Обратная сторона Земли
Обратная сторона Земли

Полная версия

Обратная сторона Земли

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 8

Будь это хоть месяцем ранее, я бы превратился в обезьяну. Их золотисто-серые стайки, крича без умолку, сновали вниз и вверх по деревьям, а на берег выходили осторожно и молча и подолгу стояли, удивлённо глядя на волны. Когда я выучился лазить почти так же ловко, в прокорме теперь не завися от ветра, – с какою тоской я был чужим в их игре, не умея ни свободно перелететь меж ветками, ни повиснуть на хвосте, ни, главное, втиснуться в какое-либо постоянство роли. Я знал все их жесты и намерения, но не мог отвечать им; и что ни сумерки – они куда-то взмывали, оставляя меня одного. Повторяю, месяц, может, два – и я бы не ощутил никаких границ. Но я уже обрёл слово: мать успела, научила меня быть человеком.

Палка и песок, острый камень – и толстый иссушенный ствол, – вот были мои два человеческих дела; а третье: язык – и? Что было называть, что описывать, к кому обращаться? Единственная заповедь, оставленная мне матерью, – она высекла, выцарапала её на том самом валуне, с которого её слизнул, как мне некогда почудилось на рассвете, океан: говори!

И я говорил и говорил, словно заклинаниями упражняя в себе человека. По сто раз в день я произносил все слова, которые знал, и по тысяче – называл то, что видел вокруг. А когда же случился тот рассвет? Даже если он приснился мне в ту старшую пору, когда я чувствовал, как теряю остатки воспоминаний о матери, – этого нельзя понять, ибо сны мои всегда неотличимы от яви. В них так же бьётся прибой, кричат птицы, и обезьяны украдкой подбираются к моей голове.

И даже редкой тишины я не слышу: эти звуки с рождения впечатаны в мой мозг. Но в них постоянно пробивается ещё один звук: скрежет камня о металл. Может, потому я так быстро забыл материнский голос, что, едва стал один, взял камень и пошёл к сундуку. Нет, его она мне не завещала, или не веря в мои силы, или ожидая чуда. Она просто шла к нему и упрямо тёрла камнем толстые железные полосы, которыми был полностью обшит сундук, а иногда в отчаянии била по двум громадным, в две её ладони каждый, замкам. Что она надеялась найти? В таких сундуках возят меха, пересыпанные драгоценностями: повод к безумию. Инструменты – мы в них не нуждались. Или она думала, что там лежит маленький, тесно свёрнутый корабль?..

Вот – было моё главное человеческое дело. Я работал ежедневно, покуда в крошку не рассыпался камень. А наутро шёл добывать новый, определяя прочность на вес. Сама работа сперва затачивала камень, я продвигался на полосочку вглубь металла, но потом кромка надламывалась и кусочки отлетали от камня. Иногда – искры. Несколько раз я заводил себе огонь, безо всякой нужды, но отложил мысль о нём, как загадку. Я видел, что огонь за несколько вздохов уничтожает ветку, которая сотни дней лежала на песке, присмотренная мной для неведомой пользы. Мне казалось, что так же он способен поступить с сундуком.

Между тем, земля порой вздрагивала, сундук кренился, и ветер всё глубже врывал его в песок. Почему-то я не догадывался взять раковину и откопать его. Шла битва наперегонки.

Тогда-то я и узнал, что время – это не свет и тьма, не голод и не дрожь земли. Время – это сундук. Он торчал углом, и с одной стороны песок добрался почти до петель, когда я вдруг почувствовал себя сильнее его и несколькими яростными ударами выбил ему последний зуб. Ещё день ушёл на то, чтоб отодрать приржавевшую крышку. Я поднимал её всем, чем мог – руками, коленом, головой. Она перевернулась и, ударив меня в плечо, упала.

Там были книги. Тщательно упакованные, плотно уложенные, лишь с одного краю, где была трещина, подмокшие – несколько сотен книг. Никто бы так не стал спасать судовую библиотеку. Вероятно, какой-то книгочей перевозил своё сокровище за море. И почти все они были написаны на единственном моём языке.

Говори превратилось в читай. В тот же день я впервые начал читать книгу – громким, необыкновенным голосом, распугивая птиц. Впрочем, вряд ли мать или кто-нибудь на земле понял бы меня. Моя детская даже правильная, но бессознательная речь, не могла сохранить своего изначального строя. Постепенно смещаясь к привычному для ушей – пронзительная обезьянья перебранка, гортанные выкрики толстоклювов да вечное шуршание мокрого песка, – звуки в моих устах приобрели, вероятно, диковинные и дикие свойства. Я догадывался об этом, потому что иногда мне мнились иные звуки. Чистые, лёгкие и ничем не напоминающие то, как осыпаются камни со скалы, когда дрожит земля. Но откуда они брались? Если снились, то этот сон возвращался ко мне – через часы или годы? – на закате, когда я убирал книгу, тщательно, уже посильневший, накрывая сундук сломанной крышкой. Если их вспоминало подсознание, то ухватить их мелодию можно было только во сне. Но это было неважно. Не имело значения, как я озвучивал слова, если верен был их смысл. А в этом я скоро убедился. Часть слов будто переселилась с песка на бумагу. Другим – достаточно было трёх-четырёх сопоставлений, чтобы хоть в приблизительном значении утвердить их место. Были таинственные слова – их я запоминал отдельно. А потом обнаружил словарь.

Так все смыслы встали на свои места, и родилась страсть. Однажды мелкая обезьянка схватила оставленную мною без присмотра книгу и, выдирая листы, понеслась в лес. Я бросился следом и быстро догнал её. Она могла легко ускользнуть на дерево, но то ли пожалела добычу, то ли, незнакомая с опытом погони, обессилела от страха. Я схватил её и, чувствуя, как сам собой щерится мой рот и кровь приливает к глазам, ударил серое тело о дерево. В последний миг какой-то инстинкт смягчил удар, но она больше не двигалась. Убил её я или страх, – быть человеком оказалось неистовым, головокружительным желаньем. Я завёл огонь и, зная вкус горячей еды, изжарил обезьянку. Ни мягкое дерево, ни пряное, ни сладкое, ни стебли и рыба не давали таких ощущений. С того дня я пристрастился к охоте и книгам. Странным образом тёплый и полный желудок влёк меня к охоте за словами. И я зачитывался до того, что дня не хватало и приходилось вновь пользоваться огнём.

Щёки мои стали колючи, я освободил сундук, выкопал его и с помощью рычага перетащил на недоступное для воды место. Там вновь заполнил его – по темам и сложности. Скоро оказалось, что я знаю и понимаю более того, что сулила мне новая книга. В библиотеке преобладали работы учёного содержания, но не только испещрённые формулами и понятиями, лежащими вне даже догадок моего ума, а и подводящие к этим высотам, в том числе книги очень подробные, иллюстрированные, притом почти обходящиеся моим ранним лексиконом. По ним-то, как по каменистому подъёму, разум мой стремительно взбегал.

Ничто не отвлекало меня, никакая жизнь. Может быть, какой-нибудь наследственный талант разражался во мне бурей познания. Прыгая на следующую ступеньку, я предчувствовал тот общий смысл, каким наполнена очередная книга, – каким наполнит она меня. Я не просто запоминал всё – но тотчас пускал своё знание в опережающую работу, интуитивно формулируя вопросы и задачи, какие мне лишь предстояли. Видимо, моя удивительная память, сосредоточенная на абстракциях, не имела пределов.

Я пользовался памятью, как книгой со вставными белыми листами, куда можно было вписывать решения и предрешения. Но пустые оборотные листы или полустраницы попадались и в настоящих книгах. Недоставало чернил, – я легко придумал их из крабьей крови и перьев попугая. Конечно, белой бумаги всё равно было мало для записей ежедневных, тем более, что пальцы мои, привыкшие орудовать палкой, едва удерживали ничтожный размер букв. Но я и вписывал – только важнейшее. Нет, я не боялся что-то забыть или упустить силлогизм. Эти записи были – как идолы в сравнении с обычаями и строем сознания подверженцев религии. Когда я прочёл об этом, о богах, я понял, что книги превосходят реальность. Я мог бы и себя вообразить обезьяним богом…

Однако логический инстинкт дал мне избежать всех соблазнов безумия. И моё знание заключалось вовсе не в том, чтобы, в свою очередь, превзойти книги. Я не поглощал их, а вышелушивал, точно рачков. Ум мой, как в рисованном опыте, который мне нечем было проверить, располагал железные опилки слов по силовому узору истины. И записи мои были символами истины? – не только. Это был единственный способ когда-нибудь сообщить себя миру… если тот вправду существовал, если я, вследствие какой-то забытой ошибки, не был одиноким богом, в беспамятстве создавшим сам для себя книжный сундук!..

Очень быстро, в неделю одолевая века человеческой мысли, я изучил математику и естественные науки. Ещё разбираясь в началах, я чувствовал, что концы скрыты в густом и горячем тумане, подобным тому, что окутывал скалу перед каждою дрожью. Разбирая задачи, я уже знал, что они не продолжены ни в чём – ни в формулах, ни в теории. Вероятно, кораблекрушение закинуло меня в срединную эпоху, когда наивные исчисления только угадывали образ бытия; хотя в иных книгах говорилось о совершенно другом времени, где бог и человек – были одно и то же, – и я-то догадывался об этом ещё ранее, чем перелистывал страницу.

Что же, оставалось решить никем не решённое, создать никем не созданное. Всё это каким-то образом уже было в моём уме, – оставалось лишь, подобрав точное выражение, перевести в состояние памяти. Так я превзошёл всё писаное знание, соединив науки – от биологии до механики – в единый компендиум. Обострившимся почерком разбрасывал я истину по книжным пустотам.

Философия несколько смутила меня. Если религия создавала свой мир из ничего, и не было разницы между брожением мысли по его лабиринтам и полным неведением, то любая философская конструкция или концепция заключала в себе действительное зерно, но только – в обволоке множества словесных слоёв. Они явно несли в себе смысл, но заключался он в тех людях, что его обнаружили, а их-то не существовало. Всякий новый сюжет создавал какую-то авторскую истину; и я долго не мог найти себе место средь них, не понимая, как их объединить – или как уничтожить. В конце концов, перемолов каждое зерно, я описал мир языком собственных понятий – и тут же потерял интерес к философии.

…Как и к беллетристике, занимавшей скромный уголок сундука. Художественные миры сплошь были заселены не смыслами, а самым невообразимым из не существующего на острове – людьми. Ни знание себя, ни знание вселенной ничуть не помогало мне вообразить, что есть кто-то, во всём подобный мне – и другой. От меня – в этих книгах были какие-то осколки, как от камня. Единственный способ поверить в людей был – уподобить их моим обезьянам. Собственно, я так и понял, что герои книг – это снабжённые знанием и разъединённые в кланы обезьяны. Но так же, как моя охота раздавила детскую тоску, несколько прочитанных мною новелл перевернули моё чувство к миру. Раньше, словно переняв у матери, я смутно грезил о чём-то, что способно явиться. Теперь – мир грозил явиться. Быть никем не знаемым – вот то, что охраняло меня от человеческого нашествия. И я отрывался от книг и оглашал берег кликом обезьяньей смерти.

Существовал, однако, ещё один способ быть слову, именем поэзия. С какою лёгкостью я разобрался в её конструкции – столь же невозможным было услышать звучание стихов. Звуки складывались в какой-то резкий и торопливый вой, подобный тому, что успевала порой издать настигнутая обезьяна. Это вдогонку убедило меня, что одиночество совершенно исказило мою фонику. Но мне страстно хотелось погрузиться ещё и в этот странный мир, где блуждали только тени истины и человека, где смысл и чувство, сталкиваясь, уничтожали друг друга, порождая – я понимал что, а только не имел этого в себе.

Тогда я воспользовался тем языком, десяток книг на котором были отложены про самый дальний запас. Словаря к ним не было, зато к одной из книг я нашёл перевод. Пользуясь им, как ключом, я в течение года расшифровал весь лексикон неведомого языка, из бумаги потратив – лишь поля двух этих книг. Но не решение математической задачи интересовало меня, а – гармония речи. Я так подбирал фонемы и дольности, чтобы изредка попадавшиеся там стихи можно было прочитывать, почти пропевать – опрокидывая их смысл, оставляя от него вибрацию… и когда голос мой тоже начинал вибрировать и срываться, я, наконец, научился этому ощущению; тогда возник мой первый плач – не от боли или тоски по отсутствующему, он родился внутри меня. С удивлением и даже страхом догадался я, что всё ещё – не весь человек.

Стихов было всё-таки мало, они опустились в память с лёгкостью птичьего пуха. Я подумал так, а когда понял, что – так думаю, это уже были тоже стихи, незаметно, без всякого желания или усилия, получается, сочинённые мной. Они просто втекали в мозг, рождаясь ниоткуда, из воздуха, из простого ощущения – что я есть. Сначала мне было странно, что с ними – нельзя дойти до ответов, до концепций. Гармония, которую я создавал, соединяя аналитическую лексику с идеальной фонетикой, имела здесь совершенно другое значение. Науки, что я изучал прежде, давали мне знание, поэзия – заставила искать совершенство.

Последующее время я потратил на него, на совершенство. Тысяча с лишним книг – они давали мне право судить о достижениях разума. Я стремился развить их – и объединить в абсолютном знании. Я хотел полного совершенства.

Гениальный математик и поэт, шахматист, создавший стратегию непобедимости и, не удовлетворённый, в поисках опровержения придумавший дюжину других шахмат, астроном, рассчитавший орбиты галактик, – я проник и в глубины логики, и в глубины семени, и в глубины земли… И геология потрясла меня. Я рассчитал ритм колебаний, я изучил признаки: катастрофа могла разразиться вскоре, в течение нескольких лет – наверняка. Магма толчками пробивалась наружу в окрестностях острова. Назревающий взрыв должен будет всё уничтожить.

Это не изменило моего жизненного ритма. Всё, что я творил, и раньше не относилось к людям. Моё знание целиком хранилось во мне, в памяти, и только некоторые вспомогательные расчёты и мысли были занесены в книжные пробелы. То, что кто-то достигнет меня – было крайней абстракцией сознания, такой же ненужной, чем иллюзия бога. Просыпающийся где-то поблизости вулкан убедил меня в этом.

Однажды, посреди дня, когда я изобретал силу, способную двигать всё, внезапная тишина ошеломила меня. Океан был недвижен, словно исчез. Неужели я уничтожил всех обезьян? Стоило мне спросить себя, как я вдруг не смог представить, зачем это делал. Воображаемый вкус их мяса показался мне не отличимым от вкуса песка. Я заглянул в сундук. Чахлая стопка новелл лежала в нечитанном уголке. Когда-то это должно было случиться – что я вычерпаю время. Удивительно, что я никак и никогда себе этого не представлял.

Безмолвие сделалось ещё глубже, потаённее. Оно словно напряглось – и лопнуло. Красные вспышки взметнулись в небо, тут же осыпав берег серой горячей дробью. Тогда я вспомнил о пузырьке. Бог весть как это склянка оказалась меж книг; но я-то знал, как ею распорядиться. Я спрятался за сундук – его последний дар! – и принялся бешеным почерком записывать хронику своей жизни. В моём распоряжении было пять разномастных сбережённых листков, вовсе чистых, заранее примеренных к пузырьку, и – от силы два часа времени. Я не мог уже изложить ни одного своего открытия, ни одного шедевра, да они и не имели никакой цены перед фактом моей жизни, сейчас должной закончиться – и никому не известной. Поведать о ней – вот всё, что я хотел, – и умереть с единственной за все эти годы надеждой…

Раскалённые камни пробили крышку, один угодил мне в плечо, другой задел ухо. Дописал я или нет – нужно было запечатывать склянку.


…Я разбился на необитаемом острове. Судя по ранам, шишкам и ссадинам, меня изрядно потрепало в рифах, прежде чем выбросило на сушу. Да и остров под стать мне – весь какой-то покорёженный, наполовину обгорелый. Чёрт ли знает, куда шёл корабль и куда подевались его обломки. Что я там делал, тоже не помню, видно, сильно меня побило. При такой бороде и ногтях, – был я, должно быть, пленником.

По берегу раскиданы кости, кое-где целые скелеты, будто детские. Прожить бы можно, вон и птицы вьются над зеленью. Мне бы ружьё, лопату, нож, кремень! Но в опрокинутом сундуке – лишь книги. Отлив утаскивает их в океан. Я заглянул в одну, другую, третью – и ни черта не понял. Ещё и поля исписаны малиновыми чернилами. Нет сил их вытаскивать.

Как гудит голова! Хоть бы что-то полезное вынесло на берег. А вон – какая-то бутылочка плещется в волне. Надо бы доползти, добыть её. С чего я взял, что в ней – важное, может, даже спасительное? Не знаю, но сейчас эта бутылочка мне нужна больше ружья и лопаты. И я превозмогаю боль, подтягиваюсь на руках и ползу вслед за отливом.

Вспышка

Бетане маневрировали долго, тысячи и тысячи жизней, но в конце концов гаммцы залучили реперный квазар. Маленькая галактика вся оказалась в водородной воронке. Бетане спешно накачивали пылевые облака, пытаясь создать эшелоны защиты. Между тем гаммцы, пользуясь преимуществом масс, смещали траектории. Магнитные поля возрастали, вакуум пылал, кометы не возвращались.

Вопрос, форсировать столкновение или покинуть измерение, разрешился сам собой. Быстроходные гаммские пульсары перерезали горловину соседней спирали. Коммуникации были нарушены, материя на исходе, выхода не оставалось. Бета оказалась на грани окружения.

Смерть или жизнь означало: доблесть или позор. Доблесть была – задушить гаммцев в объятиях смерти. Только блуждающие трусы с периферии соглашались оставить на поругание измерение. Но большинство требовало: да не достанься же ты никому!

Со стороны Гаммы положение бетян казалось безнадёжным. Их полевые командиры, лавируя в диапазоне, проникали к самым границам системы. Нейтронные звёзды нависали на флангах. Миллиарды масс надвигались в лоб. В гаммском самомнении не был учтён лишь долгий опыт позиционного выжидания, когда на каждом обороте слабейшему мог грозить крах. Флотилия чёрных дыр медленно, крадучись подбиралась к гаммским тылам. В решающий миг они должны были поглотить огневую мощь.

И этот миг настал; но, натолкнувшись на заградительных карликов, невидимками барражировавших по грани измерений, дыры сами превратились в огонь. От этого первого взрыва сдетонировал вакуум. Вспышка поглотила цейхгаузы. Стремительная волна покатилась внутрь самой себя. Успел ли кто-то ускользнуть из бытия, – жизнь уже не знала. Пространство напряглось, набухло и кроваво лопнуло.

…Поэт поднял голову и сдвинул вбок козырёк. Яростно стрекотали цикады, и нежно, едва ощутимо щёк его касались эльфиды. Золотистая капелька мелькнула где-то в чёрной глубине. Он вздохнул полной грудью, с нажимом, и проговорил задумчивым баском своему спутнику: «Послушайте, ведь если звёзды зажигаются…».

II

Q

Шурочка уже полтора года работал в Учреждении и дорос до замначальника подотдела, а его всё называли Шурочкой, но он не обижался. А чего было обижаться? Кажется, его даже уважали, во всяком случае, с работой он справлялся, ловко пройдя раза три или четыре по краю ошибки, но ошибки избежав и вовремя указав неверный путь начальству. В остальном жизнь была и вовсе прекрасна. Он был молод и катастрофически здоров, как сообщили ему при последнем медосмотре. Просыпался рано и успевал до службы аккуратно, с тщанием, проделать привычный курс упражнений и пробежать в экономном режиме по внутреннему серпантину, посмеиваясь над лысыми или седоватыми мужичками, которые, пыхтя и страдая, обгоняли его на поворотах. Зарядка так его взбадривала, что между душем и кофе (он пил один и тот же специально для сердца разработанный сорт класса супермедиум) Шурочка, бывало, повторно обнимал жену.

Жена же его была вообще каталожной красавицей, и когда он просто смотрел на неё, от счастья кружилась голова. А тут ещё она подарила сынулю. Сынуля был копия она, но в глазах его Шурочка с гордостью различал проблески того интеллектуального света, которым, когда он задумывался над трудной задачей, а потом вдруг спохватывался, озаряло его зеркало. Так что встал вопрос о расширении.

Шурочка взял вечернюю работу, вежливо посетил родителей – и вскоре уже въезжал в новый хауз. Снабжение в хаузе было полностью децентрализовано, а внутренний серпантин имел элементы мёртвой петли, про что Шурочка с опаской подумал, что не надо будет водить сынулю на этот участок.

При въезде возникла дилемма – кого приглашать на новоселье. Этикет требовал, но звать только свой подотдел – могло бы обидеть другие, а всех подряд – тут уж выходил перебор. А главное, как только стало известно о переезде, он смутно почувствовал в коллегах не то недоумение, не то недовольство… или даже непонятную зависть… да, зависть, напоминающую тёмную гущу ила под слоем чистой, прозрачной воды. Кого-то пропустить – выходило плохо; некоторые же могли и сами отказаться, а не хотелось взбаламучивать этот ил. Не у всех были такие родители или такая перспективная должность. И потом, как мешать коллег – с избранными?

Выход тактично подсказала жена, умница. Она предложила разделить новоселье надвое и коллег приглашать не персонально, а общим объявлением, но пустить их первым заходом, в черновой вариант, пока ещё не всё ввезено и расставлено. Пусть даже и весь отдел: часа два – и разойдутся. Шурочка так и объявил: фуршет, сидеть почти не на чем, символическая вечеринка, вид из окна плюс – тут его осенило – надо же отметить день космонавтики!

На день космонавтики откликнулись с особым энтузиазмом. Тема эта была особая, причём Учреждения касающаяся. Конечно, космомольские значки у них не носили, считалось несолидно, но лозунги про мировой планетариат кумачовели по стенам, и в лотерее добровольного займа, собирающей средства для марсианской экспедиции, участвовали охотно. Правда, злые языки поговаривали, что эти средства собирают уже лет пятьсот, и давно можно было бы слетать на Альдебаран, да выиграть-то – и отправиться в орбитальный оздоровительный полёт – всё равно мечтали. Так что манкировать таким праздником было нельзя.

Получилось весело, неформально и стремительно. Сынуля отсутствовал: кроватку только заказали, объяснила жена. Шурочка проводил пальцем по дверным зазубринам и клял строителей, наслаждаясь своей скромностью. Фрукты и напитки были самые простые, из ближайшего супермаркета.

Настоящее новоселье справили через две недели. Тут всё было тщательно отобрано: продукты, программа, состав. Кроме ближайших родственников, среди приглашённых оказались: непосредственный начальник (он, единственный, присутствовал и в прошлый раз и столь быстрое изменение обстановки, понятно, должен был оценить), куратор, трое уже достигших серьёзного значения однокашников, редактор каталога, продолжающий протежировать жену Шурочки, и, конечно, Макс-Емельян.

Собственно, Макс-Емельян тоже был однокашником, позже перескочившим на другую орбиту. Он служил в загородном филиале того же Учреждения, в секретном отделе, и в город прилетал на такси, останавливаясь тогда где-то в кирпичных низовьях у брата. Ему удавалось естественно сочетать старинные очки и джинсы с модной голографической футболкой. То ли из-за этих очков в тонкой платиновой оправе, то ли из-за аккуратной бородки, придававшей его лицу ироническое выражение, он казался старше Шурочки, хотя они родились в один год и даже месяц. О его материальном положении нельзя было сделать никаких умозаключений.

Но не это мнимое старшинство и не таинственный характер его жизни определяли Шурочкино – слегка снизу вверх – отношение к Максу-Емельяну. А что? – он и сам толком не знал. Было в том какое-то скрытое, возможно, обещанное могущество. Или будто бы знание каких-то вещей, о которых Шурочка только догадывался.

Макс-Емельян быстро, с едва уловимой улыбкой, оглядел обстановку, подошёл к окну, прочертил взглядом нормаль к горизонту и промолвил что-то насчёт не всякой птицы, способной забраться в эти высоты. От другого – было бы лестно, но тут Шурочка почувствовал насмешку. Они подошли к виртувизору. Это была новейшая модель, ещё штучного производства, дополнительный подарок от родителей. Макс-Емельян снисходительно пощёлкал кнопками, и опять та же тень улыбки появилась на его лице. Тут можно было бы и обидеться, но Шурочка и вообще это плохо умел, и радости было куда больше, и – какой-то доверительный намёк чувствовался в этой снисходительности. Будто это всё, такое важное и приятное, было только игрушками, а настоящая жизнь состояла в чём-то ином, в чём-то кое-кому неведомом, но мы-то знаем…

Впрочем, сынулей Макс-Емельян восхитился искренне, и облако убежало. Вообще, настал момент для сдержанных восхищений. Тосты шли по спирали, и, наконец, куратор встал и провозгласил:

– За хозяина!

Это было приятно, но не только тем, что оценивало его роль в обиходе. Был для Шурочки в этом слове подспудный смысл. Он чувствовал себя не просто продвинутым служащим, а, действительно, хозяином – и всех этих новых, красивых, замечательных вещей, и своей жизни, и того уголка мироздания, в который его поместила судьба. Здесь, в этом уголке, вся государственная промышленность работала для устройства его счастья. Это было его время, оценившее его деловые способности, образование, умственную хватку – и он ощущал себя сильным и независимым. По природной скромности он всё же скрывал это хозяйское чувство.

На страницу:
4 из 8