
Полная версия
Вольный Албазин
В это же время, получив известие от чечуйского посыльного об убийстве воеводы Обухова и бегстве киренского приказчика, Ерофей Хабаров как пашенный приказчик взбунтовавшейся волости убедил якутского воеводу-стольника Кутузова-Голенищева отпустить его на Киренгу, оставшуюся без власти и правления. Воевода отпустил его под клятвенные обещания вернуться до ледостава и под свою ответственность поручился за его долги казне.
* * *До предпраздничного вечера беглецы могли бы при попутном ветре, не выматываясь на бурлацкой бечеве, подняться по Олёкме верст на тридцать, а то и дальше, но в преддверии Ильина дня и думать об этом не хотели. Неслись по небу тучи, то скрывая, то открывая солнце. Попискивали комары, роилась мошка, день был тёплый, а гнус не такой навязчивый, как на Лене, да и время его выходило: Ильин день – конец лету. Настороженная суета попутчиков опечалила Ермогена, но, по его мнению, бессмысленно было вразумлять попутчиков, противиться их страху и желанию умилостивить святого Илью соборными застольями, песнями, плясками. Он заметил, что Ивашка Перелешин-Мельник, оказавшийся рядом, удивлённо и сочувствующе смотрит на него. Ермоген понял, что выдал свою печаль, и кивнул со вздохом:
– Хорошо в скиту, среди своих! – Ему не важно было, как понял его Мельник. Но, судя по лицу, он понял больше сказанного, тоже вздохнул и перекрестился.
С умученным видом к ним подошёл Софон Емельянов. В пути по Лене старик старался держаться рядом с монахом, хотя Ермоген не жаловал вниманием беглого монастырского вкладчика.
– Будут петь и плясать, как дикие, – просипел, показывая, что он не такой, как все другие, и поддерживает обособившихся монаха с Ивашкой. Под пристальным взглядом Ермогена Софон смутился, потупился. Пробормотал: – И я, грешный, был не лучше.
С угрюмым лицом, сутулый, иссохший телом, как пугало, болтая руками в сношенной рубахе, Софон посильно исполнял общие работы, ни с кем близко не сходился, ночлеги на суше устраивал в стороне от табора. Он участвовал в общих молитвах, но никто не видел, чтобы молился в одиночку. На вопросы, зачем бежал из монастыря, обычно не отвечал, только пристально смотрел на любопытного из-под лохматых бровей глубоко запавшими льдинками глаз. Пользы от старика было мало, но он и не вис на других бесполезным грузом. Мишку Сапожника его молчание сердило, есаул в насмешку напирал на него со строгим лицом:
– Где гроб спрятал? Без него на дощанике тесно.
– В монастыре бросил, – вынужденно отвечал Софон и жалобно оправдывался: – Измучился там без сна. В пути хоть отоспался всласть.
– И что? Здесь гнуса меньше?
– Гнус не мешает, даже баюкает.
Вечером Ермоген, Мельник и Софон молились на дощанике. Все другие беглецы весело разделывали добытого лося. Работой верховодил Кондрашка Суханов. С руками по запястье в крови, он весело снимал шкуру, расчленял тушу и вытягивал из неё жилы. Женщины с поляком-поваром варили уху, пекли мясо, запах которого был Ермогену неприятен.
Почти всю ночь беглецы отбивали поклоны у своих костров, чтобы умилостивить грозного святого. Ермоген, Ивашка Мельник с женой и детьми молились всю ночь по-писаному да по наученному. Софон, завернувшись в шубейку, крепко спал в отдалении от табора. Поляки-католики по-своему молились у особого костра. Поляки-выкресты оставались сами по себе в стороне от всех.
На другой день, в преддверии праздника, пасмурное утро обнадёжило ильинским дождём. Монах читал молебен и акафист на берегу реки. Беглецы страстно молились, низко кланяясь розовевшему сквозь облака восходу, просили Ермогена освятить воду и устроили подобие крёстного хода. Едва монах опустил крест в Олёкму, все мужчины и женщины с воплями и визгом, в одежде, в которой были, бросились в реку. Затем, весёлые и радостные, стали сушиться у костров.
При общем веселье Мельник обернулся к Ермогену, снисходительно взиравшему на общее веселье, сам он в воду не бросился, только склонился с берега, чтобы поплескать в лицо. Анна в сарафане и рубахе, облепивших тело, вышла из воды вместе с детьми, и все трое, хохоча, столкнули Ивашку в реку. Он вынужден был окунуться и с улыбкой выбрался на сушу. Мокрый атаман Никифор обернулся к ним и залюбовался красивой семьёй. Софон, съёжившись, равнодушно смотрел на всех со стороны, в воду не лез. Поляки, католики и выкресты, сидели у своих тлевших костров, показывая, что не желают участвовать в русской дикости.
Вскоре блеснуло и скрылось в облаках солнце, закапал ильинский дождь. У ленских беглецов это вызвало новую бурю радости. Мужчины и женщины в непросохшей ещё одежде топтались по земле, расставляли руки, распахивая небу объятия, ловили капли ртом, растирали их по телу, ожидая от грозного святого исцеления от недугов и укрепления здоровья.
Но не случилось ни грозы, ни ливня. До полудня, то утихая и пропадая, то усиливаясь, моросил тёплый дождь. Солнце то насмешливо выглядывало, то пропадало среди туч.
Мокрые и радостные беглецы пели, плясали у костров и объедались, желая тем самым умилостивить грозного Старца, которым представляли святого Илью. Терпеливо глядя на них, умылся дождевой водой и похлебал ухи Ермоген, затем вместе с Ивашкой Мельником уединился для других молитв.
Кондрашка Суханов с сыновьями днём пел и плясал вместе со всеми, а за полночь, посчитав, что праздник уже закончился и работать уже не грех, мездрил летнюю лосиную шкуру, дубил её на дыму костра, прикидывая, как лучше раскроить на ичиги.
К счастью беглецов, на другой день опять задул ветер с Лены, они подняли парус на дощанике. Небесная сила повлекла судно с людьми против течения реки. Струги выгребали за ним вёслами и проталкивались шестами вблизи берега. Вспоминая праздник и нынешнее утро, беглецы рассуждали между собой, что все приметы к добру. Течение реки было здесь слабым. Её поворот оказался излучиной, и вскоре русло повернуло в обратную сторону. Выше впадения в Олёкму Чары, её левобережного полноводного притока, река стала заметно уже и мельче, но всё так же неспешно текла между пологих гор. И гнус здесь не донимал, как на Лене. Но ветер уже не был попутным. Пришлось беглецам высадиться на берег, разобрать бечевы и тянуть судно своей силой.
Тихим и тёплым августовским вечером, после благодарственных молитв за прожитый день, беглецы устроили ночлег на берегу, у кромки соснового бора с густым подлеском из кустарника и трав. На рассвете они поднялись, развели костры, после благодарственных молитв за спокойную ночь подкрепились едой и питьём, разобрали бечёвы и потянули суда дальше. На борту дощаника остались пятеро мужчин с шестами и чёрный поп Ермоген для молитв, остальные шли в бечеве. Под ногами бурлаков была прорубленная и проторённая сотнями ног тропа, чистая и нахоженная. После недолгого молчания и кряхтения кто-нибудь начинал распев очередной молитвы, другие подхватывали её вполголоса, ощущая вокруг себя защиту высших сил. И только поляки угрюмо и молча тянули постромки, смахивая пот с лиц, отмахиваясь от комаров и осенних клещевых мушек.
Женщины и дети шли пешком следом за судном. Мельник с Мельничихой и Федька Москва тянули свои сцепленные струги сами. Мельничонок Васятка с сестрой, напрягаясь, отталкивали их шестами от берега и мелей. Мельничиха бросала на мужа сочувствующие взгляды, пыталась ободрить его, но тот шёл с отрешённым лицом, мысленно вспоминая и вспоминая подробности нечаянного убийства. Никифор, стоявший на шесте дощаника, то и дело оборачивался в их сторону, любовался Анной и удивлялся, отчего прежде она казалась ему некрасивой. Его жена Аноска делила с ним все невзгоды и трудности сибирской жизни, но всегда с покорным, страдальческим, умученным лицом. Рыжий Федька Москва то подпевал вместе со всеми, то о чём-нибудь лопотал, всем телом налегая на бечеву, своей болтовнёй он сбивал Ивашку Мельника с его печальных мыслей.
– Купаниям и мытью конец! – одышливо бормотал на ходу. – Люди говорят, как Илья в воду поссыт – не лезь. И судороги могут быть, и всякие водяные гады плавают уже без страха. А как не лезть? Здесь ещё цветочки. И по пояс и по грудь ещё будем окунаться.
Тысячами ног по берегам Олёкмы был нахожен тракт с полуразрушенными зимовьями, балаганами, со сложенными очагами и каменками для выпечки хлеба. После слухов о промыслах удачливой ватаги Пантелея Пенды и открытом ей пути к сибирской реке Элеоноуне в разное время на Лену выбирались и расходились по её притокам сотни промышленных и торговых людей. На одном месте соболя быстро выбивали, шли дальше, разыскивая места богатые непуганым зверем, строили охотничьи зимовья, добычливые ухожья держали в тайне от всех, идущих следом. За редким исключением ватаги мирно уживались с таёжными кочевниками, приторговывая железом и даже оружием, что было строжайше запрещено властью. Её-то, алчную до прибыли, промышленные и торговые люди опасались больше всего, но вынуждены были выходить к острогам за хлебом и охотничьим припасом.
Иногда над огоньком в пыточных избах удачливые добытчики сообщали казакам и воеводам о местах, где бывали, где промышляли, что видели, при этом, случалось, придумывали такие сказки, которые потрясали не только служилых, но, дополненные домыслами, расходились по всей Сибири и Руси. Одну из таких сказок вынес промышленный человек, побывавший в плену у дауров. Он рассказал о князцах-богачах Лавкае и Батоге, оседло живущих на большой реке со своими подданными. В его рассказах были смешаны ходившие среди тунгусов и даурцев слухи и домыслы об Индии и Китае. Эти сказки о близкой богатой стране потрясали первого ленского воеводу Головина, Сибирский приказ и самого царя Алексея Михайловича.
В выпытанные и указанные промышленными людьми места якутский воевода отправил военнно-промышленную экспедицию под началом опального письменного головы Еналия Бахтеярова. Отряд пошёл вверх по Витиму и вернулся ни с чем, потратив на поход немалые средства. Едва начался царский сыск по преступлениям самого воеводы Головина, его приближённый письменный голова Василий Поярков поспешил уйти подальше от Лены и возглавил вторую экспедицию, целью которой было завоевать страну князцов Лавкая и Батоги, объясачить и подвести их под вечное подданство русского царя.
Отряд Пояркова вышел через Алдан на реку Зею, встретил там оседлый народ монгольского происхождения, получил от него жёсткий отпор, построил кочи, первым сплавился до Амура и в его низовья. Там казаки нарастили борта кочей, морем выбрались к устью Ульи и москвитинским путём вернулись в Якутский острог ни с чем, потеряв половину своих людей. Воевода Головин, письменные головы Бахтеяров и Поярков были отозваны в Москву на царский суд, но слухи о Даурии продолжали волновать казаков, воевод и самого царя.
Между тем промышленные ватаги, возвращавшиеся Олёкмой, продолжали приносить казне большие прибыли. На реке Шилке их пути сомкнулись с путями ватаг, идущих с Байкала. Таможенников и целовальников уже не удивляла добыча соболей по сотне, а то и по полторы на каждого человека. Но оседлая Даурия, страна Лавкая и Батоги, всё ещё оставалась манящей загадкой.
В 1649 году слухами о ней воспользовался торговый, промышленный и пашенный предприниматель Ерофей Хабаров. Воевода Головин держал его в тюрьме. Он освободился с приходом нового воеводы Василия Пушкина и с прежним пылом взялся разом за множество прибыльных дел, но вскоре разгневал Пушкина противозаконным винокурением и был вызван из Илимского острога в Якутский на воеводский суд.
Но на смену Пушкину уже шёл крещёный воевода-немец Фаренцбах-Фаренцбеков. Хабаров встретился с ним в Илимском остроге, сумел прельстить его походом на даурских княцов Лавкая с Батогой своим подъёмом, то есть за свой счёт. Экспедиция предполагала немалые барыши государю, предпринимателю и новому воеводе. Хабаров получил от него согласие и наказную память, дававшую возможность выйти из-под власти Василия Пушкина и увернуться от его суда. Затем между Хабаровым и Фаренцбековым начались обоюдные хитрости: предприниматель вымогал с воеводы средства на поход, который обещал снарядить сам, воевода вымогал с предпринимателя долговые кабальные грамоты, значительно превышавшие эти средства.
С воеводской наказной памятью, в статусе государева человека, с числившимися на его подъёме семьюдесятью, на самом деле четырьмя десятками служилых, пашенных и промышленных людей Хабаров поплыл по Лене, едва она очистилась ото льда и вошла в свои берега. По пути он изымал у пашенных и торговых людей муку и оружие. Плывущий в Якутский острог новый воевода за новые кабальные грамоты охотно помогал ему в этом, сберегая казённый государев припас.
На Олёкме Хабаров продолжал грабить промышленных. На Тугире его люди обобрали зимовьё промышленного Ивана Квашнина, в зимовье у Андрея Ворыпаева жили три недели, проели его припас, а остатки забрали. В это время посыльные гонцы от Ленских пашенных, торговых и промышленных людей уже везли жалобы на Хабарова и Фаренцбекова илимскому и енисейскому воеводам. Те вскоре переправили их в Москву.
Ерофей Хабаров с отрядом добрался до Лавкаева городка, оставленного жителями. Никаких следов богатств, украшенных золотом дворцов, при нём не оказалось, стены и башни были из жердей, обмазанных глиной, их насквозь прошивали ружейные выстрелы. По слухам, от промышленных людей и тунгусов о приближавшемся русском отряде даурского князца Лавкая предупредил промышленный Сенька Косой и получил от него награду. Оставив отряд, Хабаров поспешил в Якутский острог, к воеводе и своему благодетелю Фаренцбекову, придумывая сказку о богатой стране, где родятся серебро и золото, о богатых городах Амура, где простые люди едят с золотой и серебряной посуды, ходят по половикам из соболей. А для завоевания этой страны нужно всего-то тысяч семь войска.
Воевода-немец, слегка приукрасив сказку Хабарова, записал её и отправил царю, озадачив не только Сибирский приказ, но и самого государя, поскольку на Фаренцбекова и Хабарова уже было получено столько жалобных челобитных, что впору начинать сыск по их преступлениям. В Москве стали готовить экспедицию для завоевания Даурии и для следствия по бесчинствам Хабарова. Законы, традиции и цели Чингисхана на византийской позолоте возвращались из Москвы к монгольским народам. Полторы сотни стрельцов под началом дворянина Дмитрия Зиновьева отправились в сказочную страну на реке Амур.
Хабаров в тот же год вернулся на Амур прежним путём, Олёкмой и Тугирем, с новыми людьми, поверившими его сказкам, с новыми займами от воеводы. Опасаясь его грабежей, промысловые ватаги с проторённого Олёкминского пути разошлись по другим притокам и перевалили через Становой хребет на Шилку. Андрей Ворыпаев продолжал жить в своем обобранном зимовье, и, скорей всего, снова был пограблен.
Уже через год, подновляя зимовья и балаганы, расчищая завалы, по нахоженному бечевнику Олёкмы шёл отряд московского дворянина Дмитрия Зиновьева. Затем он возвращался тем же путём с арестованным для царского суда Ерофеем Хабаровым. По пути в Москву Хабаров своими рассказами об Амуре так смутил всю Сибирь, что одна за другой в Дауры побежали самовольные казачьи отряды и даже полк казака Мишки Сорокина из четырёх сотен человек. Из-за беглецов пустели остроги. Чтобы задерживать их на устье Олёкмы и возвращать туда, был отправлен казачий отряд пятидесятника Анциферова, но и он ушёл на Амур, где хабаровским войском командовал Онуфрий Степанов по прозвищу Кузнец. После его разгрома и гибели остатки степановского войска возвращались тем же путём.
Промыслы соболя уже резко снизились, редкие ватаги добирали его остатки по верховьям Олёкминских притоков. Бедствовали, входя в немилость власти, таможенные головы Олёкминского острожка: с них требовали прежних сборов десятинных мехов, а их не было. Но путь в верховья оставался проторённым и обустроенным. По нему и двинулись новые беглецы атамана Никифора Черниговского.
После Ильина дня, около полудня, снова задул попутный ветер, на дощанике подняли парус, бурлаки с бечевами через плечо веселей и быстрей зашагали впереди судна. Атаманский сын Федька Черниговский, тянувший дощаник плечом к плечу с братьями, обернулся и заметил, что бечева Гришки Кулаковского волочится по земле, а он идёт среди женщин и что-то лопочет Евгенице. Она же, укрытая платком от гнуса так, что оставались видны только глаза, отворачивалась, показывала нежелание говорить и слушать, но поляк назойливо наседал и чуть ли не обнимал её. Федька бросил свою бечеву, подбежал к Гришке и с маху хлестнул его по уху. Тот дал ему отпор. Побросали бечевы и кинулись на помощь земляку поляки, католики и православные. К Федьке подбежали братья Анисим с Васькой, началась драка, завизжала Федькина жена. Никифор, с борта дощаника выбранил сыновей и велел Гришке взять бечеву. Федька, стирая кровь с разбитой губы, впрягся в своё ярмо. Дощаник продолжал неспешно двигаться против течения реки.
К молчаливому возмущению Гришки Аксамитова, возле Насти, беглой жены воеводского ключника, тоже часто оказывались то есаул Мишка Сапожник, то ещё кто-нибудь. Похоже, и по нужде она не могла остаться наедине. Вечерами, на отдыхе, к ней приставал говорливый Москва, откровенно переманивая к себе и ни во что не ставил её молодого полюбовного молодца. Настя весело принимала посулы от всех и даже соглашалась, что со зрелым мужчиной при его покровительстве ей было бы легче жить, но Гришку не бросала, заботилась о нём, как о сыне, наделяла скупыми ласками и сухановских двойняшек, отчего вольный Кондрашка тоже обнадёживался её любовью. Ермоген терпеливо наблюдал весь этот блуд, сторонился разговоров о житейском и греховном, молчал и беспрестанно молился. Когда его спрашивали о дальнейшем пути, он сухо и строго говорил, какие трудности впереди.
При пособном ветре среди дня беглецы успевали удить рыбу и стрелять уток, иногда удавалось добыть мясистых, жирных глухарей. Хариус хватал муху на крючке, едва она касалась речной глади, и чуть ли не самовольно лез в котёл. Река была черна от уток, сбивавшихся в стаи. Женщины на ходу потрошили пойманную рыбу и подбитую птицу. Все радовались обилию подсобных кормов, только Ермоген равнодушно и строго оглядывал бредущих людей, а Федька Москва зловредно посмеивался и предрекал скорые трудности и приближавшийся Успенский пост.
Перед Первым Спасом беглецы остановились на обустроенном таборе с двумя просторными балаганами, с каменкой для выпечки хлеба. Дощаник был причален в безопасном месте, струги вытянуты на берег. Мужчины, подновив балаганы, стали готовить дрова и постилки для ночлега, женщины разошлись по округе собрать грибов и ягод, Станька Каурко пёк хлеб и пресные лепёшки. В ночь, едва ли не до рассвета, все страстно молились по балаганам и у костров. Едва блеснул из-за горы первый солнечный луч – собрались у реки. Ермоген почитал молитвы, опустил в воду наперстный крест, началось скромное пиршество варёными грибами, хлебом и ягодами, было положено начало Успенскому посту.
Евсеевиха день и другой вместе со всеми повоздерживалась от рыбы и мяса при небольшой пайке хлеба, затем стала уходить на ночь вглубь леса, там пекла рыбу и птиц. Самые упрямые держались на постном подножном корме с неделю, затем, ссылаясь на походные условия, стали есть рыбу, по нужде сквернить живот скоромной пищей. Поста истинного придерживались только Ермоген да Ивашка Перелешин. Бывший мельник пытался отдавать свою пайку хлеба жене и детям. Анна сердилась, бросалась с жалобами к Ермогену. Никто не знал, о чём монах поговорил с Ивашкой, но тот после тяжёлых переходов в бечеве с унылым видом стал есть вечерами печёную рыбу.
Горы становились выше и скалистей, раз и другой бечёвник упирался в отвесный скальный прижим. Беглецам приходилось переправляться на другой берег. Течение сносило суда в обратную сторону, что очень печалило бурлаков. Всё чаще песчаный и дернистый берег обнажался крупным галечником, а то и обкатанным рекой булыжником, о который сбивали ноги. Течение Олёкмы убыстрялось, встречались перекаты с высокой волной, протаскивать через них тяжёлый дощаник было трудно. Менялось настроение людей, зачастую целыми днями бредущих в мокрых штанах, на их лицах оставалось всё меньше прежнего удальства и задора, а зловредный Федька Москва ещё язвил и зубоскалил, дескать, это только цветочки, ягодки впереди, но при этом весело запевал: «Слава Отцу и Сыну и Святому Духу…»
– «И ныне и присно и во веки веков. Аминь», – сдержанным хором поддерживали его бредущие берегом, измотанные люди, и прибывало у них сил и надежд.
С каждым днём путь становился трудней. Особенно страдали женщины. Молодые жёны Федьки Черниговского и Петра Осколкова уже не скрывали слёз, женщины старше и беглая жена Настя терпели тяготы пути с умученными лицами. Анна Перелешина, по-прежнему удивляя тайком наблюдавшего за ней атамана, пусть вымученно, но улыбалась. И только эвенкийка Евсеевиха, окончательно сбросив поневу, казалось, радостно жила своей природной жизнью и учила этому младшую дочь. Но та не имела страсти к охоте и на ночь заползала под одеяло к отцу.
Беглецы часто стирали одежду, каждую неделю устраивали походные бани с поздними, быстро теряющими лист, берёзовыми вениками. Хлестались ими возле раскалённых кострами камней. Банные дни да праздники были единственной радостью усталых людей, терявших прежние представления о воле. Атаман тяжело переживал за близких и подначальных людей, прислушивался, как всё отчаянней чертыхаются бурлаки в бечевах, ощущал, как меняются их настроение и вера в будущую вольную жизнь. Высокий, жилистый, молчаливый, Ермоген шёл наравне со всеми, то в бечеве, то на шесте, ветер трепал его длинные волосы с густой проседью и белую бороду. В делах дня он ни с кем не разговаривал, отстранённо шевелил губами в мысленном моленье, лишь по утрам и вечерам призывал спутников на молитвы. Никифор, с удивлением приглядываясь к монаху, не удерживался от расспросов:
– Отчего все устают, хотя едят скоромное, а ты нет? – спрашивал, если случалась такая возможность, при этом пытливо вглядывался в большие глаза чёрного попа. – Может, заговор какой знаешь?
– Всю жизнь спасаюсь молитвой и постом! – щурясь в усмешке, отвечал Ермоген. – Скоро будет природная горячая вода. Отмоетесь, наберётесь новых сил.
В дни поста монах не ел даже рыбы, питаясь травами, грибами, корешками, любил сухарики, которые сушил возле костра на прогретых камнях. Он никого не бранил, не укорял, когда в постные дни уже открыто пекли добытую птицу, соглашался, что на походе не всегда удаётся поститься, при этом старался уединиться, чтобы не чувствовать скоромных запахов. На удивление молодых, ему хватало сил идти с ними на равных, а по ночам ещё и молиться.
Не показывал уныния и Кондрашка Суханов, хотя, бывало, от усталости валился с ног и сипло дышал, уткнувшись носом в землю. На отдыхе и ночлегах он как-то умудрился сшить сыновьям и себе ичиги, потом и душегрейки. Прибежал вечером к атаману с радостным лицом:
– Дай саблю! А лучше бердыш.
– Зачем тебе? – удивился Никифор. – С чего бы казаку давать саблю мирскому человеку?
– У самого берега осётр кормится, сажени полторы, а то и больше, – с заговорщицким восторгом развёл руки Кондрашка.
– Ну, пойдём посмотрим, – недоверчиво поднялся от костра Никифор.
При закатном солнце Кондрашка провёл его от табора по каменистому берегу шагов на сто, дальше была песчаная отмель. На ней действительно кормился и шевелил зазубринами спины осётр, да не в сажень длиной, а в две. Такого и неводной сетью на берег не вытянуть.
– Ты в поршнях не подойдёшь, – прошептал Кондрашка, – дай саблю, я подкрадусь босиком?!
Осетров ловили и на Лене, но таких огромных добывали редко. Атаман, не отрывая глаз, тихо вынул из ножен саблю и подал Кондрашке. Тот попробовал пальцами заточку, осторожно ступая, приблизился к осетру, ловким ударом с приседанием наполовину отсек ему голову. Рыбина резко дёрнула хвостом и замерла, как топляк. Вдвоём беглецы накинули на жабры бечеву и стали спускать добычу к табору. Мелкий улов, из которого готовили ужин, выпекая на углях, был забыт. Беглецы под началом Кондрашки вскрыли брюхо осетра, вынули пуда четыре икры, стали печь икряницу, варить жирную уху на кострах.
Добыть рыбу и зверя было не трудно. По берегам паслись и близко подпускали стрелков изюбри и лоси. Медведи часто подходили к табору, но не нападали. Мошки и комаров было заметно меньше, чем на Лене после Ильина дня. «Останавливайся и живи! – Иной раз кто-нибудь из бурлаков с тоской оглядывал окрестности. – Здесь и рожь вызрела бы не хуже, чем на ленских пашнях, если бы, конечно, не густой лес, горы да скалы». Сосен по берегам становилось всё меньше, больше росли лиственницы вперемежку с берёзами, а река Олёкма текла всё быстрей и беспокойней.
Перед Преображеньем Господним беглецы остановились пораньше возле старого стана с балаганами и кострищами, в которых выстывала свежая зола идущих впереди ватаг. Мужчины растопили каменку, Каурко, закатав рукава рубахи, с радостным лицом месил муку на пресные лепёшки. Женщины и дети собирали грибы, копали съедобные корни поблизости от табора. Православные люди в день Преображенья готовились поститься постом истинным. Выкресты печалились предстоящей голодовке, паписты-католики посмеивались над ними, Евсеевиха хоть и носила крест на шее, не понимала, почему голодные люди Богу милей сытых, ворчала и сердилась по пустякам. Федька, отмахиваясь от вредной жены, отпустил её в тайгу.









