
Полная версия
Чужая станция.

Юай Чоксахват
Чужая станция.
Чужая станция
Yuai Choksahwat
Серия «Книга времени»
Все счастливые семьи похожи, а каждая несчастливая – по-своему.
В доме у Облонских творился полный хаос. Даша узнала о связи Стаса с их бывшей репетиторшей французского, и заявила, что больше не может с ним жить. Это продолжалось уже третий день, и все – супруги, дети, прислуга – чувствовали себя ужасно. Казалось, что в привокзальной забегаловке случайные попутчики связаны больше, чем они, члены одной семьи. Даша не выходила из своей комнаты, Стаса третий день не было дома. Дети носились по дому, как потерянные. Няня поссорилась с домработницей и написала подруге в Telegram с просьбой найти ей новое место. Повар уволился еще вчера, прямо во время обеда. Уборщица и водитель просили расчёт.
На третий день после скандала Степан Аркадьевич Облонский – Стас, как его звали в светской тусовке – проснулся не в спальне, а в своем кабинете, на кожаном диване. Он перевернулся на пружинах, пытаясь снова заснуть, крепко обнял подушку, прижался к ней щекой, но вдруг резко сел и открыл глаза.
«Да, да, что это было? – думал он, вспоминая сон. – Точно! Алабин давал банкет где-то в Дрездене… или нет, в каком-то американском месте. Да, но Дрезден был в Америке. Точно, Алабин устроил фуршет на стеклянных столах, и столы пели: Il mio tesoro… или не Il mio tesoro, а что-то круче, и какие-то мини-бутылочки, и они же – девушки», – вспоминал он.
Глаза Стаса весело заблестели, он задумался с улыбкой. «Да, было круто, очень круто. Там еще много чего было классного, но словами не передать, и даже наяву не выразишь». Заметив полоску света, пробившуюся сквозь жалюзи, он скинул ноги с дивана, нашарил тапки, вышитые Дашей (подарок на прошлый день рождения), отделанные золотистой кожей, и по старой привычке, не вставая, потянулся к тому месту, где в спальне висел его халат. И тут он вдруг вспомнил, как и почему он спит не в спальне, а в кабинете. Улыбка сползла с его лица, он нахмурил лоб.
«Ах, ах, ах! Аа!...» – замычал он, вспоминая всё. В его воображении снова возникли все детали ссоры с Дашей, вся безвыходность его положения и, самое мучительное, – его собственная вина.
«Да! Она не простит и не может простить. И самое ужасное, что виноват во всем я, – виноват я, но не чувствую себя виноватым. В этом вся трагедия, – думал он. – Ах, ах, ах!» – приговаривал он с отчаянием, вспоминая самые тяжелые моменты ссоры.
Самым неприятным был тот момент, когда он, вернувшись из театра, веселый и довольный, с огромной грушей для Даши в руке, не нашел ее в гостиной. К удивлению, не нашел ее и в кабинете, и наконец увидел ее в спальне с несчастной запиской в руке, которая все раскрыла.
Она, вечно озабоченная, хлопотливая и недалекая, какой он ее считал, Даша, неподвижно сидела с запиской в руке и с выражением ужаса, отчаяния и гнева смотрела на него.
– Что это? Что это? – спросила она, указывая на записку.
И при этом воспоминании, как это часто бывает, Стаса мучило не столько само событие, сколько то, как он ответил на эти слова Даши.
И при этом воспоминании, как это часто бывает, Степана Аркадьича мучило не столько само событие, сколько его реакция на слова жены.
В тот момент с ним произошло то, что случается с людьми, когда их внезапно ловят на чем-то постыдном. Он не успел подготовить лицо к той роли, в которой оказался перед женой после разоблачения. Вместо того чтобы возмутиться, отрицать, оправдываться, просить прощения или хотя бы остаться равнодушным – все было бы лучше того, что он сделал! – его лицо совершенно непроизвольно ("рефлексы, черт бы их побрал", – подумал Степан Аркадьич, любивший популярную психологию), совершенно непроизвольно расплылось в привычной, добродушной и потому глупой улыбке.
Эту глупую улыбку он не мог себе простить. Увидев ее, Долли вздрогнула, как от удара, и разразилась, с присущей ей горячностью, потоком обидных слов, после чего выбежала из комнаты. С тех пор она отказывалась видеть мужа.
"Во всем виновата эта дурацкая улыбка", – думал Степан Аркадьич.
"Но что же делать? Что делать?" – с отчаянием спрашивал он себя, не находя ответа.
II.
Степан Аркадьич был честен с самим собой. Он не мог обманывать себя и уверять, что раскаивается в содеянном. Он не мог сейчас раскаиваться в том, что он, тридцатичетырехлетний, привлекательный, влюбчивый мужчина, не был влюблен в жену, мать пятерых живых и двоих умерших детей, которая была всего на год моложе его. Он сожалел лишь о том, что не сумел лучше скрыть свои похождения от жены. Но он чувствовал всю тяжесть своего положения и жалел жену, детей и себя. Возможно, он смог бы лучше скрыть свои грехи, если бы ожидал такой бурной реакции. Он никогда не задумывался об этом всерьез, но смутно полагал, что жена давно догадывается о его неверности и смотрит на это сквозь пальцы. Ему даже казалось, что она, уставшая, постаревшая, уже не такая красивая и ничем не примечательная, просто добрая мать семейства, по справедливости должна быть снисходительна. Но все оказалось совсем наоборот.
"Ах, ужасно! Ай-ай-ай! Ужасно!" – твердил себе Степан Аркадьич, не находя выхода. – "И как же хорошо все было до этого, как мы жили! Она была довольна, счастлива с детьми, я ей ни в чем не мешал, позволял заниматься детьми и хозяйством, как ей хотелось. Правда, нехорошо, что эта волонтерка приехала к нам из Белгорода. Нехорошо! Есть что-то пошлое в ухаживании за приезжей. Но какая девушка! (Он живо вспомнил ее темные, хитрые глаза и улыбку.) Но ведь пока она была у нас, я ничего себе не позволял. И хуже всего то, что она уже... Надо же, как назло! Ай-ай-ай! Но что же, что же делать?"
Ответа не было, кроме того общего ответа, который жизнь дает на все самые сложные и неразрешимые вопросы. Ответ этот: надо жить сегодняшним днем, то есть забыться. Забыться сном уже не получится, по крайней мере, до ночи. Нельзя вернуться к тем радостям, что были раньше; значит, нужно забыться в суете жизни.
Ответа не было, кроме того общего ответа, который даёт жизнь на все самые сложные вопросы. Ответ этот: надо жить сегодняшним днём, то есть забыться. Забыться сном уже не получится, по крайней мере, до ночи. Нельзя вернуться к тем мечтам, что раньше грели душу. Значит, надо забыться в суете жизни.
"Там видно будет", – сказал себе Степан Аркадьевич и, встав, накинул серый халат на голубой подкладке. Затянув пояс узлом, он набрал воздуха в грудь и привычной бодрой походкой, несмотря на свою полноту, подошёл к окну, поднял жалюзи и громко позвонил. На звонок тут же вошёл старый друг, камердинер Матвей, неся одежду, ботинки и сообщение в Telegram. Вслед за Матвеем вошёл и парикмахер с принадлежностями для бритья.
– Из офиса что-нибудь прислали? – спросил Степан Аркадьевич, беря телефон и садясь к зеркалу.
– На столе, – ответил Матвей, взглянул вопросительно, с участием, на барина и, помедлив, добавил с хитрой улыбкой: – От водителя приходили.
Степан Аркадьевич ничего не ответил и только в зеркало посмотрел на Матвея. Во взгляде, которым они встретились, было видно, как они понимают друг друга. Взгляд Степана Аркадьевича как будто спрашивал: "Зачем ты об этом говоришь? Разве ты не знаешь?"
Матвей засунул руки в карманы своей куртки, отставил ногу и молча, добродушно, чуть улыбаясь, посмотрел на своего барина.
– Я сказал прийти в воскресенье, а до тех пор чтобы не беспокоили вас и себя понапрасну, – произнёс он заготовленную фразу.
Степан Аркадьевич понял, что Матвей хотел пошутить и привлечь внимание. Разорвав уведомление, он прочёл его, догадываясь о неточностях, и лицо его просияло.
– Матвей, сестра Аня завтра приезжает, – сказал он, остановив на минуту руку парикмахера, расчищавшего розовую кожу между длинными бакенбардами.
– Слава Богу, – сказал Матвей, показывая, что он понимает значение этого приезда, то есть что Анна Аркадьевна, любимая сестра Степана Аркадьевича, может помочь примирению супругов.
– Одна или с мужем? – спросил Матвей.
Степан Аркадьевич не мог говорить, так как парикмахер занят был верхней губой, и поднял один палец. Матвей кивнул в зеркало.
– Одна. Комнату приготовить?
– Даше скажи, где ей будет удобно.
– Даше? – как бы с сомнением повторил Матвей.
– Да, скажи. И вот, возьми сообщение, передай, что они скажут.
"Попробовать хотите", – понял Матвей, но сказал только: – Слушаюсь.
Степан Аркадьевич уже был умыт и причёсан и собирался одеваться, когда Матвей, медленно ступая поскрипывающими ботинками, с телефоном в руке, вернулся в комнату. Парикмахера уже не было.
– Дарья Александровна сказала, что они уезжают. Пусть делают, как им, вам то есть, угодно, – сказал он, смеясь только глазами, и, засунув руки в карманы и склонив голову набок, уставился на барина.
Степан Аркадьевич помолчал. Потом добрая и немного жалкая улыбка появилась на его красивом лице.
– А? Матвей? – сказал он, покачивая головой.
– Ничего, образуется, – сказал Матвей.
– Образуется?
– Так точно.
– Ты думаешь? Это кто там? – спросил Степан Аркадьевич, услышав за дверью шум женской одежды.
– Это я, – сказал твёрдый и приятный женский голос, и из-за двери выглянуло строгое лицо Матрёны Филимоновны, няни.
— Это я, — услышал Олег знакомый, хоть и строгий голос. В дверях показалось лицо тети Маши, бывшей няни, а теперь скорее просто близкой подруги его жены.
— Что там, Мария Филимоновна? — спросил Олег, выходя в коридор.
Он понимал, что виноват перед женой, и мучился от этого. Но странно, почти все в доме, даже тетя Маша, которая всегда была на стороне Ирины, относились к нему с пониманием.
— Что случилось? — спросил он устало.
— Пойдите, Олег, попросите прощения еще раз. Может, она смягчится. Видно, как ей тяжело, да и дома все кувырком. О детях подумайте. Попросите прощения. Что тут еще сделаешь! Сам знаешь...
— Да она же не захочет меня видеть...
— А вы все равно сделайте. Бог милостив, молитесь.
— Ладно, иди, — сказал Олег, вдруг покраснев. — Матвей, давай одеваться, — решительно сбросил он домашний халат.
Матвей, его помощник по хозяйству, уже держал наготове свежую футболку, словно сдувая с нее невидимые пылинки, и с видимым удовольствием помог Олегу ее надеть.
***
Одевшись, Олег брызнул на себя немного одеколона, поправил рукава футболки, привычным движением рассовал по карманам ключи, телефон, зажигалку, часы и, встряхнув руками, почувствовал себя немного бодрее. Несмотря на все проблемы, он ощущал прилив сил. Он вышел в кухню, где его уже ждал кофе, а рядом – рабочие документы.
Он просмотрел сообщения в телефоне. Одно было особенно неприятным – от поставщика стройматериалов для его небольшого бизнеса. Сейчас, пока он не помирится с женой, сложно было принимать решения. Но больше всего его раздражало, что в ситуацию вмешивались деньги. Сама мысль, что он может стремиться к примирению ради бизнеса, казалась ему отвратительной.
Закончив с сообщениями, Олег открыл ноутбук и просмотрел рабочие документы. Быстро пробежав глазами два отчета, он сделал несколько пометок и, отодвинув ноутбук, взялся за кофе. Сделав глоток, он открыл новостной Telegram-канал и углубился в чтение.
Олег читал либеральный канал, не самый радикальный, но отражающий взгляды большинства. Хотя политика его не особо интересовала, он старался быть в курсе событий и придерживался тех взглядов, которые были популярны в обществе и отражались в этом канале. Он не менял свои убеждения резко, скорее они менялись постепенно, вместе с общественным мнением.
Степан Аркадьевич подписывался на новостной Telegram-канал, не самый оппозиционный, но вполне в духе времени. Хотя ни политика, ни экономика, ни культура как таковые его особо не занимали, он придерживался взглядов, которые транслировал этот канал, и менял их, когда менял их канал. Вернее, даже не менял, а они как-то сами собой трансформировались.
Степан Аркадьевич не выбирал ни убеждения, ни политическую ориентацию – они сами к нему приходили. Как он не выбирал, какую куртку носить – брал то, что в тренде. А иметь какое-то мнение, живя в обществе и испытывая потребность хоть иногда напрягать извилины, было так же необходимо, как иметь водительские права. Если и была причина, по которой он предпочитал либеральные взгляды консервативным, которых придерживались многие из его круга, то не потому, что считал их более разумными, а потому, что они лучше соответствовали его образу жизни. Либералы писали, что в стране все плохо, и действительно, у Степана Аркадьевича долгов было полно, а денег постоянно не хватало. Либералы намекали, что традиционная семья – это пережиток прошлого, и ее нужно реформировать, и действительно, семейная жизнь доставляла Степану Аркадьевичу мало радости, заставляла его врать и притворяться, что было противно его натуре. Либералы говорили, что религия – это для бабушек и впечатлительных граждан, и действительно, Степан Аркадьевич не мог вынести без скуки даже короткую службу в церкви и не понимал, зачем все эти пафосные речи о загробной жизни, когда и на этой неплохо бы устроиться. К тому же, Степану Аркадьевичу, любившему острую шутку, было приятно иногда подколоть какого-нибудь патриота, заявив, что если уж гордиться предками, то не стоит останавливаться на Рюрике, а надо признать своим пращуром обезьяну. Так что либеральный канал стал для Степана Аркадьевича привычкой, и он любил его, как кальян после ужина, за приятный туман, который он напускал в его голове. Он прочел аналитическую статью о том, что не стоит паниковать из-за того, что добровольцы с фронта якобы угрожают стабильности, и что правительству не нужно закручивать гайки, а наоборот, «по нашему мнению, опасность кроется не в мнимых радикалах, а в косности чиновников, тормозящей развитие страны», и так далее. Он прочел и другую статью, экономическую, в которой критиковались действия Минфина. Со свойственной ему сообразительностью он понимал, кто кому и зачем вставляет шпильки, и это, как всегда, доставляло ему некоторое удовольствие. Но сегодня это удовольствие омрачалось воспоминаниями о разговоре с домработницей и о том, что дома все не слава богу. Он прочел и о том, что какой-то важный чиновник улетел в Дубай, и о новых разработках в области БПЛА, и о продаже подержанного электросамоката, и о знакомстве с девушкой; но эти новости не доставляли ему, как прежде, тихого, иронического наслаждения.
Игорь Петрович не выбирал ни политическую ориентацию, ни убеждения. Они сами к нему приходили, как новая модель смартфона – просто брал то, что в тренде. В его кругу, с его потребностью хоть как-то занимать голову, иметь позицию было так же естественно, как носить брендовую куртку. Если и была причина, по которой он склонялся к условно либеральным взглядам, а не к консервативным, которых тоже хватало среди знакомых, то не потому, что считал их более разумными. Просто они лучше соответствовали его образу жизни.
"Либералы" в Telegram-каналах писали, что в России все плохо. И действительно, у Игоря Петровича кредитов было полно, а денег постоянно не хватало. "Либералы" намекали, что брак – это устаревший институт, который нужно реформировать. И правда, семейная жизнь приносила мало радости, заставляла врать и притворяться, что было противно его натуре. "Либералы" говорили, или, скорее, подразумевали, что религия – это для тех, кто не может сам себя контролировать. И Игорь Петрович не мог выдержать без скуки даже короткий молебен и не понимал, зачем все эти пафосные речи о загробной жизни, когда и на этой неплохо бы устроиться. К тому же, любившему пошутить Игорю Петровичу нравилось иногда поставить в тупик какого-нибудь патриота заявлением, что если уж гордиться историей, то не стоит останавливаться на Рюрике, а нужно признать своим предком обезьяну.
Так что либеральное направление стало привычкой, и он любил свой новостной агрегатор, как кальян после ужина, за легкий туман в голове. Он прочел аналитическую статью, где говорилось, что совершенно напрасно поднимается паника о том, что, мол, волонтеры с фронта угрожают поглотить все государственные структуры, и что правительство должно принять меры для подавления этой крамолы. Напротив, "по нашему мнению, опасность исходит не от мнимых добровольцев, а от бюрократии, тормозящей прогресс". И так далее. Прочел он и финансовый обзор, где упоминались какие-то западные экономисты и критиковалось министерство финансов. Со свойственной ему сообразительностью, он понимал, кто, кого и за что критикует, и это, как всегда, доставляло ему удовольствие. Но сегодня это удовольствие омрачалось воспоминаниями о вчерашнем разговоре с тещей и о том, что дома полный раздрай. Прочел он и о том, что какой-то чиновник уехал лечиться за границу, и о новой модели дрона-камикадзе, и о продаже подержанного внедорожника, и о знакомстве с девушкой. Но эти сведения не доставляли ему, как прежде, тихого, иронического удовольствия.
Дочитав новости, допив вторую чашку кофе и доев бутерброд с колбасой, он встал, стряхнул крошки с футболки и, расправив плечи, натянул дежурную улыбку. Не потому, что у него на душе было что-то особенно приятное – улыбку вызвало хорошее пищеварение.
Но эта улыбка тут же напомнила ему обо всем, и он задумался.
Два детских голоса (Игорь Петрович узнал голоса Миши, младшего сына, и Кати, старшей дочери) послышались за дверью. Они что-то тащили и уронили.
– Я же говорила, что нельзя столько всего грузить на этот дрон, – кричала девочка, – теперь собирай!
— Я же говорила, нельзя так возить людей на "буханке"! — кричала дочка, передразнивая кого-то. — Теперь вот, расхлёбывай!
"Всё кувырком, – подумал Стива, – дети сами по себе". Он подошёл к ним и позвал. Они тут же бросили свой "автопарк" из коробок и прибежали к нему.
Любимица-дочь, не раздумывая, кинулась к нему, обняла за шею и повисла, как обычно, радуясь знакомому запаху его одеколона. Наконец, расцеловав его покрасневшее от наклона и сияющее нежностью лицо, она отпустила его и собралась убежать, но он её задержал.
— Мама где? — спросил он, поглаживая её гладкую шейку. — Здравствуй, — сказал он сыну, улыбаясь.
Он знал, что сына любит меньше, и всегда старался быть ровным, но мальчик чувствовал это и не ответил на его холодную улыбку.
— Мама? Встала уже, — ответила дочь.
Стива вздохнул. "Опять всю ночь не спала", – подумал он.
— Ну и как она? Весёлая?
Дочка знала, что родители поссорились, и что мама не может быть весёлой, и что папа это знает, и что он притворяется, спрашивая так легко. Она покраснела за него. Он тут же это понял и тоже покраснел.
— Не знаю, — сказала она. — Она сказала не учиться, а идти гулять с Анной Петровной к бабушке.
— Ну, иди, моя Танюша. Ах да, погоди, — сказал он, всё ещё держа её за руку.
Он взял с камина, куда вчера положил, коробку конфет и дал ей две, выбрав её любимые – шоколадную и помадную.
— Грише? — спросила дочь, показывая на шоколадную.
— Да, да. — И ещё раз погладив её по плечу, он поцеловал её в волосы и шею и отпустил.
— Машина ждёт, — сказал Матвей. — И посетительница, — добавил он.
— Давно? — спросил Стива.
— С полчаса.
— Сколько раз тебе говорить, докладывать сразу!
— Да надо же вам хоть кофе выпить, — сказал Матвей тем дружески-грубым тоном, на который нельзя было обижаться.
— Ладно, зови её скорее, — сказал Облонский, морщась от досады.
Посетительница, жена мобилизованного, просила о чём-то невозможном и бестолковом, но Стива, как обычно, усадил её, внимательно, не перебивая, выслушал и дал подробный совет, к кому и как обратиться, и даже быстро и складно своим крупным, красивым и чётким почерком написал записку человеку, который мог ей помочь. Отпустив её, Стива взял куртку и остановился, вспоминая, не забыл ли чего. Оказалось, что он не забыл ничего, кроме того, что хотел забыть, – жену.
"Да, точно!" Он опустил голову, и его красивое лицо стало печальным. "Идти или не идти?" – спрашивал он себя. И внутренний голос говорил ему, что идти не нужно, что кроме фальши там ничего не будет, что исправить их отношения невозможно, потому что невозможно сделать её снова привлекательной и желанной, или его – стариком, неспособным любить. Кроме фальши и лжи, ничего не получится; а фальшь и ложь были противны его натуре.
"Но когда-нибудь же надо; не может же так всё остаться", – сказал он, стараясь придать себе смелости. Он выпрямил спину, достал стик, закурил, затянулся пару раз, бросил его в пепельницу и быстрыми шагами прошёл в спальню жены.
IV.
Дарья Александровна, в поношенной кофточке и с кое-как заколотыми на затылке тонкими косичками – когда-то густые волосы сильно поредели, – с осунувшимся лицом и большими, от худобы казавшимися огромными, испуганными глазами, стояла посреди комнаты, заваленной вещами, перед открытым шкафом. Она что-то выбирала. Услышав шаги мужа, замерла, уставившись на дверь, тщетно пытаясь придать лицу строгое и презрительное выражение. Она чувствовала, как боится его и этой встречи. Только что в который раз за эти три дня пыталась собрать детские и свои вещи, чтобы уехать к матери, – и снова не смогла решиться. Но и сейчас, как и прежде, твердила себе, что так дальше нельзя, что нужно что-то предпринять, наказать его, пристыдить, отомстить хотя бы малой толикой той боли, что он ей причинил. Она все еще говорила, что уйдет от него, но чувствовала, что это невозможно. Невозможно, потому что не могла перестать считать его своим мужем и любить его. К тому же, понимала, что если здесь, в своем доме, она едва успевает следить за пятью детьми, то там, куда она поедет со всеми ними, им будет еще хуже. Да и за эти три дня младший заболел, отравившись каким-то негодным бульоном, а остальные вчера остались почти без обеда. Уехать невозможно, это ясно. Но, обманывая себя, она все же перебирала вещи, делая вид, что собирается.
Увидев мужа, она опустила руку в ящик шкафа, словно что-то ища, и обернулась к нему, только когда он подошел совсем близко. Но лицо ее, которому она хотела придать строгое и решительное выражение, выражало лишь растерянность и страдание.
– Долли! – произнес он тихим, робким голосом. Втянул голову в плечи, стараясь выглядеть жалким и покорным, но все равно сиял свежестью и здоровьем.
Она быстрым взглядом окинула с головы до ног его цветущую фигуру. "Да, он счастлив и доволен! – подумала она. – А я?... И эта противная доброта, за которую все его так любят и хвалят; я ненавижу эту его доброту", – подумала она. Рот ее сжался, мускул щеки задергался на правой стороне бледного, измученного лица.
– Что тебе нужно? – спросила она быстрым, чужим, грудным голосом.
– Долли! – повторил он с дрожью в голосе. – Анна сегодня приезжает.
– Ну и что мне? Я не могу ее принять! – вскрикнула она.
– Но надо же как-то, Долли...
– Уйди, уйди, уйди, – не глядя на него, закричала она, словно этот крик был вызван физической болью.
Степан Аркадьич мог быть спокоен, когда думал о жене, мог надеяться, что все "образуется", как говорил Матвей, и мог спокойно читать новости в Телеграме и пить кофе. Но, увидев ее измученное, страдальческое лицо, услышав этот звук голоса – покорный судьбе и отчаянный, – у него перехватило дыхание, что-то подступило к горлу, и глаза его заблестели слезами.
– Боже мой, что я наделал! Долли! Ради бога!.. Ведь... – он не мог продолжать, рыдание сдавило горло.
Она захлопнула дверцу шкафа и взглянула на него.
– Долли, что я могу сказать?... Одно: прости, прости... Вспомни, разве девять лет жизни не могут искупить минуты, минуты...
Она опустила глаза и слушала, ожидая, что он скажет, словно умоляя его как-нибудь ее разуверить.
– Минуты увлечения... – выговорил он и хотел продолжать, но при этом слове, словно от физической боли, снова поджались ее губы и снова запрыгал мускул щеки на правой стороне лица.
— Минуты увлечения… — пробормотал он и осекся. От этих слов у нее снова дернулась щека, словно от острой боли.
— Уйди! Уйди отсюда! — крикнула она еще отчаяннее. — Не говори мне про свои увлечения и про свою грязь!
Она хотела уйти, но покачнулась и схватилась за спинку стула. Лицо его расплылось, губы задрожали, глаза наполнились слезами.
— Долли! — проговорил он, всхлипывая. — Ради бога, подумай о детях! Они ни в чем не виноваты. Я виноват, накажи меня! Скажи, как мне искупить вину? Я все готов! Я виноват, не передать словами, как виноват! Но, Долли, прости!
Она села. Он слышал ее тяжелое, прерывистое дыхание, и ему было невыразимо жаль ее. Она несколько раз пыталась заговорить, но не могла. Он ждал.
— Ты вспоминаешь о детях, чтобы поиграть с ними, а я помню и знаю, что они теперь… сломаны, — сказала она, словно повторяя фразу, которую твердила себе последние дни.









