
Полная версия
Вольный Албазин
Сафонка вместе со всеми с удовольствием поужинал свежими лепёшками, разминая их беззубыми дёснами, запивая смородиновым отваром, покрестился, благодаря Господа за еду, но на общее моленье не остался. При розовом закате дня с длинными тенями деревьев по воде он взял свою шубу и стал моститься на ночлег в стороне под деревом. Католики легли в балагане, выкресты помолились вместе со всеми час-другой, быстро устали и тоже легли спать пораньше. Православные же, погадав на погоду, на будущее благополучие и урожаи, страстно молились едва ли не до рассвета, выпрашивая у Господа преображенья своих грешных жизней. Едва зарозовело небо на востоке, они с нетерпеливым любопытством разглядывали восход солнца, радостно умывались выстывающей водой с редкими ещё плывущими по ней жёлтыми листьями. Ермоген читал тропарь, они снова молились, после полудня пели и плясали на берегу. Монах снисходительно смотрел на их веселье. Рядом с ним стоял Ивашка Перелешин с несчастным лицом, опушенным красивыми, пышными волосами и такой же бородой.
Всё ещё заспанный, с мятым, морщинистым лицом, кутаясь в шубу, к ним подошёл Сафонка и проворчал:
– И чего скачут да орут? Отдыхали бы после молитв. Днёвка она и есть днёвка.
– Показывают Господу, что рады и счастливы, – ответил ему Ивашка и вопрошающе взглянул на Ермогена: не сказал ли глупость?
На следующее утро, крестясь и каясь, православные под насмешки папистов позавтракали печёной рыбой, и поход продолжился.
На Успенье Богородицы беглецы опять устроили днёвку, молились, колотили дозревший кедровый орех. На Ореховый Спас вместо великого гулянья проходили порог, растянувшийся на несколько дней пути. Шум воды был слышен издалека. Река бесилась беспорядочными волнами, каждая верста давалась большими трудами. Особенно тяжело было протягивать дощаник. Волны захлёстывали струги, но вести их было легче. Протянув лёгкие суда до безопасных мест, где можно было приткнуться к берегу, чавкая чирками и бахилами, бурлаки возвращались к дощанику и все вместе тянули его, мокрые уже по самую грудь. Остановиться было негде.
Уже после заката солнца на измученных беглецов пахнуло сладостным запахом дыма, а в сумерках завиднелись светлячки костров. Бурлаки сообща решили дотянуть дощаник до чужого табора, чтобы обсушиться перед тем, как встать на ночлег. Костров было около десятка, на берегу лежали вытянутые длинные и узкие струги. Лениво залаяли промысловые собаки. Это были те самые артели, Луки Новосёлова, Семейки Татарина и Никифора Бобровского, о которых предупреждал служилый поляк Тышкевич. После трудного перехода через порог они расположились в одном месте.
Киренские беглецы приткнули дощаник к берегу, закрепили его и бросились к кострам сушиться. Евсеевиха упала на колени, стала обнимать, окруживших её собак, и они ластились к ней, почуяв охотника. Возле огня сидели покрученники, нанятые передовщиками артелей на промысел. Они гостеприимно уступили промокшим, измученным людям лучшие места у огня, с любопытством расспрашивали, кто они такие, откуда и куда идут. Узнав, настороженно затихли.
Обсушившись, беглецы Никифора Черниговского стали устраивать свой стан, готовиться к ночлегу. Женщины под началом бывшего воеводского повара Станьки Каурко варили кашу и пекли лепёшки, мужчины из последних сил секли кустарник и резали траву. Между тем табору промышленных артелей было не до сна, киренчане своими рассказами разбудили у них непомерные страсти. В большинстве своём покрученники шли на промысел неволей. Хозяева артелей выкупили кабальные грамоты этих людей за прошлые долги и вынудили почти даром идти на дальние двух-, а то и трехлетние промыслы.
К утру покрученники взбунтовались, побили передовщиков, отобрали у них, изодрали в клочья кабальные и договорные грамоты, по которым обязывались отрабатывать долги, притом, как водится, объявили себя владельцами съестного и промыслового припаса. Ограбленные хозяева артелей грозили расправой. Лука Новосёлов взывал к совести. Он с отцом вложил в эти промыслы полторы тысячи рублей и сам был кабальным должником. Утром, с угрозами и проклятьями, передовщики сели в струг и отправились в обратную сторону, в Якутский острог.
– Вот ведь жизнь и воля у промышленных! – усмехнулся Мишка Сапожник, глядя на утихавший скандал. – Кабальный кабального кабалит, хочет на том нажиться и разбогатеть.
– А у служилых лучше? – с горечью спросил его Никифор.
Взбунтовавшиеся промышленные и покрученники обступили атамана с есаулом, стали подробно переспрашивать, куда они собираются идти и как жить. Единого мнения об этом не было и у беглых киренчан. На предложение атамана идти с ними на Амур большинство покрученников с радостью согласились и потянули свои струги следом за дощаником. Под илимским стягом объединилось больше ста человек, но длилось это недолго. Уже на следующей неделе от беглецов обособились своеуженники – промышленные люди, снарядившиеся на промыслы за свой счёт. Вскоре началась шаткость среди покрученников. Несколько человек решили вернуться в Якутский острог в надежде на прощение и справедливость. С ними тайком уплыли поляки Абрамовский и Сташевский, один католик, другой выкрест.
Все поляки терпеливо переносили трудности пути, будучи себе на уме. Вечерами собирались у одного костра, бжекали, часто ругались, но только между собой. Возмущался и часто буянил один только Гришка Кулаковский, ему иногда поддакивал Ивашка Сташевский. Утром Кулаковский и Каурко были удивлены, что два земляка тайком их бросили. Гришка плюнул им вслед, вернулся на табор злой, рассерженно спросил повара:
– Ты-то зачем остался? Пару раз накормил бы якутского воеводу своими изысканными кушаньями, он бы тебя оправдал.
– Ага, оправдал?! – чертыхнулся Станька – То я не служил воеводам, не знаю их ласку! Как-то подогрел Обухову настойку, он поперхнулся и вылил её на меня. Дикарь!
– Обухов из холопов, а Якутским правит князь. Русские пановья – такие же обжоры, как и наши, Кутузов не стал бы плескать в тебя вином.
– Не стал бы! – Скривил пухлые, обветренные губы повар. – Приказал бы холопам, чтобы выпороли.
Кулаковский громко расхохотался, соглашаясь с земляком, и, повеселев, ещё раз плюнул вслед сбежавшим полякам.
Атаман с есаулом силой никого не удерживали. Но Никифор с печалью высматривал насупленные лица своих старших сыновей и угрюмое – младшего, Васьки. Краем уха он ловил их разговоры и рассуждения о том, что в прошлом стрелецкий сотник Якунька Анциферов с отрядом был послан, чтобы вернуть беглецов, самовольно уходивших под знамя Онуфрия Степанова, но сам ушёл за ними – и ничего… Прощён, служит в прежнем чине.
По Олёкме уже густо плыл жёлтый лист, по берегам пламенели осины с берёзами, всё прохладней становились утренники. На Семёнов день, первого сентября-зоревика, наступил новый, 1666 год от Рождества Христова, которого так боялись на Руси. Устроить праздник в походе не удалось. Подкрепившись едой и питьём, почитав благодарственные молитвы на ночь, беглецы расположились на ночлег под открытым небом. Никифор лёг поблизости от дочери и зятя, Петрухи Осколкова. Эти двое: матёрый муж и юная женщина, были веселей атаманских сыновей и их жен, поглядывавших на свёкра с укором и обидой. Атаман проснулся в ночи под ясными звёздами, при бликах догоравших костров и услышал шёпот дочери.
– Ты же обещал мне, когда звал замуж, что нужды знать не буду. А теперь что? Ну, придём в Дауры, может быть, прокормимся с пашни и промыслов. И это всё? На всю жизнь?
– Я умный, – нехотя, с зевотой и кряхтением отвечал Пётр. – Я и там сумею разбогатеть.
– А почему бы не вернуться, как другие? – хлюпая носом, слезливо шептала атаманская дочь. – Ты никого не убивал. Плыл на воеводском дощанике поневоле. Какой с нас спрос?
– На дыбе да с огоньком под брюхом придётся признаться, что это ради моего освобождения тесть устроил грабежи и убийства. Нет! – решительно отрезал. – Нам возвращаться нельзя.
Женщина тихо заплакала, давясь слезами. Никифор не подал виду, что услышал разговор супругов, глядя в звёздное небо, с покаянной тоской подумал о том, что сам всю жизнь искал выгод и передал это дочери по крови. Он не понуждал её, совсем молоденькую, идти замуж за матёрого торгового человека, сама захотела, прельщённая подарками и обещаниями будущей жизни.
Фёдор Евсеев сонно ворчал на ухо прижавшейся к нему дочке:
– Мать совсем от рук отбилась. Псиной пропахла. Что учил, что не учил, будто и не жили вместе столько лет.
Евсеевиха и правда теряла связь с семьёй, спала в обнимку с собаками, утром с ними и с берёзовым луком уходила вперёд – добыть мяса и рыбы к ужину. Это у неё получалось хорошо.
В середине зоревика-сентября, после полудня, на великомученика Никиту-гусятника дощаник и струги прибыли в широкое и гладкое устье Тугира, откуда начинался Хабаровский путь на волок к Амуру. Возле притока стоял небольшой острог, огороженный тыном. Он был построен на месте промышленных зимовий московским дворянином Дмитрием Зиновьевым со стрельцами, отправленными царём в помощь Ерофею Хабарову для завоевания Даурии и Богдойского царства, в котором якобы добывают серебро и золото, родятся жемчуг и драгоценные камни. Вблизи от острожка пустовали две ветхие избы, на берегу лежали несколько рассохшихся стругов, оставленных людьми Лариона Толбузина, три лета назад прошедших на смену Афанасию Пашкову. Они оставили в острожке часть хлебных запасов и восковых богородичных свечей, а при них десятника Нерчинского острога Зотьку Титова да двух енисейских казаков: Ивашку Круглого с Кузькой Филипповым. Эти трое зимовали и летовали здесь три года сряду, ожидая нерчинских казаков, но вестей от них не было.
Угасала короткая северная осень. Ещё не облетел весь лист кустарников, берёз и лиственниц, осинник стоял уже голым. Ночи были холодны, отмели к утру покрывались коркой льда. Киренские и примкнувшие к ним беглецы вытащили на сушу свои струги с дощаником, стали разводить костры и готовить ужин. К этому времени в войске Никифора Черниговского было восемьдесят четыре человека.
Зотька Титов, с товарищами при заряженных пищалях настороженно выглядывали из-за частокола на прибывший отряд. Подобные встречи были им не впервой. Они не понимали, что это за люди, но их обнадёживало илимское знамя. Атаман Никифор отдал распоряжения по устройству табора и отправился с есаулом к зимовью. Он позвал было за собой сына Федьку, но тот отказался, с умученным видом утешая плакавшую жену.
Трое зимовейщиков встретили гостей бесстрашно и равнодушно. Слишком свежа была память о разбитом войске Онуфрия Степанова Кузнеца, и эти трое уже сомневались, что живы их сослуживцы, люди Толбузина, ушедшие на Нерчу, но оставить доверенный груз они не могли.
– Здорово живем, казаки? – с показным весельем обратился к ним Никифор.
– Слава богу! – угрюмо щурясь, отвечал за всех десятник Зотька. – Чьи будете, куда идёте?
За Черниговским и его людьми была сила. Он усмехнулся и спросил, не ответив на вопрос.
– А вы чьи? Не слыхали про вас в низовьях.
– Мы-то божьей милостью служилые нерчинского и телембинского воеводы Лариона Толбузина, оставлены при хлебном и свечном припасе. Ждём вестей и посыльных, а они могут подойти с часу на час. – Зотька указал взглядом в верховья Тугира.
Атаман кивнул, слегка переменившись в лице, за тремя невзрачными казаками тоже была сила по ту сторону хребта, ссориться с которой не было смысла. Он назвался приказчиком Киренского погоста, то есть не выборным атаманом, а назначенным властью. Никифор с есаулом желали больше спрашивать, чем рассказывать о себе, но вопрос десятника оставался без ответа, и Зотька с казаками всем своим видом показывал, что без этого дальнейший разговор не получится. Гости присели против зимовейщиков, примеряясь к долгой беседе.
– Самовольно идём на дальние государевы службы! Служилые, пашенные, промышленные, недовольные илимским воеводой.
Зимовейщики вскинули настороженные взгляды на своего десятника. Тот доброжелательно кивнул:
– Понимаю, сам хлебнул лиха от Афоньки Пашкова. Из-за его самодурства из пятисот казаков в живых осталось семьдесят. – Нехорошая память на миг исказила болью лицо нерчинского десятника. – Добрый воевода посылается в Сибирь редко и живёт не долго, но если пойдёте служить к нашему – не пожалеете.
– Наш с пониманием! – вразнобой, нетерпеливо дёрнулись двое, Ивашка Круглый с Кузькой Филипповым, сидевшие по бокам десятника. – При таком что не служить? Да жив ли? По мартовскому насту ушёл нартами вверх по Тугирю. Давно нет вестей.
– Сами через волок ходили? – стал выспрашивать атаман.
– Ходил! – всё так же настороженно щурясь, коротко ответил десятник, не показывая ни страха, ни радости встречи с единоверцами. Вдруг бросил просветлевший взгляд за спины гостей, скинул шапку и встал.
Никифор с есаулом обернулись. К зимовью подходил чёрный поп Ермоген.
– Благослови, отче! – поднялись и шагнули к нему зимовейщики, скидывая шапки.
Дальнейший разговор пошёл душевней.
– Оставили нас при богородичных свечах и хлебном запасе, который год караулим от мышей, бурундуков и белок. Поневоле хлеб доедаем, хоть, бывает, в постные дни скверним живот рыбой и дичью! – едва не всхлипнул Зотька, жалуясь на службу.
– Важный груз! – присел рядом с атаманом Ермоген. – И сколько у вас свечей?
– Одиннадцать пудов! За тяжестью воевода не повёз их, оставил нас при казне, а как укараулишь от мышей? – жалостливей заканючил Затейка. – Прошлый год беглый Елизарка Донщина заплатил в церковную казну сто сорок соболей за четыре пуда, а свечей не забрал.
Воровская ватажка казаков хабаровского десятника Елизарки Донщины, не выдержав ленских служб после даурской воли, этим же путём возвращалась на Амур. Живы они или нет, о том никто не знал.
– Одиннадцать пудов! – удивлённо качнул головой Ермоген. – Много! Нам бы сгодились!
– Заберите, пока целы! – с затаённой надеждой вскинулся Зотька. – А то бросить не можем, без приказа везти в Якутский боимся.
– Подумаем! – кивнул атаман. – Надо совет держать. – Взглянул на Ермогена.
Монах сидел, опустив голову, покрытую камилавкой. Борода рассыпалась по груди, чёрные широкие брови сдвинулись к переносице: то ли прикидывал богоугодно ли взять чужие свечи, то ли привычно читал про себя молитву.
На берегу дымили костры, запах печёной рыбы мешался с запахами печеных птиц и кислого теста. Атаман, есаул и монах после беседы с острожниками вернулись к табору.
– Можем ли мы ждать зимоборовского наста, как Толбузин? – рассуждал на ходу Никифор. – Он свечей не взял за тяжестью, а у нас одного неподъёмного железа не меряно да шесть стругов, да одного только зерна больше ста пудов.
– И людишки, – поддакнул ему есаул, – или разбегутся до зимы, или передерутся: восьми десяткам на одном месте не прокормиться.
– Шаткость чую, – вздохнул атаман, бросив тоскливый взгляд на сыновей.
– Идти надо! – пробурчал Мишка-есаул. Взглянул на Ермогена, тот молча кивнул, соглашаясь, что надо идти.
Атаман кликнул всех на Круг, отрывая проголодавшихся людей от приготовления пищи. Казаки, промышленные, гулящие нехотя потянулись к нему. Никифор скинул шапку, поклонился на все четыре стороны, спросил у Ермогена согласия слово молвить. Тот благословил. Атаман рассказал, что узнал от зимовейщиков Лариона Толбузина, стал говорить свои соображения о дальнейшем пути.
– Нас восемь десятков, имеем шесть стругов и много тяжёлого груза. Пока Тугир не встал, хотя бы железо поднять на стругах ближе к волоку, сколько успеем. Дощаник не утянуть: и Тугир мелок, и через волок не переправить. А жаль, на Амуре сгодился бы. Придётся бросить. И разбиться бы нам на несколько ватаг: пока одни тянут вверх струги с железом, плотнику, Якуньке Творогову, набрать бы с десяток подсобных людей да сделать всем лыжи и нарты.
– Мы в прошлом ставили струги на нарты и тянули за хребет зимой?! – то ли похвалился, то ли возразил атаману Федька Москва.
– Хабаров шёл налегке, не так, как мы. Водой струги с железом утянуть легче, чем на нартах по льду, – пожал плечами Никифор. – Думайте. Как скажете, так и сделаем.
Круг спокойно, без споров решил, что лучше поднять струги водой.
– И ещё! – добавил атаман. – В здешнем зимовье воевода Толбузин оставил одиннадцать пудов богородичных свечей. Взять бы половину и заплатить соболями, пупками и хвостами, которые портятся и дешевеют?.. Я всё сказал! – поклонился и покрылся шапкой. – За вами слово, братья, что любо, что не любо.
Люди, терпеливо слушавшие атамана, миролюбиво заспорили, промышленные желали поискать соболей в здешних местах, запорожцы: Оська Подкаменный, Федотка Лукьянов с Микулкой Еремеевым и Федькой Давыдовым, – прямые убийцы Обухова, желали поскорей идти в Нерчинский острог к воеводе Толбузину, чтобы верными службами загладить свои вины и бегство с Киренги. Но все соглашались, что надо вытянуть ненавистное им железо на Становой хребет. Против покупки свечей никто не возражал, но решили, что за семь пудов шесть десятков соболей – красная цена. Поторговавшись, решили отдать за них ещё сто двадцать пупков и одиннадцать хвостов – из общей казны.
Атаман обернулся к молчавшему Ермогену за благословением, тот, усмехнувшись, укорил:
– Возьми, Боже, что нам негоже! – По замершим лицам беглецов догадался, что его понял только Софонка Емельянов, который тут же одарил беглецов презрительным взглядом и громко пояснил дребезжавшим голосом: – Пупки и хвосты в Даурах цены не имеют, они бросовые… Надо дать за свечи сто соболей.
– Они того не стоят? Толбузин купил дешевле?! – заспорили было беглецы. Атаман тоже удивлённо взглянул на монаха и пожал плечами.
– Он купил, а мы забираем самовольно! – покаянно вздохнул Ермоген, расправляя изработанной пятернёй седую бороду.
– Всё правильно говорит отче! – прошамкал Софонка, беглый монастырский вкладчик. Он не имел ни своего пая, ни отношения к общей казне. На него никто даже не обернулся, делая вид, что не услышали, но Круг смущённо умолк. Отдавать свою долю из награбленного никто не хотел. Платить лучшими соболями и деньгами, отобранными у покойного Обухова, без одобрения казачьего Круга атаман не решался, они могли понадобиться: путь предстоял долгий и небезопасный, но спорить с Ермогеном никто не посмел. «Сто так сто!» – пробурчали несколько голосов, и Круг неохотно согласился заплатить за свечи по словам монаха.
Выговорившись, люди разошлись по своим делам. Атаман Никифор с сыновьями и свидетелями вернулись в Тугирское зимовьё, отдали зимовейщикам в церковную казну сотню соболей с собольими пупками и хвостами, и три атаманских сына вынесли на табор семь пудов свечек.
Глава 3
Беглая ватага отдохнула и отмылась в низкой, просевшей в землю приострожной бане с большим железным, вмазанным в каменку котлом. Киренчане искренне удивлялись людям, некогда приволокшим по Олёкме этакую громоздкую тяжесть на десять ведер. Скорей всего, это были первые промышленные Тугира, собиравшиеся поселиться здесь надолго, но были сметены и выжиты последующим нашествием ватаг и отрядов. Поудивлявшись, киренчане стали спорить между собой, не прихватить ли этот котёл на Амур: по их соображениям, для троих острожников он был великоват. Промышленные бродили по окрестностям, высматривая соболя, боровую птицу и мясного зверя, казаки и пашенные готовились к новому походу, ловили рыбу, сушили впрок юколу, повар Каурко пёк хлеб, ставил новое тесто и сушил сухари. Евсеевиха целыми днями пропадала в тайге с чужими собаками, приносила битых тетеревов и глухарей, сокрушалась, что соболя мало.
Ночи на Олёкме становились темней, берега всё чаще выбеливали острые разводы льда, холодными утренниками крепче промерзали мелководные заливы. На Рождество Пресвятой Богородицы, Ермоген читал молитвы, пристойные празднику, Софон с Ивашкой Перелешиным пономарили, стоя с зажженными свечками в руках, беглецы дружно подпевали, молились истово, возлагая надежды на заступницу за русский народ, за себя и оставленную страну. Всякий прожитый день, всякая спокойная ночь воспринимались ими как чудесный дар, оберегаемый высшими силами, отблагодарить которые можно только через молитву и пост.
Промыслы оказались бедными, ночлеги слишком тесными, ждать зимника, строить временное жильё не было смысла. Ермоген с атаманом спешии загрузить в струги ральники, сошники, плуги, пилы, топоры и поднять их по Тугиру, насколько удастся. По слухам, от бывальцев до Станового хребта было две недели зимнего пути, оттуда тоже две до Амура. Зима ещё только подступалась, но все понимали, что надо расходиться малыми ватагами: тайга не могла прокормить такое множество людей на одном месте, а мука заметно убывала с каждым прожитым днём.
Круг согласился, что нартами по льду тянуть железо будет трудней, а если удастся переправить струги на Амур, как некогда Ерофей Хабаров, не делать там новые, то быть большому облегчению. Промышленные разошлись подальше от острожка, беглецы разделились. Одна ватага готовилась тянуть струги с железом вверх по Тугиру, другая – оставалась при дощанике, чтобы делать нарты и лыжи для зимнего перехода. И вот холодным утренником монах благословил выход на Амур большой иконой Богородицы. Атаман смущённо предложил ему остаться на таборе, но Ермоген наотрез отказался, заявив, что струг с образами и свечами должен идти впереди. Перед выходом он бросил в него свою шубейку и впрягся в бечеву.
– Хоть бы на шест встал, отче! – наперебой зароптали бурлаки. – Старый уже.
Ермоген их не услышал. Призвав в помощь Николу с занесённой саблей – образ, помогавший ермаковцам в их походе, монах потянул струг против течения Тугира. За ним с отрешённым и печальным лицом пристроился было Ивашка Перелешин. Ермоген обернулся и строго приказал ему остаться при жене и детях. Ослушаться Мельник не посмел и с удручённым видом отошел в сторону. Монаху стало жаль его, он ласковей пояснил:
– Не потакай греху, не оставляй жену и дочь при своре озверевших кобелей. Займись лыжами и нартами. Они нам понадобятся.
Ивашка почтительно поклонился, а бурлаки, напрягаясь телами в бечёвах, подхватили акафист: «Радуйся Николе великий Чудотворче… Радуйся нечаянных зол прогонителю…» В большинстве своём они шли в неведомое, зная об Амурской земле только сказки и слухи, поэтому молились непрестанно в надежде на помощь свыше.
Вместо себя атаман оставил на устье Тугира есаула Мишку Сапожника, сам пошёл с первым стругом то на шесте, то в бечеве и всё думал о своих сыновьях. Одолевали Никифора смутные сомнения: старшие, ссылаясь на умученных походом жён, напросились остаться при острожке с плотником Твороговым. Младший, Васька, не захотел расставаться с братьями. Атаман никого не неволил, даже своих сыновей, понимал, что женщинам лучше идти проторённым путём. Остался при плотнике и молодой Гришка Аксамитов, сманивший чужую жену. Она бежала от мужа в чём была среди лета, хорошо, Мишка-есаул вернул ей шубейку, позже вынудил Гришку купить ичиги и сшить капор из грубой изюбриной шкуры, которую тот отмял и задубил корой. Зима уже стучала в двери, особенно по ночам.
Остался на устье Тугира и Фёдор Евсеев с дочерью. Он жалел свою младшенькую, не хотел вести её рискованной первой ватагой. Жена же, тунгуска, не пожелала сидеть при острожке и ушла с передовым отрядом. За ней увязались две собаки новосёловского промышленного. «Вернутся!» – отмахнулся тот, но собаки не вернулись… Собрав оставшихся при Тугирском острожке мужчин, бойко владевших топорами, мукский плотник Ярко Творогов принялся разбирать палубу дощаника на лыжи и нарты.
Между тем шесть узких и длинных тяжелогружёных стругов, приспособленных для плаваний против течения быстрых рек, двигались вдоль берега, бурлаки шли по не заросшему ещё бечевнику. В первом струге, который они стали называть Спасским, везлись иконы. В последнем – нелепо топорщился перегонный куб, прихваченный у Киренского винного откупщика. Тропа была нахожена людьми Ерофея Хабарова, Онуфрия Кузнеца-Степанова, полком московского дворянина Зиновьева, по слухам, спрятавшего часть оружия и припасов на волоке, здесь же шли воровские ватаги Проньки Кислого, Давыдки Кайгорода, Мишки Сорокина, посланные за ними, чтобы задержать, и ушедшие следом служилые люди пятидесятника Анциферова. Этим же бечевником шли многие другие забытые промышленные и беглецы за удачей и счастьем в надежде на манившую их волю, богатство, избавление от самодурства власти.
Рассуждая об этом и читая молитвы то про себя, то вслух, отряд продвигался вверх по Тугиру, похрустывая смёрзшимся мхом и льдом. Где-то в середине шёл в бечеве самовидец Федька Москва, кряхтел от натуги, кашлял, но громко поучал и обнадёживал, что по бечёвнику настроено много балаганов, надо после полудня послать вперёд ертаулов-разведчиков, чтобы не ночевать под открытым небом. Москва помнил, что балаганы были, но не помнил, в каких местах.
В сумерках первого трудного дня бурлаки почуяли запах дыма, потом услышали лай собак и вскоре вышли на полуразрушенный, но просторный балаган, который по виду не раз чинился проходящими отрядами. Какой-никакой это был кров. Пылал очаг, тунгуска пекла тетеревов. Уставшие путники попадали на иссохшие остатки подстилок, благодаря Господа за милость.









