
Полная версия
DJAGER
— Готово, — подала голос я.
Он повернулся. Осмотрел меня — без пошлой оценки, а скорее проверяя, всё ли в порядке. И вдруг шагнул ближе.
Тобиас уже был полностью одет: чёрная рубашка с закатанными рукавами открывала сильные, жилистые предплечья с чётким рельефом мышц. Волосы, чуть влажные после умывания, выглядели аккуратно. Он казался свежим и собранным, словно спал не на жесткой железной койке, а в шелковой постели.
— Маска, — кивнул он на тумбочку.
Белая волчица с надрезанным ухом лежала там, где я её оставила. Я взяла её в руки, провела пальцами по гладкой поверхности.
— Не хочешь надевать?
— Не сейчас. Просто возьму с собой.
Я перевернула маску и закрепила её на затылке, словно крупную заколку. Волосы, вечно лезшие в глаза, теперь оказались надежно прижаты. Удобно. Но в то же время жутко — это было немым напоминанием о том, кем я стала. Личина зверя не давала забыть прошлые грехи.
Тобиас понимающе кивнул. Поправил свою маску — Чёрный лев висел у него на поясе, пристёгнутый к ремню. Оскаленная морда, пышная грива, тяжелый взгляд. Он тоже не носил её на лице. Только при себе. Как напоминание. Но о чём именно?
— Волосы, — произнес он.
Я не сразу поняла.
Он протянул руку, и его пальцы скользнули под край маски, аккуратно убирая прядь, забившуюся под пластик. Пальцы случайно коснулись моей шеи. Прикосновение длинных, тёплых пальцев отозвалось мгновенной волной мурашек — они мелкими проколами побежали по спине, затылку и рукам. Я не могла это остановить.
Тобиас отстранился и улыбнулся — чуть заметно, одними уголками губ.
— Теперь хорошо.
Я молчала. Лишь смотрела на него, гадая: что это было? Забота? Попытка контроля? Жест, ничего не значащий для него самого? Я не знали ответа, но мурашки на коже всё ещё не утихали.
— Пойдём. Провожу тебя в столовую.
Я лишь кивнула.
Мы вышли в коридор. Он шёл рядом — не впереди и не отставая. Наши плечи периодически соприкасались. Воздух вокруг казался пропитанным его теплом.
В коридоре царила тишина, нарушаемая лишь гулким эхом наших шагов. А затем я увидела его.
Цербер стоял у стены, небрежно прислонившись плечом. Выглядел он уставшим — даже сквозь прорези маски угадывались темные тени под глазами и затаенное напряжение. Но едва заметив меня, он мгновенно выпрямился. Вынул руки из карманов, и его взгляд резко заострился.
Он смотрел на Тобиаса. Тобиас ответил прямым, немигающим взглядом.
Ни единого слова. Только молчаливая дуэль. Тишина между ними сделалась густой и липкой, словно смола, физически сдавливая грудную клетку.
Тобиас первым протянул руку в приветственном жесте — спокойно и ровно.
Цербер уставился на его ладонь, будто на ядовитую змею, но всё же нехотя протянул свою. Они пожали руки. Цербер сжал пальцы значительно сильнее, чем требовалось — я увидела, как побелели его костяшки. Тобиас не дрогнул и не стал сжимать ладонь в ответ. Просто выждал паузу.
— Цербер... Значит, теперь тебя величают так, — произнёс он.
— Тобиас, — с глухой насмешкой отозвался тот. — Всё так же гниёшь в стенах Джагера.
Цербер сделал шаг в мою сторону. В то же мгновение Тобиас взял меня за руку — нежно, но невероятно уверенно. Его пальцы сомкнулись на моих, и я ощутила, как его живое тепло перетекает в меня. Он не смотрел на Цербера с вызовом. Он просто держал мою ладонь, без слов давая понять: она больше не одна.
Цербер коротко усмехнулся. Без прежней язвительности — скорей с присыпкой жгучей горечи.
— Новый телохранитель? — спросил он.
— Сосед по комнате, — ровно ответил Тобиас. — И напарник по тренировкам.
Цербер перевёл тяжелый взгляд на меня:
— Ты в порядке?
— Да.
Пауза затянулась. Он явно ждал продолжения, но я больше ничего не добавила.
— Хорошо, — протянул он, задумчиво смакуя это слово и не сводя глаз с наших сцепленных рук.
Он не лез напролом, не требовал объяснений. Просто молча смотрел.
— Пойдём, — по-свойски позвал Тобиас.
Мы двинулись дальше. Цербер пошёл следом. Молча. Я буквально кожей ощущала его присутствие за спиной, его тяжелый взгляд и глухое напряжение, но он не окликал и не пытался нас остановить. Шёл позади, словно тень, потерявшая своего хозяина.
В столовой всё изменилось.
Нас проводили к новому месту — к столу у самого окна, где утренний свет мягко ложился на белую скатерть, стирая резкие тени. За ним уже восседали надзиратели. Гуннара я узнала мгновенно — массивный, неподвижный, с лицом из серой, бездушной плоти, не выражавшим ровным счётом ничего. Он сухо кивнул мне, и я ответила тем же.
Рядом сидел Ульф. Тот самый, что вёл меня на арену. Тот, кто молча смотрел, как я убиваю Бети, и даже не шелохнулся. Сейчас он не поднимал глаз. Смотрел в тарелку, но я отчетливо видела, как крупно и неприкрыто дрожат его руки.
Тобиас опустился на стул рядом со мной. Цербер, вместо того чтобы сесть напротив, неожиданно скользнул на место по левую руку. Я оказалась зажата между ними, как между двух огней.
Никто не произносил ни слова, но напряжение в воздухе встало стеной — плотное, осязаемое, как предгрозовая тишина.
Тобиас сохранял абсолютную невозмутимость с этой своей аристократичной полуулыбкой. Цербер же походил на взведенную пружину. Его пальцы медленно, почти неосознанно сжали край вилки — металл с жалобным скрипом слегка прогнулся под его хваткой.
Я переводила взгляд с одного на другого, и в голове бился вопрос: что между ними произошло? Откуда эта глухая неприязнь, эта безмолвная дуэль? Хельвед никогда не рассказывал о прошлом. Цербер тоже молчал. А Тобиас... Тобиас просто был рядом. Я почти ничего не знала о нём, а знать, вероятно, стоило.
Было очевидно другое: они знали друг друга. Или догадывались — по слухам и взглядам.
Взгляд Цербера скользнул по Тобиасу и задержался на его руке, лежавшей на столе рядом с моей. Не касаясь, но на слишком опасном расстоянии.
— Не нравится? — спросил Тобиас, кивнув на мою нетронутую порцию.
Я пожала плечами.
Цербер беззвучно усмехнулся. В этой усмешке промелькнуло что-то от прежнего, насмешливого Цербера, привыкшего играть слова, как кошка с мышью. Но сейчас эта веселая маска горчила.
Тобиас не обратил на него внимания. Он молча передвинул ко мне свою порцию — сочное красное яблоко с глянцевой кожурой.
— Я заметил, ты любишь сладкое, — произнес он. — Это разбудит аппетит.
Я смотрела на яблоко, затем на его пальцы — те самые, что касались меня ночью, когда расстояние между нами сузилось до предела.
Цербер сжал вилку ещё сильнее. Металл снова жалобно скрипнул. Я поняла: он пытается удержать не прибор, он пытается удержать самого себя.
— Попробуй, — сказал Тобиас, игнорируя Цербера. — Тебе нужно восстанавливать силы.
Я взяла яблоко и откусила.
Сладко. Сочно. Вкус взорвался на языке забытым воспоминанием о нормальной жизни.
Я ела, а Тобиас смотрел на меня — не навязчиво, а с тем особым теплом, с каким смотрят на хрупкую вещь. Я замечала этот взгляд и не отворачивалась.
Цербер тоже смотрел. Но в его глазах читалась нескрываемая мука.
— Ты ешь так, будто боишься, что отнимут, — тихо заметил Тобиас.
— Потому что обязательно отнимут, — ответила я, едва прожевав.
— Не сегодня, — отрезал он. — Не при мне.
Цербер резким движением отвернулся. В то же мгновение его рука под столом мёртвой хваткой сжала моё колено. До боли. Я вздрогнула, но не подала вида. Лишь покосилась на него — он сидел, уставившись прямо перед собой, но его пальцы через ткань штанов впивались в мою ногу, словно он судорожно пытался удержать меня. Или себя.
Я не понимала этой молчаливой войны. Почему Цербер злится? Почему Тобиас настолько спокоен?
Перекусив яблоком, я принялась за основное блюдо — теплое картофельное пюре с печёнкой. Впервые за долгое время я поела с аппетитом, ощутив приятную тяжесть в желудке. По телу разлилось забытое тепло.
Я подняла глаза и невольно бросила взгляд на дальний стол — туда, где всегда сидел Хельвед.
Пусто.
Ни тени, ни привычной маски Ёкая. Он не появлялся уже давно. И я боялась спросить о нем. Боялась услышать, что он вернётся… и боялась узнать, что не вернётся никогда.
— Что-то не так? — заметив мой взгляд, спросил Тобиас.
— Всё так, — соврала я, отведя глаза. — Всё как всегда.
Под столом Цербер сжал моё колено ещё сильнее. Я не отдёрнула ногу.
Тобиас протянул мне салфетку. Наш пальцы соприкоснулись. Я не убрала руку, и он своей не отнял. Мы замерли на мгновение — короткое, но весомое, будто в этом жесте звучало негласное обещание.
Цербер резко разжал пальцы. Убрал руку и откинулся на спинку стула, уставившись в потолок.
— Когда-нибудь ты будешь есть то, что захочешь, — тихо произнёс Тобиас. — Не потому, что дали. А потому, что выбрала сама.
Я смотрела на него без привычной брони.
— Ты всегда такой?
— Какой?
— Добрый.
Он помолчал. В его разноцветных глазах — одном карем, другом сером — промелькнуло нечто непередаваемое. Не нежность, не грусть. Просто... абсолютное присутствие.
— Не всегда, — ответил он. — Но с тобой — стараюсь.
И впервые за долгое время мне показалось, что всё ещё может быть хорошо. Просто потому, что он находился рядом.
Цербер резко поднялся. С оглушительным скрежетом отодвинул стул и, не проронив ни слова, ушёл быстрым, бесшумным шагом.
— Он просто ревнует, — проговорил Тобиас ему вослед.
— К чему?
— Ко всему, что ему не принадлежит.
Я открыла рот, чтобы расспросить его, но в этот момент в дверях столовой возник Фредерик.
Он стоял, прислонившись к косяку: белый халат, маска, шапочка — униформа палачей. Но в его глазах застыл тихий, притаившийся страх. Он знал, куда нас ведет.
— Эмма Ларсен, — ровным, обезличенным голосом позвал он, но в тоне сквозило усталое сожаление. Он перевел взгляд на Тобиаса. — Вас всех вызывают.
Идиллия рухнула.
Мы вышли в коридор. Фредерик шёл впереди, не оборачиваясь. Тобиас держался рядом, и его живое тепло не давало мне окончательно провалиться в подступающую черную пустоту.
Коридоры сужались. Свет умирал с каждым шагом, превращаясь в тусклую, мерцающую дымку. Эхо наших шагов возвращалось искажённым шёпотом. Воздух становился плотным, насыщаясь острым запахом озона и холодным, кровавым привкусом металла. Запахом близкой боли.
Мы спускались всё ниже — туда, где начинались настоящие круги ада.
Лаборатория встретила нас слепящим, стерильно-белым светом.
У пульта стоял Тагет. Его длинные тонкие пальцы лениво гладили рычаги с ласковой жестокостью палача. On улыбался полубезумной улыбкой, от которой во рту появился отчетливый вкус железа. В этой улыбке не было злобы — только чистый, маниакальный восторг перед процессом.
— Добро пожаловать на пятый круг, — нежно произнёс он, кивнув в мою сторону.
Он медленно обвёл взглядом наши лица:
— Вы знаете, что такое барокамера? Вряд ли. Сейчас я удовлетворю ваше любопытство.
Тагет провёл пальцами по тумблерам, словно музыкант перед исполнением жестокой симфонии.
— Нацистская Германия, 1942 год. Дахау. Доктор Зигмунд Рашер решил выяснить, как долго немецкий лётчик может выжить при падении с высоты двадцати километров. Он отбирал здоровых мужчин — поляков, русских, чехов, запирал их в капсулу и за секунды поднимал на высоту, где нет воздуха.
Он сделал паузу, смакуя детали:
— Давление падало настолько резко, что лёгкие разрывались в клочья. Кровь закипала прямо в венах при нормальной температуре тела. Пузырьки азота закупоривали сосуды мозга, и человек умирал в полном сознании, чувствуя, как его разрывает изнутри. Из четырёхсот подопытных выжили единицы.
Тагет наставительно поднял палец:
— Но мы не нацисты. Мы модернизировали процесс, сделали его эффективнее. И мы не стремимся вас убить. Зачем я это рассказываю? Чтобы вы понимали: вы не первые и не последние. Главное правило — расслабление. Напряжённые мышцы сдавливают сосуды, мозг быстрее задыхается. Те, кто умеет расслабляться, держатся дольше. И главное — не паникуйте. Паника убивает быстрее эксперимента.
Он отложил бумаги.
Я посмотрела на Тобиаса. Он стоял неподвижно, глядя в выжигающий глаза свет. В его глазах застыло абсолютное, бездонное спокойствие.
Тобиас пододвинулся ближе. Скамья скрипнула. Он взял меня за руку — не сжимая, но не позволяя отнять.
— Слушай меня, — шепнул он. В стерильной тишине его голос звучал громче сирены. — Не правила Тагета. Мои.
Я быстро кивнула, не в силах вымолвить ни слова от сжавшегося горла.
— Положение тела — полулёжа. Голова с упором, чтобы кровь не отливала от мозга. Как только сядешь в кресло — откинься назад и не двигайся. Не смотри по сторонам, только прямо перед собой. Дыхание — ровное, без задержек. Считай: вдох — раз, выдох — два. Не сбивайся.
Он сжал мою ладонь чуть сильнее, передавая своё уверенное тепло.
— Твоё тело захочет бороться. Не позволяй ему. Чем больше напрягаешься — тем быстрее умираешь. Представь, что ты в тёплой, спокойной воде. Не борись с ней. Доверься.
Его пальцы мягко гладили мою ладонь.
— Ты справишься. Я в тебя верю.
***
Барокамера стояла в самом центре лаборатории, точно чугунный саркофаг для живых. Массивный цилиндр из литого железа, вмурованный прямо в бетонный пол, отсвечивал ржавыми боками в скудном свете ламп. Металл не отбрасывал бликов — он лишь жадно всасывал свет в себя, словно губка воду. Тяжёлые болты по периметру мёртвой хваткой удерживали конструкцию, не позволяя ей даже дрогнуть, даже вздохнуть, даже выпустить наружу тот ужас, что кипел внутри. Небольшое окошко из бронестекла — мутное, испещрённое царапинами и засохшими потёками, похожее на глаз слепого старика, — уродливо выделялось на тяжёлой двери капсулы.
Я смотрела в это стекло, и весь мир за ним превращался в жестокий театр теней, где единственным действующим лицом оставалась смерть. И она явно не нуждалась в аплодисментах.
Тагет отрывисто зачитывал имена.
Каждое имя падало в глухую тишину, словно тяжелый камень в глубокий колодец, и эхо этого падения болезненно отдавалось в груди тех, кто всё еще ждал своей очереди.
Первым выкрикнули парня с рыжими кудрями.
Я никогда не знала, как его зовут. В столовой он всегда забивался в дальний угол, ни с кем не разговаривал и жевал хлеб так медленно, будто панически боялся подавиться каждым куском.
Сейчас он сидел в кресле, а капсула набирала обороты. Гул нарастал — не просто звук, а тяжелая вибрация, проникавшая сквозь кости в сам мозг, в каждую клетку тела. Я смотрела, как его лицо стремительно меняло цвет: сначала бледное, затем розоватое, затем налилось багровым глянцем — словно кто-то насильно накачивал его кровью изнутри, не оставляя выхода.
Из носа потекла алая струйка. Сначала тонкая, как нить, — я даже успела подумать, что она похожа на красную слезу. Но затем поток расширился, заливая подбородок, шею и грудь. Парнишка судорожно раскрыл рот — хотел закричать, но лёгкие уже не слушались. Воздух, который должен был выйти, застревал внутри, сокрушительно рвал капилляры и превращал ткани в кровавое месиво. Его грудная клетка ходила ходуном, точно кузнечные мехи: он отчаянно пытался сделать вдох, но альвеолы спадались, как смятые листы бумаги, как пустые вытряхнутые мешки.
Изо рта вырвался булькающий хрип — последний звук утопленника. Он рождался не в горле, а где-то из самой глубины, где разорванные бронхи захлебывались собственной кровью. Тело резко обмякло. Голова бессильно свесилась набок, глаза закатились, и из уголка губ вытекла последняя розовая капля, смешанная со слюной.
Тагет оставался абсолютно невозмутим. Он стоял у пульта, спокойно сверялся с мониторами и делал пометки в планшете. Его рука не дрожала. Дыхание оставалось ровным.
— Следующий, — сухо бросил он.
Вторым пошел крупный парень — тот самый, который всегда казался мне самым сильным из нас.
Он держался дольше остальных. Кулаки сжаты, зубы сцеплены до хруста, на лбу вздулись синеватые вены — он боролся. Я видела это по тому, как его широкие плечи въелись в подлокотники, как он упорно пытался выпрямиться, отказываясь подчиняться даже тогда, когда барометрический ад уже разрушал его изнутри.
На секунду мне показалось: он выживет. Он крепкий, он справится, он не сломается, как другие.
Но декомпрессия не знает милосердия. Ей плевать на объём мышц и количество отжиманий.
Воздух, прорвавший разорванные ткани лёгких, начал стремительно скапливаться под кожей. Сначала на шее надулся небольшой бугорок, росший с каждой секундой — словно под кожей очнулось нечто живое и рвалось наружу. За ним вздулись бугры на груди и животе. Кожа натянулась, сделавшись глянцевой, точно пергамент. Я знала: если бы я могла дотронуться до него сейчас, то услышала бы мерзкий хруст подкожной эмфиземы. Тот самый хруст, который остаётся в кошмарах навсегда — я слышала его ещё в детстве, когда отец разделывал туши на охоте.
Его шея, грудь, живот — всё тело раздувалось, превращая его в чудовищную, раздутую массу. Он утратил человеческие очертания, превратившись в манекен, в который накачали слишком много воздуха. Пальцы судорожно впивались в металл, оставляя глубокие царапины и содранные ногти. Он держался до самого конца.
А затем наступила мёртвая тишина.
Капсула остановилась. Тело обмякло — но не сразу, а медленно, неохотно, будто даже мертвым оно отказывалось признать поражение.
Третий был самым молодым на вид.
Он выглядел так, будто ещё вчера сидел за школьной партой, а сегодня оказался в этом железном гробу.
Когда насосы затихли, я вгляделась в стекло. Он не двигался. Его глаза оставались широко открытыми, но в них больше не читалось боли — только бездонная пустота. Такая же, какую я видела в глазах Бети, когда сняла с неё маску.
Кровь тонкими ручейками сбегала из ушей, носа и уголков глаз. Смешиваясь на щеках, она капала на грудь и подлокотники. Капли гулко стучали по металлу — кап-кап-кап, — и этот тихий звук казался мне громче рева моторов и бешеного стука собственного сердца.
Капилляры мозга не выдержали резкого перепада. Он умер мгновенно, даже не успев осознать происходящее. Возможно, это было единственным милосердием этого места. Или высшей формой жестокости — уйти, так и не поняв, что произошло.
Четвёртым стал парень с татуировкой на шее.
Он не задерживал дыхание, но его погубила паника.
Я видела это через мутное бронестекло: его глаза расширились, казалось, заняв половину лица. Они стали абсолютно чёрными от дикого ужаса — ни радужки, ни зрачка, лишь сплошная тёмная бездна. Он смотрел прямо на нас, но едва ли замечал стоящих за стеклом. Он видел нечто своё — то, что не давало ему уйти спокойно.
Сердце колотилось с такой бешеной частотой, что он убивал себя быстрее, чем упавшее давление. Я видела, как судорожно пульсирует его вена, как вздымается грудь, как дрожат пальцы, сжавшие металл. Он пытался кричать — губы беззвучно шевелились, но из горла не вылетало ни звука. Только беззвучный вопль, кровь из ноздрей и последний, бесполезный вдох.
Он умер от разрыва сердца и страха раньше, чем декомпрессия успела закончить работу.
Пятый.
Насосы отключились, но он так и не вышел. Стекло запотело изнутри, и я не сразу разглядела происходящее. Его тело сотрясали тяжелые конвульсии — крупные, судорожные, как у рыбы, выкинутой на сухой песок. Голова моталась из стороны в сторону, руки бились о подлокотники, ноги отчаянно дёргались в ремнях.
Газовая эмболия.
Пузырьки азота закупоривали крупные сосуды, добивая то, что упустило давление. Глаза закатились, показывая мутные белки, а из рта повалила розовая пена. Она пузырилась на губах, стекала по подбородку, смешиваясь с потом.
Он умирал уже после того, как формальная часть эксперимента завершилась. Медленно. Мучительно. Зная, что выжил в барокамере, но погибает из-за собственного тела, предавшего его в последний миг. Из-за крошечного пузырька воздуха, застрявшего в артерии и перекрывшего ток крови к мозгу. Из-за роковой случайности.
Тагет ровно отложил документы на край пульта.
Я смотрела в мутное окошко, за которым больше ничего не шевелилось. Барокамера снова была пуста.
И терпеливо ждала следующего.
***
Тагет назвал имя Тобиаса.
Его голос звучал ровно и бесцветно — точно вода в больничном стакане. Без лишней громкости, но в замершей тишине лаборатории каждое слово разлеталось острыми, ледяными, неотвратимыми осколками. Я слышала его, но сознание отказывалось верить. Не могла до конца осознать, что сейчас Тобиас встанет. Что сейчас он сделает шаг туда, откуда возвращаются далеко не все.
И он поднялся.
Медленно. Совершенно спокойно. Словно вставал не с жесткой скамьи, а с мягкого дивана в уютном доме, где его никто не ждал. Его движения оставались плавными, почти ленивыми, и в этой ленивой грации сквозило нечто пугающее — абсолютная покорность судьбе, которую он не выбирал, но принял безропотно.
Я хотела что-то сказать, выкрикнуть, но слова намертво застряли в горле, превратившись в беззвучный ком страха.
Он улыбнулся. Той самой тихой, тёплой улыбкой, от которой у меня каждый раз сжималось сердце. Улыбкой, безоговорочно обещавшей, что всё будет хорошо. Даже когда это являлось ложью. Даже когда мы оба сознавали: он идёт туда, где любые обещания обесцениваются в пыль.
Тобиас отпустил мою руку. Его пальцы скользнули по ладони в последний раз — тёплые, сухие, с едва шершавыми мозолями, которые я узнала бы из тысячи. Я физически почувствовала, как уходит его тепло и на его место сочащимся холодом возвращается мрак. И это ощущалось хуже любой физической боли.
Он развернулся и направился к капсуле. Не оборачиваясь. Не прощаясь. Просто шёл прямо в металлическую пасть, обязанную решить, жить ему дальше или умереть.
Дверца захлопнулась с глухим, тяжелым стуком. Окончательным, как удар молота. Этот звук болезненно отдался в зубах, в позвоночнике, в самой сердцевине костей.
Гул начал нарастать. Не просто звук — жесткая вибрация, проникавшая в каждую клетку, заставлявшая внутренности сжиматься, а сердце — колотиться в чужом, нечеловеческом ритме. Я вглядывалась в небольшое окошко из бронестекла — мутное, испещрённое царапинами и засохшими потёками, сквозь которое Тобиас казался лишь размытой тенью, призраком, готовым вот-вот развеяться.
Он сидел в кресле, туго пристёгнутый ремнями. Лицо сохраняло невозмутимость — будто он ждал не мучительной смерти, а обычного утра. Будто за этой железобетонной дверью находился не стягивающий вакуум и закипающая кровь, а тихий рассвет и запах свежей выпечки. Он дышал ровно и размеренно. Я видела, как плавно поднимается и опускается его грудная клетка — медленно, словно размеренный прилив спящего океана. Он смотрел прямо на меня. Я смотрела на него.
И в этом обмене взглядами застыло обещание, которое ни один из нас был не в силах сдержать.
А затем всё рухнуло.
Я не поняла — дало ли сбой оборудование или человеческий организм попросту дошёл до предела. Лицо Тобиаса исказила лютая, нечеловеческая боль — та самая, которую невозможно скрыть, которая вырывается наружу, мгновенно ломая любую маску спокойствия. Его рот раскрылся — то ли в беззвучном вопле, то ли в отчаянной попытке сделать хоть один вдох.
Из рта хлынула алая пена. Кровь.
Барокамера заглохла. Гул затих не сразу — он угасал постепенно, неохотно, словно стремясь навсегда въесться в нашу память. Тобиаса вынесли. Двое санитаров — безликие, в белых халатах, с глухо закрытыми масками лицами — подхватили его под мышки, выдернули из кресла и перевалили на носилки. Их движения оставались механическими, отточенными до автоматизма, как у мясников на туше. Они не смотрели ему в лицо. Им было абсолютно всё равно.
Тобиас не двигался. Глаза закрыты. Натянутая грудь едва вздымалась — слабо, сбивчиво, будто каждый вдох давался с жестоким боем, будто лёгкие окончательно забыли свое предназначение.
А потом он судорожно закашлялся.
Я слышала этот кашель сквозь толщу стекла, сквозь остаточный гул, сквозь мертвую тишину. Он был влажным, глубоким, рвущимся из самых недр — и с каждым толчком из его груди выплескивалось всё больше крови. Алая, пузырящаяся, страшная. Она заливала губы, подбородок, шею, впитывалась в одежду. Тяжелые капли падали на носилки, на пол, на халаты санитаров, которые даже не шелохнулись. Они привыкли. Видели подобное сотни раз.
Я не могла оторвать взгляда от его груди.
Она была изуродована. Не банальная вмятина или гематома — нет. Воздух, прорвавший ткань лёгких, хлынул под кожу, придавая телу чудовищную, пугающую форму. Грудная клетка выпирала там, где должна быть ровной: неестественные бугры, похожие на подкожные опухоли. Кожа натянулась до предела, сделавшись глянцевой, точно тонкий пергамент, почти прозрачный. Под ней угадывались контуры мышц, сосудов и пузыри воздуха, которые отвратительно перекатывались при каждом микродвижении, будто живые.




