тут… я и про него забыл. Мне кажется, что и он счастлив. Это вроде сумасшествия. Но одно ужасно… Вот ты женился, ты знаешь это чувство… Ужасно то, что мы — старые, уже с прошлым… не любви, а ошибок… вдруг сближаемся с существом чистым, невинным; это отвратительно, и поэтому нельзя не чувствовать себя недостойным.

— Ну, у тебя ошибок немного.

— Ах, всё-таки, — сказал Лёвин, — всё-таки…

— Что ж делать, так мир устроен, — сказал Стивен Аркадьич.

— Одно утешение, как в этой молитве, которую я всегда любил, что не по заслугам прости меня, а по милосердию. Так и она только простить может.

XI.

Лёвин выпил свой бокал, и они помолчали.

— Ещё одно я тебе должен сказать. Ты знаешь Вронского? — спросил Стивен Аркадьич Лёвина.

— Нет, не знаю. Зачем ты спрашиваешь?

— Подай ещё, — обратился Стивен Аркадьич к официанту, доливавшему бокалы и вертевшемуся около них именно тогда, когда его не нужно было.

— Зачем мне знать Вронского?

— А затем тебе знать Вронского, что это один из твоих конкурентов.

— Что такое Вронский? — сказал Лёвин, и лицо его из того детски-восторженного выражения, которым только что любовался Облонский, вдруг перешло в злое и неприятное.

— Что за Вронский такой? — спросил Левин, и выражение его лица, только что светившееся детской радостью, сменилось на злое и неприятное.

— Вронский? Один из сыновей Кирилла Ивановича Вронского, генерала, и типичный представитель золотой молодежи Петербурга. Я с ним познакомился в Твери, когда служил там, а он приезжал по делам мобилизации. Безумно богат, красив, связи на самом верху, адъютант какой-то важной шишки. Но при этом вполне приятный и простой парень. Даже больше, чем просто приятный. Как я понял, он образован, умен, далеко пойдет.

Левин нахмурился и промолчал.

— Так вот, он появился здесь вскоре после твоего приезда, и, насколько я вижу, он по уши влюблен в Кити. И, сам понимаешь, мамаша...

— Прости, но я ничего не понимаю, — перебил Левин, мрачно сдвинув брови. И тут же вспомнил о брате Николае и почувствовал укол совести за то, что мог о нем забыть.

— Погоди, погоди, — сказал Степан Аркадьич, улыбаясь и трогая его за руку. — Я говорю лишь то, что вижу. И повторюсь: в этом тонком и деликатном деле, насколько я могу судить, шансы на твоей стороне.

Левин откинулся на спинку стула, лицо его побледнело.

— Но я бы советовал тебе поторопиться с решением, — продолжал Облонский, подливая ему вина.

— Нет, спасибо, больше не могу, — сказал Левин, отодвигая бокал. — Опьянею... Ну, а ты как? — спросил он, явно желая сменить тему.

— Еще одно: в любом случае, советую решить вопрос как можно скорее. Сегодня, пожалуй, не стоит. — сказал Степан Аркадьич. — Завтра утром, как положено, поезжай делать предложение. Да благословит тебя Бог...

— Ты же вроде собирался ко мне на охоту? Приезжай весной, — предложил Левин.

Теперь он искренне жалел, что завел этот разговор со Степаном Аркадьичем. Его сокровенное чувство было осквернено упоминанием какого-то столичного офицера, предположениями и советами Степана Аркадьича.

Степан Аркадьич улыбнулся. Он понимал, что творится в душе Левина.

— Приеду как-нибудь, — ответил он. — Да, брат, женщины — это тот винт, на котором все держится. У меня вот тоже дела плохи, очень плохи. И все из-за женщин. Скажи мне честно, — продолжал он, доставая сигару и держа бокал в другой руке, — дай совет.

— В чем дело?

— Вот в чем. Допустим, ты женат, любишь жену, но увлекся другой женщиной...

— Прости, но я абсолютно этого не понимаю... Это как если бы я сейчас, объевшись, пошел мимо ларька с шаурмой и украл бы ее.

Глаза Степана Аркадьича заблестели ярче обычного.

— Почему же? Шаурма иногда так пахнет, что невозможно удержаться.

*Himmlisch ist's, wenn ich bezwungen

Meine irdische Begier;

Aber noch wenn's nicht gelungen,

Hatt'ich auch recht hübsch Plaisir!*

Произнося это, Степан Аркадьич тонко улыбался. Левин тоже не мог не улыбнуться.

— Да, но без шуток, — продолжал Облонский. — Ты пойми, что женщина — милое, кроткое, любящее существо, бедная, одинокая, всем пожертвовала. И теперь, когда уже все случилось, неужели ее бросить? Допустим, расстаться, чтобы не разрушить семью. Но неужели не пожалеть ее, не помочь, не смягчить удар?

— Ну, извини. Знаешь, для меня все женщины делятся на два типа... то есть нет... вернее: есть женщины, а есть... Я никаких падших ангелов не встречал и не встречу. А такие, как та крашеная дама у стойки, с накрученными волосами, — для меня просто мерзкие типы, и все падшие такие же.

— А евангельская грешница?

— А как же заповеди?

— Ой, да брось! Если бы Христос знал, как этими словами будут манипулировать, он бы их никогда не произнес. Из всего Евангелия только эту фразу и помнят. Впрочем, я говорю не то, что думаю, а то, что чувствую. У меня отвращение к этим... ну, ты понял. Ты, наверное, боишься дронов-камикадзе, а я этих... Ты же не изучал тактику применения дронов, вот и я тоже.

— Хорошо тебе рассуждать. Это как тот чувак из мема, который перекидывает все сложные вопросы через плечо. Но отрицать реальность – не выход. Что делать-то, скажи мне? Жена стареет, а я полон сил. Не успеешь оглянуться, как поймешь, что не можешь любить жену как раньше, как бы ты ее ни уважал. А тут вдруг – бац! – любовь, и ты пропал, пропал! – с тоской произнес Степан Аркадьевич.

Левин усмехнулся.

— Да, пропал, – продолжал Облонский. – Но что делать?

— Не воруй гуманитарку.

Степан Аркадьевич рассмеялся.

— Ну ты и моралист! Пойми, есть две женщины: одна требует только своих прав, и право это – твоя любовь, которой ты не можешь ей дать; а другая жертвует всем и ничего не просит взамен. Что делать? Как быть? Тут настоящая драма.

— Если тебе нужна моя исповедь, то я скажу, что не верю в драму. Вот почему. По-моему, любовь... обе любви, которые, помнишь, Платон описывал в своем "Пире", обе любви – это как лакмусовая бумажка для людей. Одни понимают только одну, другие – другую. И те, кто понимает только приземленную любовь, зря говорят о драме. В такой любви драмы быть не может. "Спасибо за приятно проведенное время, всего хорошего", вот и вся драма. А в платонической любви драмы нет, потому что там все ясно и чисто, потому что...

В этот момент Левин вспомнил о своих грехах и о внутренней борьбе, которую он пережил. И неожиданно добавил:

— А впрочем, может, ты и прав. Вполне возможно... Но я не знаю, правда не знаю.

— Вот видишь, – сказал Степан Аркадьевич, – ты очень цельный человек. Это и твоя сила, и твоя слабость. Ты сам такой и хочешь, чтобы вся жизнь состояла из цельных явлений, а так не бывает. Ты презираешь работу в администрации, потому что хочешь, чтобы дело всегда соответствовало цели, а этого не бывает. Ты хочешь, чтобы работа человека всегда имела смысл, чтобы любовь и семья всегда были одним целым. А так не бывает. Вся прелесть, вся красота жизни – в контрасте света и тени.

Левин вздохнул и промолчал. Он думал о своем и не слушал Облонского.

И вдруг они оба почувствовали, что, хотя они и друзья, хотя они вместе обедали и пили вино, которое должно было бы их сблизить, каждый думает только о своем, и другому нет дела. Облонский не раз испытывал это чувство отчуждения после обеда и знал, что нужно делать.

— Счет! – крикнул он и вышел в соседний зал, где тут же встретил знакомого волонтера и заговорил с ним о последней поставке дронов на фронт. И сразу же в разговоре с волонтером Облонский почувствовал облегчение и отдохновение от разговора с Левиным, который всегда требовал от него слишком большого умственного и душевного напряжения.

— Счёт! — крикнул Степан Аркадьевич и вышел из-за столика в общий зал. Там он сразу же наткнулся на знакомого из администрации и увлёкся разговором о новой ведущей Telegram-канала и её спонсоре. В беседе с ним Облонский почувствовал облегчение после напряжённого разговора с Левиным, который всегда заставлял его слишком много думать.

Когда официант принёс счёт на три тысячи с лишним рублей, включая наценку за настойки, Левин, которого в обычное время, как человека, живущего в деревне, ужаснула бы его доля в полторы тысячи, не обратил на это внимания, расплатился и поехал домой, чтобы переодеться и отправиться к Щербацким, где должна была решиться его судьба.

XII.

Княжне Кити Щербацкой было восемнадцать лет. Это был её первый сезон. Её успех в обществе превзошёл успехи обеих старших сестёр и даже ожидания княгини. Практически все молодые люди, посещавшие московские вечеринки, были влюблены в Кити, и уже в первый сезон у неё появилось два серьёзных поклонника: Левин и, вскоре после его отъезда, Вронский.

Появление Левина в начале сезона, его частые визиты и очевидная симпатия к Кити стали поводом для первых серьёзных разговоров между родителями Кити о её будущем и для споров между князем и княгиней. Князь поддерживал Левина, говоря, что не желает для Кити лучшего мужа. Княгиня же, как это часто бывает у женщин, уходила от прямого ответа, говоря, что Кити ещё слишком молода, что Левин не проявляет серьёзных намерений, что Кити не испытывает к нему привязанности, и приводила другие аргументы, но не говорила главного: она ждала для дочери более выгодной партии, Левин был ей несимпатичен, и она не понимала его. Когда же Левин внезапно уехал, княгиня обрадовалась и с торжеством сказала мужу: «Видишь, я была права». А когда появился Вронский, она обрадовалась ещё больше, убедившись в своём мнении, что Кити должна сделать не просто хорошую, а блестящую партию.

Для матери не могло быть и речи о сравнении Вронского и Левина. Княгине не нравились странные и резкие суждения Левина, его неловкость в обществе, основанная, как она считала, на гордости, и его, по её мнению, дикая жизнь в деревне, с фермой и рабочими. Ей также не нравилось, что он, влюблённый в её дочь, приезжал в дом полтора месяца, чего-то ждал, высматривал, как будто боялся, не будет ли слишком большой честью сделать предложение, и не понимал, что, посещая дом, где есть девушка на выданье, нужно объясниться. И вдруг, не объяснившись, уехал. «Хорошо, что он такой непривлекательный, что Кити не влюбилась в него», — думала мать.

Вронский отвечал всем желаниям матери. Очень богат, умён, из влиятельной семьи, строит карьеру в министерстве и к тому же обаятельный человек. Нельзя было желать лучшего.

Вронский на вечеринках явно ухаживал за Кити, танцевал с ней и приезжал в дом, так что не оставалось сомнений в серьёзности его намерений. Но, несмотря на это, мать всю зиму жила в тревоге и волнении.

Вронский на вечеринках явно оказывал знаки внимания Кити, танцевал только с ней и подвозил до дома – казалось бы, в серьезности его намерений сомневаться не приходилось. Но мать, княгиня Щербацкая, всю эту зиму жила в страшном напряжении и тревоге.

Сама она вышла замуж тридцать лет назад, по классической схеме: жених был известен заранее, приехал знакомиться, произвел хорошее впечатление, сваха передала взаимные симпатии, и вскоре последовало предложение. Все прошло гладко и предсказуемо. По крайней мере, так ей казалось тогда. Но на примере старших дочерей, Дарьи и Натальи, она убедилась, как непросто это, кажущееся обыденным, дело – выдать дочерей замуж. Сколько страхов было пережито, сколько нервов потрачено, сколько денег ушло, сколько споров с мужем возникло! Теперь, когда пришло время младшей, Кити, все повторилось, но в еще более острой форме. Старый князь, как и все отцы, был особенно щепетилен в вопросах чести и репутации дочерей. Он болезненно ревновал их, особенно Кити, свою любимицу, и постоянно устраивал княгине сцены, обвиняя ее в том, что она компрометирует дочь. Княгиня привыкла к этому еще с первыми дочерьми, но сейчас чувствовала, что у придирок князя появились новые основания. Она видела, как изменились нравы в обществе, как усложнились обязанности матери. Сверстницы Кити посещали какие-то курсы, свободно общались с парнями, самостоятельно передвигались по городу, многие даже не считали нужным соблюдать формальности, и, главное, были уверены, что выбор мужа – это их личное дело, а не родителей. "Сейчас уже не выдают замуж, как раньше", – говорили все эти юные особы, да и многие люди постарше. Но как именно "сейчас" выдают замуж, княгиня не могла понять. Французский обычай – решать судьбу детей за них – был отвергнут. Английская модель – полная свобода выбора для девушки – тоже не прижилась в российском обществе. Традиционное русское сватовство казалось чем-то устаревшим и смешным. Но как же тогда поступать? Все, с кем княгине приходилось обсуждать этот вопрос, твердили одно: "Помилуйте, в наше время пора оставить эти пережитки прошлого. Ведь в брак вступают молодые люди, а не родители, значит, и решать им, как лучше". Легко говорить тем, у кого нет дочерей. Княгиня понимала, что дочь может влюбиться, и влюбиться не в того, кто предложит руку и сердце, или в того, кто совсем не подходит на роль мужа. И сколько бы ей ни внушали, что сейчас молодые люди сами строят свою судьбу, она не могла в это поверить, как не поверила бы, что пятилетним детям лучше всего играть с боевыми гранатами. Поэтому за Кити княгиня переживала гораздо больше, чем за старших дочерей.

Княгиня вышла замуж лет тридцать назад, по протекции тетки-свахи. Жених, о котором все было заранее известно, приехал, увидел невесту, и его увидели; тетка-сваха узнала и передала взаимное впечатление; впечатление было хорошее; потом в назначенный день родителям сделали ожидаемое предложение, и те его приняли. Все произошло очень легко и просто. По крайней мере, так казалось княгине. Но на своих дочерях она испытала, как нелегко и непросто это, кажущееся обыденным, дело – выдавать дочерей замуж. Сколько страхов было пережито, сколько мыслей передумано, сколько денег потрачено, сколько столкновений с мужем при устройстве судьбы старших двух, Дарьи и Натальи! Теперь, при подготовке к замужеству младшей, переживались те же страхи, те же сомнения и даже большие, чем из-за старших, ссоры с мужем. Старый князь, как и все отцы, был особенно щепетилен насчет чести и репутации своих дочерей; он был излишне ревнив к дочерям, и особенно к Кити, которая была его любимицей, и постоянно устраивал княгине сцены за то, что она, по его мнению, компрометирует дочь. Княгиня привыкла к этому еще с первыми дочерьми, но теперь она чувствовала, что щепетильность князя имеет больше оснований. Она видела, что в последнее время многое изменилось в нравах общества, что обязанности матери стали еще труднее. Она видела, что ровесницы Кити собираются в какие-то группы, ходят на какие-то курсы, свободно общаются с мужчинами, ездят одни по городу, многие не стесняются в выражениях и, главное, все твердо уверены, что выбор мужа – это их дело, а не родителей. «Сейчас уже не выдают замуж, как прежде», – думали и говорили все эти молодые девушки и даже некоторые люди постарше. Но как же сейчас выдают замуж, княгиня ни от кого не могла узнать. Французский обычай – когда родители решают судьбу детей – был не принят, осуждался. Английский обычай – полной свободы девушки – был тоже не принят и невозможен в российском обществе. Русский обычай сватовства считался чем-то устаревшим, над ним смеялись все, включая саму княгиню. Но как надо выходить и выдавать замуж, никто не знал. Все, с кем княгине случалось говорить об этом, твердили одно: «Помилуйте, в наше время пора оставить эту старину. Ведь молодым людям в брак вступать, а не родителям; значит, и надо дать молодым людям устраиваться, как они знают». Но легко было говорить так тем, у кого не было дочерей; а княгиня понимала, что при сближении дочь могла влюбиться, и влюбиться в того, кто не захочет жениться, или в того, кто не годится в мужья. И сколько бы ни внушали княгине, что в наше время молодые люди сами должны устраивать свою судьбу, она не могла в это поверить, как не могла бы поверить в то, что в любое время для пятилетних детей лучшими игрушками должны быть заряженные пистолеты. И потому княгиня беспокоилась о Кити больше, чем о старших дочерях.

На страницу:
4 из 20