
Полная версия
Обратная сторона Земли
– Хорошо. Так и так – срок подходит. Вечером мы втроём всё обсудим.
Но к ужину интуист не появился.
Тогда двое при свете лун – золотой, розовой и серой – отправились на поляну Гамильтона. Тот сидел на привычном месте, в самом деле, как мумия перед призраком. Появления товарищей он, казалось, не заметил. Поляна была озарена, как при земном закатном сумраке, только цвета странно, диковинно переслаивались. Голубоватые тонкие облака, в зависимости от высоты, преломляли свет, заставляя наплывать друг на друга разноцветные тени. В трёхлунном ореоле уникум Гамильтона с изогнутым посередине стеблем и пустым постаментом выглядел, словно напрягшийся перед родовыми муками. Ветерок шевелил волосы на голове у интуиста.
Капитан обошёл уникум и почувствовал, что у него волосы сейчас зашевелятся и без ветра. Гамильтон смотрел прямо на него, но не видел, потому что взгляд его оканчивался там, где ничего не было. Капитан обратился к нему и даже помахал рукой, но интуист не отреагировал. Он чуть подался вперёд, словно склонившись над краем пропасти, неподвижно глядя в самую сердцевину невидимой воронки.
– Помогите мне, Аэр.
Вдвоём они приподняли интуиста.
– Какой он, оказывается, лёгкий, – удивился Аэр.
Оказавшись у них на руках, Гамильтон не очнулся, а просто закрыл глаза и уснул. Так они его и донесли до корабля.
Мимо текло время. Корабль вползал в рукав спирали, из которого, словно из пращи, должен был устремиться в поток возвращения. Пришлось включить искусственное тяготение, поскольку Гамильтон в невесомости превращался в плавающий мешок. В прохудившийся мешок, из которого что-то высыпалось, и дребедень, и сущности.
Сейчас он сидел за столом, всё так же глядя прямо перед собой, посасывая коктейль из гидратора. Даже не столько застывший взгляд, сколько неподвижные руки делали его страшноватым. Стоящий за его спиной робот заботливо придерживал трубочку.
– Кажется, вы были правы, Аэр, – сказал капитан.
– Боже, в чём?
– В самом первом определении. Помните, вы сказали: тут чего-то нет. Простое преобразование даёт следующую формулу: тут есть отсутствие. Антибытиё. Не пустота, а некий вычет, дырка, требующая заполнения. Вот наш друг её и заполнил… своим разумом.
– Я не знаю, что за воронка втянула его на Гамме. Но впечатление, что ничего не кончено, что он… продолжает отдавать себя. И мы можем только его усыпить, а потом опять – этот вперенный в никуда взгляд и полная физическая апатия…
– Если он и вправду проник в неведомую реальность, она его не отпустит. Внутри сознания – вот его последние здравые слова.
– Здравые ли!.. Но в кого же тогда он переливает свою душу – в собственное зазеркалье? Какую пустоту он заполняет? Вообще, забавно: я был прав. А господин интуист создал целый выводок фальшивых версий.
– Ну, почему, в каждой был свой резон, свой элемент истины, даже в корове. Её безразличие к уникуму, – так относятся либо к абсолютно привычному, либо к абсолютно чужеродному. А тут – сочетание…
Аэр покачал головой и в раздражении заходил по каюте, но вдруг остановился:
– Кэп, поглядите-ка.
Капитан подошёл к иллюминатору. Миллионы немигающих звёзд пристально смотрели на него из вселенной.
– Да вот же, – Аэр показал пальцем.
Капитан пошарил по карманам.
– Куда опять задевались мои очки!
– В левом боковом кармане зелёной рубашки, – раздался голос от стола.
Капитан открыл гардероб, – очки были именно в зелёной рубашке. Лицо интуиста оставалось непроницаемым, а слова были произнесены с таким выражением, что можно было подумать, будто робот заговорил голосом Гамильтона.
Аэр недоверчиво посмотрел на двух этих бездушных существ, достал из коробочки, где были сложены вещицы интуиста, игральный кубик и кинул его на стол.
– Пять, – объявил Гамильтон.
Кубик попрыгал и остановился. Выпало пять. Аэр пять раз и повторил опыт. Четырежды интуист угадал, затем замялся – и кубик свалился со стола.
Капитан и Аэр обменялись взглядами.
– В сущности… – начал один.
– …мы не так уж много потеряли. В рабочем смысле – даже и ничего, – заключил другой.
Кубик больше не бросали, и Гамильтон замолчал, не сводя глаз с волшебной точки. Двое вернулись к иллюминатору.
Крошечный паучок бегал по стеклу, выписывая вензеля. Отдельную паутинку нельзя было даже рассмотреть, – только пучки; а в целом, намечался витиеватый и далеко раздробивший первоначальную симметрию узор.
– Но мы же профильтровали корабль! – воскликнул капитан.
– Может быть, это тот якобы препарированный паук, – предположил Аэр. – Да и зачем его было препарировать, если… – он наклонился к компьютеру и пролистал назад бортовой журнал. И рассмеялся: – Профильтровали! А этот тип отлежался в томографе.
Они несколько минут наблюдали за работой инопланетянина. Тот, казалось, что-то почувствовал и замедлил движение.
– Посмотрите, – прошептал Аэр, – там, внутри, в глубине узора, вот эти искривления, в миллиметр, в два – ведь это какие-то знаки. Он словно пишет послание!
– Тогда – это лишь письмоносец, – возразил капитан.
– Переводящий в паутинный язык разум Гаммы?
– Разум Гаммы – что это такое? Его нет, вернее, он есть – отсутствие, вакуумный клапан, зеркало без амальгамы… Боюсь, что в этих письменах – всего лишь разум Гамильтона…
Они посмотрели на интуиста. Какой-то румянец появился в его закаменевшем лице. Он по-прежнему сидел за столом, практически бездвижно и без малейших изменений мимики, но что-то в пустоте его взгляда, уловившего высшее Ничто, выдавало совершавшийся труд. Возможно, это и был вдохновенный и мучительный труд творения нового разума…
Не здесь
Согласно сведениям, собранным по разрозненным отрывкам и обмолвкам, по ссылкам на, увы, утраченные тексты, в древности где-то в пространстве между Аттикой и Малою Азией сформировалась секта акметов. Она возникла то ли в качестве непосредственного, хотя и утрированного, подражания опыту Эпеменида, то ли гораздо позже – вслед за Аристотелевой оценкой эпитомы Феофраста, посвящённой Диогенову комментарию данного опыта. Как бы то ни было, идеология акметов очень скоро оторвалась от всяческих школ и подражаний.
Акметизм, сколько можно понять, базировался, словно на трёх китах, на трёх понятиях, и вообще принципиальных для эллинизма, понятиях, входящих в основной круг человеческого самопознания, этой стихийной гносеологии. Именно, речь о смерти, душе и сновидениях. Замечательно, что ни одно явление из этой троицы, взятое в отдельности, не особенно интересовало акметов, – во всяком случае, безымянный римский историк (увы, облыжно обвинённый потомками в мистификации), впервые подытоживший их деятельность и изложивший, с множеством конъектур, сохранившиеся к тому времени отрывки из акметичесих трудов, свидетельствует отсутствие сколько-то оригинальных суждений, даже на уровне афоризмов, а также взглядов и разработок указанных понятий. Можно предположить, что сектанты просто не утруждали себя тёмными тематическими размышлениями, вслед за, что ли, Аристиппом относя смерть к материально, а сновидения – соответственно, к идеально непостижимому.
Что же касается души, то умолчание, в данном случае, как раз и является оригинальнейшей в эллинизме трактовкой. В этом умолчании ясно читается неразвитое, невысказанное отрицание души, характеристика и интерпретации которой вообще-то составляют любимый предмет древней философии. Положим, такое умолчание не заключает в себе (да и не претендует) никакого взгляда, – это не отрицание, а отстранение: мол, мы ничего не знаем и не можем сказать о жизни души.
Им нечего было сказать о жизни души потому, что моментом актуализации последней, по мнению акметов, служила смерть. И пространством, где разворачивалась эта своеобразная жизнь после смерти, были – сновидения.
Итак, к существу. Не имея возможности выделить душу в качестве самостоятельной субстанции, своеобразной телесной тени или, напротив, предданного феномена, мы, казалось бы, окончательно утрачиваем эту иллюзию со смертью. Душа умирает даже не вместе с телом, а – в теле, умирает, в сущности, даже и не родившись, поскольку никогда и не осознаётся акметом как бытствующая. Но есть лазейка. Смертный сон, то есть, собственно, сновидение, застигающее человека на последнем пороге и затейливо обставляющее его уход из жизни, – не переход ли это только, возникающий как раз вследствие продлённости спящего мозга за пределы бытия, переход в самый туннель, служащий тогда не проводником, а истинною целью всего путешествия? Да, это так. Именно там, где заканчивается всякая человеческая воля и человеческое знание, где заведомо невозможны никакие спекуляции, душа обретает-таки свободу быть – и уходит в неведомый край. Нужно только чуть подтолкнуть её, помочь, создать условия…
Разумеется, невозможно подгадать свою смерть, чтобы она пришлась в точности на сновидение, – да и что ещё приснится тогда, как две с лишним тысячи лет спустя заметил поэт, чьё существование, кстати, не было ли только акметистской компиляцией… Так и возникла секта.
В жарко натопленной пещере, проскваживаемой, впрочем, через многочисленные щели ледяными струйками ночи, спали решившие отправить свою душу в поход за спасением; а другие, чей черёд ещё не настал, всматривались при подрагивающем свете факелов в их лица. Предварительные исследования и многочисленные проверки, возвращающие претендентов с последнего порога, позволили акметам, как сказали бы ныне, наработать богатейшую эмпирическую базу. По незначительным изменениям мимики спящего, по ритму дыхания, по непроизвольным движениям губ и пальцев и прочим подобным признакам они с уверенностью могли сказать, снится ли человеку устойчивый, обладающей внутренним временем и насыщенным пространством сон, и если да – то в благоприятные ли эмоциональные тона он окрашен, способен ли он вместить исходящую из тела душу. Засим – оставалось поднести к ноздрям склянку с ядовитым курением. Сердцебиение прекращалось почти мгновенно, лоб каменел, но опытный взгляд ещё несколько минут мог различить следы движения: будто обнажались трещины, по которым душа просачивалась в заповедный мир…
При такой практике понадобилось, вероятно, немного лет, чтобы секта извела сама себя. Несколько ещё остававшихся в живых акметов вынуждены были прекратить исход, дабы всё же передать свой несостоявшийся опыт и свои пленительные идеи потомкам. При этом вопрос, отказ от которого был заложен в само основание их веры, возник в форме парадокса.
Если сновидения – суть компиляция реальности, пусть освещённой пророческими зарницами интуиции, то та жизнь, в которую отправлялась душа прямо из смерти, не могла протекать в бытии, вовсе чуждом действительному знанию, а, только касаясь нездешних пределов, должна была бродить по тем же самым переулкам, изощрённо скомпонованным случаем, где числили свою родину миллионы и миллионы тел, «с улыбкой ясной узнавая повсюду нам знакомый край», как заметил один из надломленных адептов акметизма, выступавший под лукаво видоизменённым брендом. Тогда получалось, что бессмертие души состоит в перебирании вариантов обыденности? Такая мысль грозила разрушить всё стройное здание акметовского умозрения.
Выход из парадокса был найден одним из жрецов уже в средние века, когда распространение христианских ересей сделало лёгкою вербовку любых неофитов, в том числе и тех, кто, воплощая идею спасающей душу смерти во сне, увы, профанировали тщательную, ювелирную подготовительную работу и подменяли искусство сновидений религиозным экстазом. Тем не менее, расшатанная теория позволяла немногим хранящим истину жрецам с благожелательным сердцем отправлять души новобранцев в новые странствия. Выход же этот, на первой стадии, заключался в признании особой творческой силы посмертных сновидений, способных, объединяя индивидуальные усилия, создавать иной, физически непостижимый мир. Дальнейшие размышления были посвящены анализу того, к каким же формам существования могло увести наши души их слияние там, где, казалось бы, каждая душа должна остаться один на один с вечностью.
Вполне логично, что заключительная стадия доводила эти смутные предположения до полной инверсии. С точки зрения современных акметов, скрывающих свои убеждения под покровом некоторых наиболее туманно-мрачных и одиозных концепций мироздания, земная действительность и есть тот самый воображаемый, скомпилированный из лоскутов иной, истинной реальности мир, который заселяют исключительно души прошедших сквозь горнило сновидений. Если и есть в этом утверждении какие-то отголоски теории реинкарнации, то самые далёкие. С позиций акметизма, мы уже умерли и теперь снимся сами себе; и тот же офонаревший грек зашифровал это понимание в своём знаменитом требовании человека.
То чувство собственной души, какое свойственно любому из нас и какое одно направляет наш путь, пренебрегая выгодами её призрачного вместилища, как раз и свидетельствует, что мы уже не люди, а облачённые в их образ души. Разница же в нашем бытии, порой и двум не дозволяющая договориться о смыслах видимого, объясняется естественным различием сновидческих сюжетов. Наше воображение, таким образом, развивается в рамках некоего единого предшествующего опыта. Каков же он? Кем мы были до того, как породить свои души?
То, что здесь называемо смертью, превращает их в ничто. Но отсутствие души, то есть отсутствие всякой мысли и мнения о ней намекает на то, что и внутри ничего есть жизнь. Вернее, была. Как её достичь, как обернуть себя – вспять?
Некоторые из акметов, участвующих в термоядерных проектах, считают, что это возможно, если всем земным душам, сколько их ни есть, удастся слиться в едином смертном сновидении. Тогда – мы вновь обретём себя: такими, какими создала нас природа. Но будет это уже – не здесь.
Прыжок
«Череда кровавых революций, фашизм, сталинизм, геноцид, апартеид, экстремизм и сепаратизм… И, однако, настоящее крушение атлантического гуманизма, столетиями, от Колумба и Микеланджело, скрупулёзно выстраиваемого по обе стороны океана, началось несколько позже. Связано это начало с почти геометрическим осознанием нациями того социального закона, что борьба за (как торжественно, непременно стоя, тогда говорили) права человека будет тем успешнее, чем менее прав человек будет для себя требовать, чем меньше будет площадь неопределённости в его действиях и интересах. Поскольку свободно и независимо живущий человек не только подвергает себя множеству угроз со стороны мира, но и обладает своеобразной виктимной аурой, провоцирующей эти угрозы, единственный путь к тотальной безопасности – ограничить свободу и независимость. Но нельзя было просто лишить людей их прав – необходимо было, чтобы они, оценив выгоды сокращения разнообразных мировых угроз, сами бы отказались от ряда свобод, принципов и традиционных элементов личностного достоинства. И замечательный пример этому был явлен в спорте, где допинг-угроза, в сочетании с рекламно-материальными благами, превратила презумпцию невиновности из основополагающего гуманистического принципа в юридический казус…»
Всё это журналист настучал пальцами в планшете, с непривычки сея опечатки, тут же, впрочем, исправляемые редактором. Глаза же были заняты картиной, которую – он, при всей сценарной искушённости, не мог сразу решить – то ли перед ним разыгрывали, то ли нет. Женя заваривал кофе, когда в трейлер вошёл высокий, гибкий юноша. Женя всплеснул руками, потом эти двое стукнулись правым плечом, левым и опять правым, обнялись и отпрянули друг от друга, обмениваясь восклицаниями.
– Максим Сентябрёв, – обратился, наконец, Женя к журналисту. – Знаете?
Тот с удовольствием, прижмурившись и встопорщив кошачьи усы, кивнул. Как же, как же. Максим Сентябрёв, мемориал Знаменских, Европа в залах, восходящая звёздочка, государственный рекорд. Его нисколько не задело, что имени его Женя не назвал: скорей всего и не помнил, а чем тут занят – так понятно.
Спортсмены присели к столу, пытаясь сообразить, сколько ж они не виделись.
– Второй год пошёл, – сказал Максим. – Да и тогда-то – мельком, на ногах.
– Сборы, сборы, – поддакнул Женя.
– Трени, трени, – в тон ему ответил Максим.
– А оброс как, а ведь всегда стриженым ходил, – Женя протянул было руку к косичке, в которую были свиты волосы друга, но тот резко мотнул головой.
Кухня была тесная, и они почти упирались друг в друга коленками. Журналист ещё раз окинул взглядом посуду, микроволновку, шкафчики. Ничего интересного. Впрочем, и в той части, которую Женя высокопарно назвал лабораторией, и где располагались томограф, анализатор, велостанок да ящик с витаминами, его цепкий, криптологический взгляд не обнаружил ничего сенсационного. Сенсация – вот она, сидела перед ним и грызла сушки.
– Вы бросаете вызов конкретным людям или спирали исторического развития? Или чему-то третьему? – задал он вопрос.
– Скорее, кому-то третьему. Самому себе, – Женя ответил быстро, но как-то чересчур серьёзно, хотя эта серьёзность могла быть и заученной.
Журналист чиркнул глазами по планшету. Отражатель улавливал микросекундную задержку зрачка, услужливо подставлял буквы редактору, а тот, опережая мысль с той же иллюзорной точностью, с какой крик в сновидении предшествует выстрелу, конструировал текст. Журналист поднял глаза. Можно было подумать, что он просто занёс ответ; появился же целый абзац.
«Моральная деградация искусства и спорта, с одной стороны, и политических и семейных отношений, с другой, неминуемо должна была повести, по мере умножения и ужесточения правовых критериев, к самоуничтожению гуманистических принципов. Их царствование, до некоторой степени, напоминало правление короля, власть которого, по остроумному постулату Бодрийяра, этого пророка Нашего времени, зиждется на настоятельной возможности быть убитым. И когда король гуманизма пал…»
Вышло цветасто, но как и любил завред. За вред – называли они между собой шефа. «Баламутьте воду, – требовал он, – баламутьте. Особенно дистиллированную». Журналист вручную поправил фамилию философа, написанную почему-то по-английски, подул на пальцы и обнял горячую кружечку. Печку в трейлере сейчас отключили, а в Испании об эту пору прохладно. Он искоса посмотрел на Сентябрёва, думая о его роли в репортаже. Тот чем-то опечалился или просто вдруг замечтался.
– О чём задумался? – заметил и Женя. – Или ты уже – там?
– Там…
Максим разминался, когда вызвали бегунов. Они протрусили мимо него разноцветной стайкой, старательно не глядя друг на друга. По трибунам пронёсся рокот – так издали, что трудно было представить, как же громыхнёт по-настоящему. Покачиваясь в полушпагате, он решил, что сначала прыгнет для пробы. Присмотреться – да и не перебивать забег.
«…Ещё рано говорить о том, что эпоха, когда симуляция принципов была, так сказать, возведена в принцип, когда цели, во имя которых разрабатывались всё более подробные и иезуитски-ограничительные правила, оказались подавлены формализмом средств исполнения законов, когда и сами жизненные нормативы, не способные, в духе теоремы Геделя, объять всей реальности, вступали в постоянное разбойничье противоречие друг с другом, – рано говорить, что эта эпоха отошла в прошлое. Но, по крайней мере, в области спорта, растоптав тысячи и тысячи судеб (но не миллионы и миллионы жизней, которые унёс только сепаратизм, мягчайший из коллективных суицидов), стало ясно, сколь сильна логика отрицания отрицания, – и что точное исполнение законов является лучшим средством их разрушения. Это был первый удар по глобальной антидопинговой программе, устаревшей ещё при своём рождении. Второй удар нанесло появление квантовой фармодинамики».
– И всё-таки, это донкихотство или вы, в самом деле, надеетесь одолеть этих… монстров?
– А вы-то сами считаете их монстрами? – спросил Женя.
Он-то сам – странная, неестественная формула. Добро и зло, как их трактовали гуманисты, в этом мире давно исчезли; и совершенно неизвестно, что за душевные состояния соответствовали даже чётким прописям какой-нибудь инструкции по безопасности. Что-либо считать, отстаивать идеи могли себе позволить только симулянты третьего порядка. Во всяком случае, его задача была – возбуждать мнения, а не высказывать их. Поэтому журналист, скользнув взглядом по экрану, процитировал сам себя:
«Решающим аргументом, наряду с переходом допинг-войны на новый технологический уровень, стала историческая память. Несмотря на все усилия, функционерам не удалось дискредитировать героев. Армстронг так и остался семикратным, – и никто не помнит, кем он был замещён, хотя и средь них попадались славные имена. До сих пор в сердцах живут олимпийский финиш Шипулина и Легкова и увенчавшаяся мировыми рекордами тройная дуэль супертитанов штанги в Астане. Все помнят два эпических поражения Карла Льюиса, и если б не ямайское чудо (девять минус один в скобках) в начале столетия, эти 9,59 от Бена Джонсона поныне золотом горели бы в наших душах. Можно вспомнить, вернее, нельзя забыть удивительные победы в Лондоне российских бегуний и ходуний (что? – но всё равно придётся поправлять вручную), а также финских лыжников, китайских пловцов и многое-многое другое. Разгадка проста: действительная победа свершается не на арене, а в сознании, в коллективно свидетельствующем сознании. Ещё Гомер опубликовал жизнь богов; и если бы историки собрали неоспоримые доказательства того, что, скажем, Гектор поразил Ахиллеса, это ни на йоту не изменило бы той Илиады, что впечатана в память человечества…»
Диктор оперным баритоном объявил:
– Состав участников забега на десять тысяч метров за звание объединённого соматического чемпиона мировой системы.
Трибуны загудели, готовясь к рёву. Максим проверил параметры, разбежался и прыгнул. Уязвимую точку в геомагнитном поле он сразу нащупал. Всё же, пожалуй, придётся ещё раз, чтобы приноровиться к воздуху.
«И сейчас мы находимся перед прыжком в новую спортивную эру! Но состоится ли он, не обернётся ли грандиозным конфузом?»
Журналист вышел на улицу. Ветер швырнул ему в ноги ворох листьев. Они были ещё почти зелёные, с сиреневыми прожилками, но уже не могли, не держались, ссыпались с деревьев, умирая на лету. Он поднял воротник и подумал, что следует коснуться и этого. Абсурдные претензии на сбережение климата. Попытка управления ирреальностью. «Ибо наука только тогда вполне овладеет своим предметом, когда уничтожит его», – повторил он заповедь пророка.
– Кипчанг, Кения, норэтандролон!
Рёв, свист, улюлюканье. Журналист почувствовал, как его захлёстывают эти скрещивающиеся потоки. Никто не мог остаться верным одной эмоции. Её просто вышибало из души, как ударом урагана, – и та потом болталась на поверхности людского моря, отданная всем волнам и ветрам.
– Крис Уайт, Соединённые Штаты, эпитестостерон!
Какое-то рычание, смесь ненависти и подобострастия.
Абу Абдир, Марокко, кортикорелин!
– Макси, а помнишь, как мы нашли клад? Ты его – а?
Сентябрёв повёл плечом. Что-то неприятное в этом местном обращении. Как будто напоминание о том, какими разными путями они сюда попали.
– Лежит он, что ему сделается. Мы же договорились: на самый крайний день.
– А я думал… – Женя осёкся.
Во время второго расцерковления часто попадались такие клады. Никто даже представить не мог масштаб накоплений. Десимуляция, конечно, не удалась, но сундуки растрясли. Женя был старше и уехал двумя годами раньше. Сентябрёву, он знал, пока тот в команду пробился, туго приходилось. А эти детские клятвы…
– Выкопаем ещё. Старческие критерии переменят опять, – и сгодится на эвтаназию, – пошутил Максим. – Ты вот лучше что: ты этому не ответил… про монстров.
Женя посмотрел в светло-синие глаза друга, всё ещё думая про закопанный клад, и почувствовал, как время ворочается у него в груди. Перед ним пронеслись облезлые стены интерната, металлические шарики на спинках кроватей, громадные и чуть тёплые порции каши. Он вдруг вспомнил, как Максим любил сидеть на кирпичной кромке балкона в десяти метрах над землёй и смотреть – точно поверх всего; ещё вспомнил, как они, полоснув бритвой по пальцу, кровью скрепили какую-то бумагу, а вот какую…
– Хочешь кофе?
– Больше нет.
Однако Женя подошёл к кофеварке, повернул её боком и нажал неприметную кнопку. Из боковой панели вырвался зелёный луч. Женя подставил под него ладонь, подождал несколько секунд, выключил. Достал из ящика вилку, положил её меж пальцами и согнул пополам, переложил и, по-прежнему одной рукой, скрутил в спираль. Получился маленький объёмный знак доллара. Женя бросил его на стол и глухо сказал:
– Я порву их, Макс.



