Под кожей
Под кожей

Полная версия

Под кожей

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 4

Лина Ветлицкая

Под кожей

Глава



Глава 1. Слепой мастер


Мира стащила перчатку, и та с влажным чавканьем шлепнулась в мусорное ведро. Кожу на фалангах тут же стянуло подсохшим потом. Она выключила лампу над кушеткой, и аквариумный свет улицы по-хозяйски погладил дамасский узор на обоях. В тишину, тесня друг друга, вторглись звуки, которых не слышишь при клиенте: вентиляция утробно гудела в недрах подсобки, сетевой фильтр тревожно попискивал, а сквозняк настойчиво трепал этикетку на ящике с краской — бумажный уголок бился о пластик с тихим клацаньем.

Клиентка ушла три минуты назад. Ее химозный, приторный запах, что-то между карамелью и жидкостью для снятия лака, занял кабинет и уходить не торопился. Мира провела ладонью по кушетке, собирая использованные салфетки. Одна, высохшая, зацепилась за дерматин: Женя вечно забывала убрать за собой, и теперь на подлокотнике застывала капля зеленого мыла, похожая на мутную соплю.

Вместе с клиенткой, чернея боками, ушел шахматный конь на запястье. Крошечный, с гордо изогнутой шеей и острой резной гривой. Она пришла с готовым эскизом и историей об отце, которую рассказывала громко, торопливо, будто боялась, что Мира не поверит. У Миры на то были причины — когда касаешься кожи по сто раз на дню, привыкаешь отличать истину от бутафории.

Мира выбросила салфетки и потерла глаза тыльной стороной ладони. Веки горели, а шершавая кожа левого предплечья, где уже двенадцать лет жила черная роза, колола и свербела. Первая татуировка всегда ощущалась теплее остального тела. Сейчас она казалась раскаленной.

Музыка ветра над дверью тревожно зазвенела. Посетитель? Ветер. Ночной, бензиновый. Мира оглянулась на вход, выдохнула и подошла к зеркалу в массивной золотой раме с изящными дубовыми листьями и гроздьями желудей. Оно висело криво с тех пор, как Лев Андреевич задел его плечом полгода назад, и крепление треснуло. Отражение теперь всегда казалось ниже и шире, чем его собрат по эту сторону зазеркалья.

Мира повернула голову влево, потом вправо — проверила шею, ища воспаление. На паутинке, набитой под ухом, все было спокойно. Но ниже, прямо над ключицей, заходя на плечо, проступало темнотой что-то новое. Она наклонилась ближе, почти касаясь носом стекла, и кожу прошило холодом от прикосновения. Тонкая линия, изгибающаяся лошадиной мордой. Пальцы нащупали участок, слегка возвышающийся над поверхностью, будто рисунок набили изнутри. От прикосновения линия проступила сильнее: из пепельной превратилась в графитовую, чернила будто откликнулись на тепло.

В голове заворочался, разминаясь, Голос.

«Я припас его на вечер, радость моя! Для расплаты не нужны свидетели», — произнес он с хрипотцой, как у Дженис Джоплин. Собственный тембр Миры с чужой ядовито-сладкой интонацией.

Мира замерла, держа палец на плече. Ноготь чернильно улыбался накопленной за день краской.

— Я знаю, — сказала она вслух и тут же одернула себя. В пустом салоне ее слова приложились о зеркало и увязли в обивке кушетки.

Она подошла к рабочему столу. Тату-машинка лежала на подставке — надежный напарник, японский ротор с затертой до блеска рукоятью. Металл податливо лег в ладонь и лизнул холодом. Мира проверила кабель, сдвинула рычажок, и комнату наполнило ровное и густое жужжание шмеля в банке. Она работала с ней последние пять лет и могла узнать этот гул среди десятка других. Вибрация отдалась в запястье знакомой ломотой, возвращая опору под ногами. Сейчас она, как музыкант перед концертом, просто держала инструмент и давала руке привычную нагрузку, чтобы унять дрожь.

За спиной что-то скрипнуло, Мира обернулась. Тени от жалюзи накинули на пол полосатую решетку. Никого. Но запах в салоне изменился. Сладкие духи клиентки вытеснил иной фимиам: сырость, подвал, что-то кислое, похожее на рассол из банки.

Сердце замерло и тут же зачастило, догоняя пропущенный удар. Она сглотнула, и слюна скользнула по горлу кислым глотком. Душок сырости без боя занял студию. Или ей чудилось? Сенсорная память иногда выкидывала такие шутки: въевшийся в ноздри спирт вдруг сменяла вонь старого дома, карболового мыла и гари.

Мира прикрыла глаза и прижалась лбом к зеркалу, запотевшему от ее дыхания. Она знала, куда сейчас провалится. Знала и не сопротивлялась.


13 августа, 2013 года.


Шестнадцатилетняя Мира стояла у закрытой облупленной двери, приткнувшейся в подворотне за гастрономом. Ее окутала вонь жареных чебуреков и дешевого ароматизированного табака — продавщицы вышли покурить в пересменку. Дверь уродливыми изгибами обнимали ржавые металлические планки. Ручка без замка, на уровне глаз нацарапано чем-то: «Тату-мастер. Стучать дважды».

Мира не знала, что вело ее. Бунт? Обида? Или просто детская безглазая вера, что с любой болью можно справиться. Заколдуй, пошепчи, и пройдет.

От дома до ржавой двери ровно сорок две минуты: маршрутка, метро и сто пятьдесят шагов. Мила повела саднящим плечом, лямка отяжелевшего рюкзака оставляла отметины: сменная футболка, полторы тысячи рублей, надкусанное яблоко, завернутое в пакет, и старый альбом с эскизами. Денег после задуманного хватит на обратный билет и сомнительную шаурму на остановке. Что я творю, подумала Мира, а потом решительно дернула подбородком.

Она дважды стукнула по железу костяшками. Еще два раза.

Тишина изнутри ответила сухим, гортанным:

— Входи.

Мира шагнула во мрак.

Глаза привыкли не сразу. Темнота не хотела отступать — она стояла плотно, слоями: сначала влажные тени у порога, потом сизая полутьма у дальней стены, и только под самой лампочкой, свисавшей с балки на скрученных проводах, вызревал болезненный желтый свет. Лампа сонно раскачивалась от сквозняка, и тень на полу плясала в такт древний танец.

В сторону — прямо — в сторону — в сторону.

Перед Мирой развернул небеленые стены подвал, кустарно переоборудованный под тату-салон. Стены от пола до потолка облепили эскизы. Старые, выцветшие, с загнувшимися уголками и пятнами сырости, они громоздились друг на друга, как чешуя. Корабли. Розы. Черепа. Женские профили, перечеркнутые карандашными правками. Карты Таро и готические буквы, из которых складывались слова на непонятном языке.

У стены притулился верстак — грубо сколоченный, заляпанный засохшей краской. На нем теснились банки с пигментом, пузатые и мутные, ватные диски, пожелтевшие от времени, мотки суровой нити. Пахло прелым бетоном, мышами и старой краской, а поверх этого слоя остро, по-медицински, бил в ноздри спирт. Или хлорка. Или и то, и другое, смешанное в едкую микстуру, от которой першило в горле.

В центре комнаты, возле кушетки, в кресле-качалке замер слепой старик. Ось сипло хрипела при каждом движении, отражаясь отзвуком от нагого бетонного потолка. Его лицо напоминало сморщенную кожаную подушку с вылезшим наполнителем: глубокие коричневые борозды, седые пучки бровей. Вместо глаз мутное молоко, затянувшее зрачки.

Старик повернул голову в ее сторону и посмотрел в пустоту, но Мире казалось, что он видит ее насквозь, получше любого зрячего.

— Садись, — он кивнул на облезлую кушетку.

Мира переступила с ноги на ногу, кроссовок с отклеивающейся подошвой прилип к полу. Она села и влажными пальцами сжала лямку рюкзака.

— Ты от Марины? Похожа, — старик качнулся в кресле. — Та тоже убегала, все кого-то тащила на себе. Думала, если не она — то никто. А себя донести не смогла.

Он замолчал, и в наступившей тишине Мира услышала, как капает вода где-то в углу подвала. Она, угловатый, побитый жизнью подросток, не поняла тогда ни слова из его отповеди.

— Я не знаю, о чем вы, — сказала Мира. Сердце уже отбивало стенки трахеи.

— Знаешь, — старик склонил голову набок, и бельма влажно блеснули в тусклом свете. — Просто еще не поняла, что это одно и то же: убегать от себя и бежать спасать других. Оба забега кончаются одинаково. Но ты поймешь, милая, обязательно поймешь.

Она вздрогнула.

Марина… Год назад на чердаке теткиной дачи Мира нашла обугленный по краям альбом с эскизами татуировок. Старый, годов пятидесятых, с выцветшими рисунками, он лежал между стропилами, придавленный обломком кирпича. На последней странице карандашом было нацарапано: «Москва, подвал дома номер 9 по улице Кузнецова. Спроси Мастера и скажи, что от Марины».

Мира не знала, кто эта женщина, от чего она бежала и почему старик заговорил о ней так, будто они были связаны чем-то большим, чем просто совпадение. Она вообще ничего не знала про все эти бега и взрослые драмы. Ей едва исполнилось шестнадцать, и собственная трагедия еще не обрела названия. Она знала только, что в пустой, провонявшей валокордином квартире, ждет мать, которая почти не разговаривает. И что сама Мира пришла в сырой подвал к слепому старику с жуткими глазами то ли из бравады, то ли от одиночества.

Но она не стала ни поправлять его, ни врать.

— Я хочу татуировку, — выдохнула она.

— Знаю, — мастер сощурил белизну глаз. — Какую?

— Черную розу. На левом запястье.

— Розу, — он сухо усмехнулся серо-желтым ртом. — Все хотят розу.

Или бесконечность, или птицу с открытой клеткой. — Он откинулся на спинку кресла. — Ты знаешь цену?

— У меня полторы тысячи, я…

— Я не беру деньгами, — перебил старик и покачал головой. — Только памятью.

Мира моргнула.

— Это какая-то метафора?

— Если бы.

Мастер медленно поднялся, держась за подлокотники. Протянул руку, и тонкие длинные пальцы с узлами суставов почти коснулись Миры, но остановились в паре сантиметров.

— Память — все, что у тебя есть. Я возьму самую малость, одно неважное воспоминание, без которого ты обойдешься.

— Как это, неважное? — Мира с трудом оторвала язык от иссохшего неба.

— Ну, скажем, — старик снова сел в кресло, — как звали твою первую учительницу. Пустяк.

Мира колебалась всего пару секунд. Забуду — и забуду. Все равно хорошего за последние лет десять и не было особо. Что вспоминать-то? Пьющего отца, который канонически ушел за сигаретами и не вернулся? Мать, что с тех пор практически не разговаривает, плачет и сидит на таблетках? Такое забыть точно не получится.

— Ладно, — торопливо ответила Мира, пока страх не пересилил. — Согласна.

— Ты уверена? — уголок старческих губ медленно пополз вверх, через силу, будто кожа на лице стала ему тесна.

— Да.

Мастер вздохнул и грузно встал с кресла.

— Клади сюда, — он махнул на пластиковый стол рядом.

Мира пересела на кушетку, вытянула левую руку, подставила предплечье. Почти прозрачная алебастровая кожа покрылась гусиными бугорками. Старик нащупал место пальцами с желтыми ногтями. Достал откуда-то из складок плаща цыганскую стальную иглу, примотанную к деревянной рукояти толстой просмоленной дратвой. Взял с верстака бутылку мутного самогона и щедро полил руку Миры.

Первый укол напомнил порез жестяной крышкой, а потом боль расползлась тягучим горячим пятном. Мира зажмурилась, уши заложило ватным шумом, по затылку прошел предобморочный спазм. Она хотела открыть глаза, но веки налились каменной тяжестью.

— Спи, — сказал Мастер. — Или не спи. Здесь разницы все равно не почувствуешь.

Внутри черепа вспыхнул бело-алый свет, и комната, и Мастер, и сама Мира исчезли. Подвал вытеснил искаженный калейдоскоп: чужие лица мелькали как перекидываемые книжные страницы. Обрывки фраз, звон бьющегося стекла, детский плач, чьи-то руки в крови, аптечная вывеска, поезд, удирающий в туннель. И спираль… Она начиналась из крошечного черного зрачка, расходясь тонким, почти робким витком. С каждым новым кругом линия становилась увереннее, шире, нахальнее. Она закручивалась внутрь и одновременно наружу, как если бы кто-то пытался нарисовать бесконечность, но передумал на середине и свернул в лабиринт. В центре спираль обрывалась, оставляя пустоту. И в этой пустоте, если вглядеться, витки все еще медленно и неумолимо двигались, как вода, закручивающаяся в воронку. Как галактика, свернувшаяся в черную дыру. Как дверь, открытая внутрь.

Ужас пришел, не предупредив. Сердце толкало ребра, похищая дыхание. А потом все вытеснил вакуум. Запах сирени, мамины духи. Родное, теплое, и тут же перетертое в мелкую крошку.

Мира рухнула с кушетки на бетон.

Очнулась на ледяном полу, затылок пульсировал болью, подкатывала рвота. Мастер исчез, кресло-качалка замерло. Ни шелеста, ни скрипа. На левом предплечье, замотанная пищевой пленкой, саднила черная роза. Грубая, почти детская прорисовка, но из изгибов лепестков глядело что-то живое, гипнотическое.

Рядом, в щели перевернутого ящика, белел листок плотной бумаги с неровными краями. Мира развернула его дрожащими пальцами. Почерк неровный, угловатый, какой-то нечеловеческий. Буквы прыгали, но слова были ясными, как пощечина:


«Теперь ты видишь, девочка. Коснешься человека и провалишься в его прошлое. Увидишь то, что он прячет даже от себя: боль, стыд, страх. Увидишь и не сможешь забыть. Но это не дар и не проклятие. Это дверь.

Ты можешь просто наблюдать. Но если захочешь, будешь в силах изменить увиденное. Добавишь линию к татуировке, руну, символ — и чужая судьба свернет в другое русло. Боль уйдет, страх отпустит, стыд сгорит. Но за каждое изменение ты заплатишь.

Не деньгами, девочка, памятью.

Ты вольна не вмешиваться. Но тогда чужая боль останется в тебе навсегда. Будет пульсировать, расти, не давать спать. Это тоже плата, за бездействие.

Выбирай.

Когда будешь готова закрыть дверь, найди меня. Но обычно те, кто входят, уже не возвращаются».


Мира смяла листок, взглянула на руку и попыталась вспомнить имя первой учительницы. Женщина в синем костюме, с неизменным начесом и очками на цепочке с бусинами. Как же ее… Имя отказывалось всплывать. Пустяк. Подумаешь, имя. Да ведь?..

Она вышла на улицу, асфальт блестел свежими лужами. Достала из рюкзака яблоко, развернула слипшийся пакет и надкусила. Ей показалось, что внутри нее, в самом центре черепа между извилинами, что-то шевелится. Совесть? Сожаление?..

А утром, когда мать вошла в кухню с пустыми глазами, Мира взглянула на нее — и обмерла. Вокруг материнской головы, чуть заметно пульсируя, висела зеленоватая гнилостная дымка. Что-то живое, студенистое, обволакивающее виски и лоб. Мира зажмурилась, потрясла головой, но дымка не исчезла. А внутри, в самом центре черепа, раздался вкрадчивый, мягкий шепот: «Ей так нужна помощь. Ты же можешь... Но придется заплатить».

Мира испугалась тогда до дрожи в пальцах, до ледяного купола в животе. Она не понимала, что это за голос, откуда он взялся и почему звучит так, будто всегда жил внутри нее и просто ждал момента. Единственное чего она хотела, чтобы он заткнулся и не появлялся больше никогда.

Нет, думала она. Тебя нет, тебя нет, тебя нет…

Голос усмехнулся и исчез.

Мать покончила с собой через три месяца. Тихо, без записок, без прощаний. Просто выпила все, что скопила за годы рецептов, и легла спать. Мира нашла ее утром. И тогда, глядя на неподвижное тело, она впервые поняла, что Голос внутри нее говорил правду. Она могла помочь. Могла вмешаться. Могла заплатить, но не стала. И эта мысль осталась с ней. Тяжелая, холодная, как моток колючей проволоки у сердца.


Настоящее вернулось толчком. Мира вздрогнула и оторвала лоб от зеркала. Фонарь за окном все так же разливал желтый свет, холодильник мерно гудел вентилятором, на дне кружки описывали круг чаинки. Она помассировала левую руку — роза ныла, как колено на смену погоды.

Мира поднесла кружку к губам. Чай пах чем-то цитрусовым, но на вкус был просто теплой водой. Шутка Голоса? Или ее собственные рецепторы ушли вместе с очередным стертым воспоминанием? Помнила ли она вообще вкус бергамота?

Мира поставила чай на стол и, не глядя, потянулась за вазелином. Нужно смазать плечо, чтобы метка зажила без рубца. Она скинула рубашку, стянула футболку через голову. Ткань зашуршала, наэлектризовав волосы, и те взлетели вокруг пучка темным облаком, прежде чем прилипнуть ко лбу. Она осталась в спортивном бюстгальтере и провела ладонями по рукам, обнимая себя.

Татуировки покрывали кожу от запястий до плеч, заходили на ключицы, спускались к лопаткам. Мира погладила пальцем нового шахматного коня.

— Сколько еще? — спросила она отражение.

То не ответило, только наклонило голову на пару секунд позже, чем Мира наклонила свою.

Где-то внутри, под кожей, за слоями пигмента, кто-то ухмыльнулся.


Глава 2. Цветок для мертвой девочки


Утренний свет сочился сквозь жалюзи и расписывал сонные стены тигриными полосками. Салон всегда просыпался медленно, нехотя, как старый кот, который знает, что спешить некуда. «Под кожей» не был похож на классическую тату-студию. Скорее на старый кабинет, вывезенный из пражского особняка и зачем-то втиснутый в цоколь московской девятиэтажки.

Мира прошла вдоль полок, поправила склянку с ультрамарином, которая вечно кренилась набок, и включила автоклав. Тот отозвался низким, утробным гудением. В зеркале, узнике золотой рамы, отражалось все: дубовые полки с пузатыми флаконами, гравюра с мышечными волокнами, подписанная готическим шрифтом, розовые ретро-наушники на гипсовой голове Гиппократа. Лев притащил это зеркало с блошиного рынка в прошлом году, сказал, что оно добавит салону «исторической аутентичности». Старинное стекло с легкой рябью мерцало зеленоватой глубиной. Рама казалась слишком тяжелой для этой стены, слишком пышной для этого места, но Лев Аркадьевич был непреклонен, и никто не решался ее снять.

Розововолосая Женя стояла у стойки администратора, красила губы жидкой помадой цвета фуксии и одновременно болтала с кем-то по телефону, зажав его между подбородком и худым плечом. Смартфон соскользнул с форменной рубашки, и Женя поймала его резким движением, от чего кисточка в левой руке дернулась, оставив на щеке бледно-розовый штрих.

— Твою мать, — сказала она беззлобно, завершила звонок и потянулась за мицелляркой. — Мир, скажи честно: если мужик пишет про душ после первого же свидания, это диагноз?

Мира не ответила. Она села за стол и попыталась дорисовать на планшете эскиз пиона. Получалось так себе. Лепестки выходили слишком пухлыми, как у капусты, а ей хотелось чего-то девичьего, хрупкого, такого, что напоминало бы о нежности, вечности…

Автоклав закончил цикл: шипение, щелчок, долгий облегченный выдох пара, от которого на внутренней стороне стеклянной дверцы оседали мутные горячие капли. Нагретый металл и стерильность: привычно и успокаивающе.

Новый шахматный конь на коже все еще ощущался фантомной теплотой. Мира потерла плечо о рубашку и ткань шершаво царапнулась.

— Диагноз, — подтвердила она наконец. — Но ты все равно ответишь.

— Разумеется, отвечу, — Женя промокнула щеку и критически осмотрела себя в зеркало. Розовые волосы торчали в разные стороны, но ей шло. — Потому что у него «Лексус».

— Веский довод.

— Часто единственный, который имеет значение, — Женя игриво задрала левую бровь и рассмеялась.

Из подсобки вышел Лев Аркадьевич в неизменной мелко-клетчатой рубашке и холщовом фартуке, который носил только когда возился с химией. Борода его сегодня казалась серее обычного, и от этого лицо выглядело уставшим. Он прошел к шкафчику, расправил на стойке новый прайс и поправил бюст Гиппократа — наушники опять съехали набекрень после вчерашней уборки.

— Женя, убери лаки со стойки, — сказал он, кивнув на батарею разноцветных пузырьков возле старинного дискового телефона. — Клиенты не должны думать, что тут маникюрный салон.

— Клиенты думают, что тут музей, — ехидно парировала Женя, но лак убрала. — Кузьма вчера так и сказал.

— Что-то при мне Кузьма такого не говорил ни разу.

— Исключительно из чувства трусливой благодарности. Скажи он такое, вы, Лев Аркадьевич, его своей тряпкой для полироли прямо по погонам отлупите. И плакали его «профессиональные консультации по нательным рисункам». — Женя взбила челку и лукаво покосилась на Миру. — А вообще, он давно сюда не за консультациями ходит…

Мира закатила глаза. А Лев Аркадьевич хмыкнул в бороду и посмотрел на нее долгим, оценивающим взглядом, каким смотрел каждое утро, и чуть заметно кивнул. То ли поздоровался, то ли проверил, что она еще здесь. Мира давно к такому привыкла.

Дверь салона открылась, сопровождаемая трелью металлических трубочек. Мира бросила взгляд на часы: без пяти минут одиннадцать. Клиент пришел раньше, а такое случалось редко. Чаще опаздывали, путали дни или вовсе забывали, что записаны. Женя тут же выпрямилась, стянула с шеи наушники, и ее лицо приобрело профессионально-приветливое выражение, которое Мира называла «режим работника месяца».

На пороге стоял мужчина лет сорока. Высокий, в дорогом, но измятом пальто верблюжьего цвета. Из ворота выглядывала рубашка-поло с расстегнутой верхней пуговицей. Запах, который он принес с собой, раскололся в теплом воздухе: дорогой удовый одеколон, мятный освежитель для рта, застарелый табак и что-то еще, похожее на мокрую офисную бумагу.

— Игорь? — уточнила Женя, сверяясь с планшетом. — Вы на одиннадцать. Пион?

— Да. — ответил мужчина. — На левом предплечье. Я отправлял картинку.

Женя заблокировала планшет. Он перезванивал трижды, говорит, что очень важно, чтобы цветок был точь-в-точь.

— Дочка любила пионы, — добавил Игорь и улыбнулся. Улыбка получилась быстрой, профессиональной, отработанной.

— Садитесь пока, — Мира указала на кожаный диван под лампой с зеленым абажуром, какими освещали банковские конторы в начале века. — Я подготовлю эскиз.

Она ушла к рабочему столу, чувствуя, как взгляд Игоря прошелся по ее спине с беглым мужским интересом. Мира включила лампу — та загудела, разгораясь, и вылила на стол холодный белый свет. Она еще раз открыла его сообщение: бледно-розовый пион, почти прозрачный по краям. Цветок напомнил ей кремовую розу на торте, но она не могла вспомнить, на каком именно торте и кто его держал в руках. Провалы давно не настораживали, привыкла. Ее память напоминала журнал с купонами американской домохозяйки, из которого аккуратно вырезали страницы, а номера оставшихся перепутали.

Она доработала рисунок на кальке, убрала лишние тени — клиенты редко понимали, что на коже тени от пигмента ведут себя иначе, чем на бумаге. Пальцы работали сами: нажать на стилус, провести, растушевать, обвести. Монотонность успокаивала. Лев ушел к себе, автоклав окончательно затих, слышалось только дыхание Игоря и мягкий стук Жениных ногтей по экрану.

— Готово, — сказала Мира через десять минут. — Проходите.

Игорь поднялся с диванчика, и кожа под ним скрипнула, выдохнув воздух из продавленных пор. Он снял пальто, аккуратно повесил на вешалку у входа, и Мира заметила, что рубашка у него подмышками влажная, хотя в салоне было прохладно. К запаху табака примешался легкий шлейф пота, заметный, если подойти близко.

— Садитесь. Руку на подлокотник.

Он повиновался. Предплечье легло на кушетку — чистая кожа, ни одной татуировки. Мира натянула перчатки, латекс хлопнул по запястью сухим щелчком. Она протерла руку спиртовой салфеткой. Кожа Игоря пошла мурашками от холода, волоски встали дыбом, но сам он не шелохнулся.

— Не страшно? — спросила Мира, поднося машинку. Вопрос был ритуальным, она часто задавала его новым клиентам.

— Уже давно не страшно, — ответил он и снова улыбнулся деловой улыбкой. — Страшно было, когда дочка… — осекся.

Она приложила трафарет, и мир сорвался с резьбы. Как же она устала… Касание чужой кожи — и реальность ломается, засвечиваясь белой вспышкой. В висках полыхнуло, уши наполнил несуществующий звон — вибрация где-то в костях черепа. Мира зажмурилась на секунду, а когда открыла глаза, салон растворился.


Мокрый скользкий асфальт отражает блики фонарей. Дворники скребут по лобовому стеклу с ритмичным чмоканьем — туда-сюда, туда-сюда. Мира сидит на заднем сиденье машины. Точнее, парит где-то позади, видя происходящее с той безучастной ясностью, с какой смотрят запись с камер наблюдения. За рулем — Игорь. Моложе года на три, но уже с морщиной между бровей, которую не разгладить. На пассажирском спереди — девочка лет двенадцати. Светлые волосы собраны в хвост, на коленях рюкзак с нашивкой в виде единорога. Она что-то говорит, не оборачиваясь. Слов не слышно, но Мира видит, как шевелятся ее губы, как она улыбается уголком рта, совсем по-взрослому.

На страницу:
1 из 4