
Полная версия
Вольный Албазин
Федька Евсеев ворвался в казённик одним из последних, подскочил к воеводскому пасынку, желая припомнить обобранных соболей, уже замахнулся на окровавленного, корчившегося, вопящего от боли и побрезговал ударить, только плюнул обоим в разбитые морды.
Переранены были около десятка служилых и промышленных. Бунтари с бою отбили илимское знамя государя, взяли на саблю дощаник со всем добром, освободили из колодок илимского целовальника, зятя Никифора Черниговского, Петрушку Осколкова, и Савку Иванова, обвинённого в убийстве. Затем, успокоившись и засовестившись пролитой кровью, стали разбираться со сдавшимися на их милость, при этом называли атаманом Мишку Сапожника и говорили, что идут в Даурию Олёкмой через Тугирский волок.
Против государя они не бунтовали, поэтому обещали отпустить подьячих, целовальника Митьку Семёнова, городничего Саву Брагу с товарищами и при многих свидетелях передали им казённых ясачных соболей, денежный, таможенный и пятинный сбор, печать, уложенную книгу съезжей избы и всякие приказные дела. Из бывших на дощанике людей к ним доброй волей пристали три служилых поляка, дожидавшихся обмена пленными, Иван Сташкеев, Григорий Кулаковский и воеводский повар Станистав Каурко.
На рассвете бунтовщики развернули дощаник и пошли вниз по Лене, к заимке Фёдора Евсеева. Тот быстро собрал зимние вещи свои и жены, оставшихся на Киренге, ничуть не сомневаясь, что урождённая кочевница с радостью бросит опостылевшее ей место. Жениху младшей дочери сказал, что невеста уже приодета к свадьбе и скоро вернётся. Ему было на кого оставить налаженное хозяйство.
– Работайте – и прокормитесь! – бросил напоследок и вскочил на борт отчаливающего дощаника.
Следующая остановка была у Поворотной заимки Оськи Подкаменного, свата Никифора Черниговского и тестя его сына Федьки. В бараньей шапке, в льняной рубахе и просторных кожаных штанах, заправленных в чирки, Оська расторопно спрыгнул на берег, окликнул жену Зинаиду с сыном Ивашкой:
– Собрались? Уходим!
Жена с насупленным лицом вышла вперед, прикрыв собой сына, и заявила, поджав губы:
– Мы остаёмся!
Спорить с ней Оське было некогда:
– Дура старая! – беззлобно выругался. – Мы невзначай воеводу убили. Нам теперь или плаха, или Дауры!
– Вот и беги! Как-нибудь прокормимся с пашни! – Зинаида указала глазами на узлы с зимней одеждой, приготовленные для мужа.
Он отмахнулся:
– Устроюсь, приеду или пришлю за вами! – Забросил узлы на дощаник, вскарабкался на борт и стал отталкиваться шестом от берега.
Во время этой недолгой стоянки Гришка, молодой сын ссыльного запорожца Петра Аксамитова, приставший к заговорщикам без благословения отца, заглянул в воеводскую каюту. Вдова Ульяна горой лежала на досках в исподней рубахе, устав проклинать воров и убийц, громко стонала. На её широком лице смешно двигались бородавки с волосками. Но не они заинтересовали Гришку. Её побитый сын лежал рядом на животе в рубахе и камчатых портках, а на ногах были красные сапоги с высокими каблуками, с загнутыми носками. Пограбить обуховскую семью пограбили, а сапоги с воеводского пасынка не сняли. Гришка скинул свои растоптанные чуни, сдернул сапоги с побитого, они пришлись ему в пору. Восчувствовав себя писаным красавцем, он выскочил на верхнюю палубу, стал искать, что бы ещё прихватить, и нашёл на корме женщину, клубком свернувшуюся под парусом. Открытая, она боязливо ойкнула. Гришка сел рядом, спросил:
– Ты-то чего прячешься? Тебя никто не пограбит.
Да и грабить с неё было нечего: под сарафаном белая рубаха, поверх душегрея, на ногах обшитые бисером летние чирки, голова повязана лёгким платком, так, что видны только глаза.
– Укрой! – попросила женщина и опасливо огляделась. – От мужа прячусь, не от вас.
Гришка, любуясь своими сапогами, прикрыл её парусом, тихо спросил:
– Чья ты?
Женщина по имени Настя была венчанной женой воеводского ключника, бежавшего с дощаника вместе с дворовыми.
– Так его здесь нет, – успокоил её Гришка.
Она осторожно села, укрыв ноги парусом, всхлипнула:
– Слышала, в Дауры бежите. Возьмите с собой… Будь что будет, а хуже не будет! Лишь бы подальше от мужа.
– Иди за меня! – предложил Гришка, шевеля ногами и любуясь обновкой. – Возьму с собой. А что? Я в самой силе, а невесты нет.
Настя смахнула навернувшиеся было слёзы, тихонько хохотнула, лёгким движением пальцев распустила платок, обнажив лицо.
– Я же старуха! Чуть не вдвое старше тебя. К тому же бездетная.
– Ничего не старуха! – всматриваясь в её лицо, неуверенно пробормотал Гришка. – Прокормлю как-нибудь. В Даурах разбогатеем.
Дощаник подошёл к хабаровской деревне. Какая-никакая, но была у бунтарей надежда раздобыть здесь ружья, порох, свинец, сабли. Всего этого у Хабарова было в избытке, но пограбить его людей было невозможно. Половники-половинщики, его дворовые люди, были сплошь из полка Онуфрия Степанова и могли дать такой отпор, против которого бунтарям не устоять. Пашенный приказчик Киренской волости, сын боярский Ерофей Хабаров, владел деревней, несколькими заимками с пашнями, двумя мельницами. Много лет он всеми силами пытался отпереться от долгов за Амурские походы, которые хитроумно вымучил с него прежний воевода Фаренсбах-Фаренцбеков, и это ему как-то удавалось. Отозванный к якутскому воеводе, князю Кутузову-Голенищеву, Хабаров продолжал с Чечуйского волока Якутского присуда управлять здешним хозяйством, сыновьями, дочкой, внуком и половниками-арендаторами.
Мишка Сапожник велел приткнуться к берегу против Бойдоновской заимки. С лицом, выдубленным ветрами и солнцем, изборождённым редкими, но глубокими морщинами, Семён Бойдон неспешно вышел к причалившему дощанику, молча уставился на беглецов льдинками глаз из-под суконной шапки, надвинутой на выгоревшие брови.
Хабаровский половинщик Семейка Фёдоров Бойдон ходил на Амур с Хабаровым в его первом походе. После ареста Ерофея служил на Амуре под началом Онуфрия Степанова, участвовал в обороне Комарского острога. До этого он был одним из первых промышленных на Лене, промышлял соболя, строил Верхоленский острог, сидел в нём с тунгусами в осаде от ангинских бурят, прижил там от крещёной бурятки двух сыновей, ходил на Байкал с Курбатом Ивановым. Едва услышал, что Хабаров на устье Куты собирает вольный полк для похода на Амур, бросил жену, сыновей, как это было в обычае у сибиряков, ушёл за волей и богатством. Возвращался он после разгрома войска Онуфрия Степанова вместе с казачьим головой Петром Бекетовым, служившим там же рядовым казаком, оба были вызваны в Тобольск для сыска по жалобам на Ерофея Хабарова. В Енисейском остроге Бойдон встретил своего сына Ивашку, служившего там толмачом, искренне удивился, что тот так быстро вырос. Морща лоб и дёргая себя за бороду во время встречи, всё пытался посчитать, сколько же лет они не виделись. Узнав, что у сына уже есть свой сын, вдруг почувствовал себя старым, с большим запозданием захотел покоя и семьи.
После тобольского сыска перед главным сибирским воеводой Семейка вернулся в Верхоленский острог, нашёл свою постаревшую бурятку, бывшую покладистой женой, и осел с ней на пашне в хабаровской деревне. Второй сын, продолжая судьбу отца, мотался по промыслам сибирской тайги.
На осторожное приглашение Мишки Сапожника идти с ними в Дауры Бойдон только грустно улыбнулся в седую бороду, а узнав, что воевода убит, посочувствовал:
– Вам только и осталось выбирать меж плахой и Даурами. Земли там много, вдруг и прокормитесь.
К дощанику подходили пашенные с других хабаровских заимок. На предложение Мишки Сапожника за хорошие деньги или соболей продать оружие, порох и свинец, Бойдон искренне рассмеялся, скаля поколотые остатки зубов:
– На свою плаху зазываешь?
В ночь на Петра и Павла заканчивался Петровский пост, в домах варили рыбу, призывая рыболова Петра впредь давать удачу в промыслах. Казачий пятидесятник и приказчик Никифор Черниговский не смыкал глаз с того утра, как отправил сыновей с дощаником. Летняя ночь на Петра и Павла показалась ему самой тяжкой и нестерпимо долгой. Семье было не до праздника. Жена, дочь-попадья и снохи перетаскали пожитки в приготовленный для бегства струг. Все понимали, если воеводские люди побили заговорщиков, семье Черниговского пощады не будет, надо скрыться от воеводского гнева. Предыдущий день и нынешнюю ночь Никифор то и дело выбегал на крыльцо, всматривался в полуденную сторону. Вот уж сквозь рассеивавшиеся облака зазолотилось солнце, потом поднялось в свой зенит и в его лучах наконец-то показался плывущий по течению дощаник. Никифор трижды перекрестился на восход. Могло случиться, что возвращался воевода. Пятидесятник приказал женщинам сесть в струг, а сам взбежал на пригорок. Разглядев на носу судна высокого и статного ссыльного стрельца Мишку Сапожника, радостно вскрикнул:
– Наша взяла! – И кинулся к домочадцам, сидевшим в струге.
– Слава тебе, Господи! Не оставил нас, грешных! – крестясь, всхлипнула его жена, с кряхтеньем вылезла из струга, гружёного домашней утварью и одеждой.
Увидев дощаник под илимским флагом, торговые и промышленные люди погоста стали выбегать на берег, одни с недоумением, что воевода возвращается, другие – с радостью толкали друг друга, называя себя молодцами-удальцами, стали задирать ничего не понимавших торговых людей. Никифор с саблей на боку, с плетью за голяшкой ичига высмотрел на судне сыновей. Их лица, хмурые и виноватые, ему не понравились. Дощаник причалил на то же место, откуда ушёл, с него бросили сходни, первым спустился на берег Мишка Сапожник, двумя руками придерживая чьи-то ноги в чирках. На берег снесли убитых и тяжелораненых. Толпа встречавших и любопытных, крестясь, сбросила с голов шапки. Никифор Черниговский пристально ловил ускользавшие взгляды заговорщиков, не решаясь спросить про воеводу, которого надеялся при всех собравшихся поставить на колени перед дочерью и выпороть плетью.
Сошли на берег сыновья, все трое, один за другим. Никифор вопрошающе вскинул на них глаза.
– Убили воеводу, закололи в воде! – оправдываясь с виноватым видом, пожал плечами Федька. – Вырвался, хотел бежать!
– Ну и ладно, хлопот меньше! – пробормотал Никифор, надевая лисью шапку. – На всё воля Божья. – Блазнившееся ему мщение не сбылось, но надежды на царское прощение уже не было.
С дурными испуганными глазами и всклоченной бородой, покрытый каким-то шлычком, по сходням воробышком соскочил Пётр Осколков. Никифор едва узнал своего степенного и самодовольного зятя. В толпе вскрикнула его жена, дочь Никифора, кинулась к мужу и с плачем повисла на его плечах.
– Живой, и ладно, – радуясь за неё, пробормотал Никифор и занялся делами.
Отобранные у воеводской семьи соболя, шубы, деньги, были тут же разделены на две части: одну общую, другую поровну между участниками нападения на дощаник. Доброхоты побежали к монахам с соболями, отобранными у промышленных и родственников воеводы, чтобы те отпели и похоронили убитых, другие кинулись грабить, скупать за бесценок непроданные товары из лавок торговых людей. Не для всех киренчан и гостей погоста Петровки случились радостными. С дощаника свели под руки визжавшую и проклинавшую грабителей вдову убитого воеводы. Ни серёжек, ни колец на ней не было, да и одета она была хоть и из дорогой ткани, но в рубаху и сарафан. Раненые, босые сын с племянником и смущённые подьячие повели её на воеводский двор, который был уже разграблен.
Затем толпа заговорщиков с примкнувшими к ним пашенными и промышленными, уже около сорока человек, со знаменем, отнятым у воеводы, под барабанный бой собралась на казачий Круг возле съезжей избы.
– Мы государю не изменяем, – скинув шапку, напомнил Никифор. – Государев амбар не грабим, ключи от него при свидетелях передаю илимским подьячим Никите Иванову-Лазареву и Ивану Артемьеву-Распутину. Мы государева изменника и клятвопреступника Обухова наказали и пойдём на дальние государевы службы!..
– Микифорку атаманом! – выкрикнул кто-то из Круга.
– Мишку Сапожника! – неуверенно заспорил другой голос.
– Микифорку! – настойчивей закричали бунтовщики, бравшие на саблю дощаник. – Он побег готовил!
Служилые казаки, пашенные крестьяне из расказаченных запорожцев и стрельцов, слегка поспорив, перекрикивая друг друга, легко сошлись на пятидесятнике Черниговском. Недолго поотнекивавшись, тот поклонился на четыре стороны. Мишку Сапожника кликнули есаулом. Затем Федька Давыдов вытянул плеть из-за голяшки Никифора, трижды стегнул его по спине. Другой – ссыльный запорожец Федька Евсеев, сгрёб в горсть землю и размазал её по седеющей голове Никифора. Сибирь мирила бывших реестровых казаков, воевавших за поляков, самих поляков, ждущих обмена пленными, служилых выкрестов и бывших запорожцев, стоявших за царя и православную веру. На дощанике с покойным воеводой плыли четыре служилых ляха. Не противясь бунтовщикам, они равнодушно оставались на захваченном судне и Киренском погосте.
Ещё одно дело было решёно. Бунтовщики разбежались продолжить грабёжи торговых и промышленных людей, искать по избам ружья, сабли, бердыши. Атаман, отряхнувшись от земли, надел шапку и вместе с есаулом отправился в монастырь. Монахи, строители и послушники, не желая вмешиваться в людскую суету на Лене, отпевали убитых. Едва они подошли, вкладчики с укором стали жаловаться, что пограблен монастырь. Как оказалось, сюда уже врывались киренские пашенные, отобрали и изорвали в клочья отводные грамоты, данные монастырю воеводой на ничейные земли, где многие косили сено. Едва закончилось отпевание, Никифор с Мишкой, смущаясь, подошли к монахам, попросили у Ермогена благословения, но чёрный поп им отказал, строго взглянув на атамана и есаула.
– Уходим на дальние государевы службы, отче! В Дауры, – поклонился бывший киренский приказчик Черниговский. – Без попа нам никак нельзя. Решили взять тебя.
– Я человек подначальный, – усмехнулся в бороду Ермоген, – без благословения преосвященного бросить братию не могу. Да и зачем вам я? У тебя зять – поп. И прошлые воры-беглецы уходили без попов.
– Молоучён зять мой, отче, – снова поклонился атаман, понимая, что они ведут игру для свидетелей и послухов. – Отпеть, окрестить толком не может, Благовест читает по слогам. Зато купи-продай – золотые руки. На кой нам такой? Ещё и везти его надо силком – откажется ведь идти в Дауры. А поход опасный и долгий, без молитвенника никак нельзя. Ждать, когда ты получишь благословение, не можем, потому придётся взять тебя силком. Ты уж прости нас, Христа ради.
– Придётся подчиниться! – согласился монах. – Соберусь только. – Он направился в часовню, вскоре вышел оттуда с двумя образами, передал казакам их и свою крытую китайкой и поношенную лисью шубейку, затем снова скрылся за дверью и вынес большую, полтора на полтора аршина, икону, обёрнутую чистым холстом. Это был известный киренчанам образ Богородицы со Спасителем в груди и опущенными руками. Ермоген откланялся братии, назначил вместо себя строителем монастыря старца Варлаама, с двумя казаками, принявшими образа Спаса, Николы и монашескую шубу, ушел с большой иконой в руках к берегу Лены на дощаник, оставленный под надзором заговорщиков – братьев Семёновых, Артёма и Карпа.
О чём-то тупо соображая, ему вслед долго смотрел монастырский вкладчик Софон Емельянов. Бывший промышленный, всю жизнь прогонявшийся за ускользавшим богатством, сутулый, с измождённым беззубым лицом, на котором из-под сухой обветренной кожи выпирали кости черепа, с задравшимися к ушам плечами, он пошевелил бородой, вернулся в келью, собрал свои зимние вещи и, не прощаясь с монастырской братией, ушёл следом за Ермогеном.
Братья Семёновы, томясь бездельем в такое буйное время, с важным видом сидели на дощанике, свесив за борт ноги в чирках. Возле сходней, против них на берегу собралась толпа самых беспутных киренских бездельников, которые лениво перебрасывались с братьями пустяшными вопросами и советами. Обняв руками острые коленки, свесив на них тощую, бедняцкую бородёнку, среди любопытных сидел известный всему Киренскому присуду бессребреник, устюжанин Кондрашка Суханов. Голова его была покрыта нелепой шапкой из бересты, по бокам от него вертели головёнками сыновья-двойняшки. То посмеиваясь, то язвя по поводу наказания за побег, он тоже выспрашивал заговорщиков про их надежды. Два русоголовых мальчонки внимательно прислушивались к разговорам старших.
Кондрат, как и Софон, ушел в Сибирь за богатством и волей ещё до «Соборного уложения» царя Алексея Михайловича, закрепощавшего всех жителей на их местах, в их общинах. Вместе с сотнями таких же беглецов, покидавших родину в надежде на скорое возвращение, он промышлял соболя и зверя, воевал, подённо работал за прокорм и тёплый угол в зиму. Надежду разбогатеть и вернуться в Устюг Кондрат давно потерял. После неудачных промыслов на Лене нанялся в работники к овдовевшей литвинке. И хотя вдова, по грехам своим, родила от него двойняшек Пашку с Федькой, которых с виду различал только отец, Кондрат оставался при ней бесправным работником, был притесняем полюбовной вдовицей, но продолжал жить в чужом доме ради сыновей.
Между тем на дощанике полным ходом шла приборка и восстановление порядка. Анфиса-атаманша и её дочери – жена освобождённого илимского целовальника Петра Осколкова с попадьёй, сноха Евгения – жена старшего сына, Федьки, Устинья – жена среднего сына, Анисима, с другими жёнами и дочерьми бунтовщиков, подоткнув полы понев и сарафанов, отмывали палубы и соскабливали пролитую кровь. Среди них суетились крещёная эвенкийка Фёдора Евсеева и его полукровная младшая дочь Марийка, с белым лицом и чёрными приуженными глазами, с густой косой в цвет воронова крыла. Обе они, обуянные природными страстями к перемене мест, тут же раздумали готовиться к свадьбе и выходить замуж. Евсеевиха переживала, что при ней нет любимого тунгусского многослойного лука и собак. О собаках она сожалела больше всего.
К сходням подошли монах Ермоген с атаманом Никифором и есаул Мишка Сапожник. Поднялись на ноги и поклонились в пояс монаху братья Семёновы. Встала на ноги толпа бездельников на берегу. Ермоген, перекрестив грудь, степенно поднялся по сходням, принял большую икону, расставили на носу судна образа Спаса, Николы, Богородицы. Следом за атаманом и есаулом на палубу поднялись десятка полтора казаков, участвовавших в нападении на воеводский дощаник. Никифор смахнул с головы шапку, поклонился монаху и неуверенно спросил:
– Молебен об окончании поста отслужишь ли?
– Тут пахнет кровью. На вас великий грех человекоубийства, прежде надо покаяться, – опустив глаза, ответил ему Ермоген.
Казаки зароптали, что подлинные убийцы воеводы, его слуг и промышленных валяются пьяными в квасной избе, сперва пусть протрезвеют, потом все вместе будем каяться. Чёрный поп снисходительно усмехнулся, закрепил свечку под образом Богородицы и стал раздувать кадило. Бунтовщики один за другим едва ли не на цыпочках смущённо оставили дощаник. Атаман Никифор потоптался на месте, покаянно развел руки и нахлобучил шапку. Братья Семёновы стали требовать перемены. Атаман скользнул рассеянным взглядом по судну, заметил юнца Гришку Аксамитова, оставил его вместо Семёновых и, к печали монаха, тихонько ушёл следом за всеми. Но на палубу с узлом одежды на плечах взошёл монастырский вкладчик Софон.
– Ты-то зачем здесь? – досадливо спросил Ермоген. – Вроде помирать собирался, домовину себе тесал?!
– Тоска-кручина сердце сушит, – крестясь и всхлипывая, забормотал монастырский вкладчик. – Всю жизнь бродяжил, а тут другой год на одном месте. Спать не могу ночами, а надо ещё молиться. Днём братия работает. Я от бессонницы едва ноги таскаю, а Господь по грехам всё не прибирает. Может, в пути помру?! Поди, не откажешь отпеть мя, грешного?!
В это время бунтовщики с примкнувшими к ним казаками, промышленными и пашенными людьми собрались в питейной избе квасного откупщика. Атаманша сходила туда с котлом, принесла браги на дощаник. Женщины, закончив приборку, устроились под палубой, выпили и тихонько запели, во всём полагаясь на мужей и отцов. И только Евсеевиха горько плакала о собаках, которых бросила в усадьбе. Дочь утешала её, дескать, собаки при доме, при людях, при зятьях.
– Плохие охотники! – шмыгнула приплюснутым носом эвенкийка. Зятья ей не нравились. – И твой жених плохой охотник, на Амуре найдём хорошего.
Её молодая дочь, толком не дозревшая до замужества, об оставленном женихе ничуть не печалилась.
В квасной избе продолжался разговор о бегстве и Амуре. Многие восставшие против воеводы осуждали убийц, что умертвили Обухова, а не пленили, как было оговорено.
– Ну, выбрался бы он на остров, там бы его и связали, – горячился есаул Сапожник.
Но убийцы спали, их, на удивление, быстро развезло. С перекошенным, несчастным лицом спал не в меру выпивший Ивашка Перелешин Мельник. За них за всех отбрехивался Федька Давыдов, который кричал вслед плывущему Обухову и стрелял в него из лука.
– Да кабы он ушёл, что бы было? Сейчас бы побитый заплечник выворачивал нам руки, а тот гадёныш, прости господи! – Размашисто перекрестился. – Посмеивался да потирал ладошки.
– Так ему и надо! – кричал подвыпивший атаманский сын Федька Черниговский. – За всё Бог спросит!
– Что сделано, то сделано! – соглашался атаман, сидя в центре круга и задумчиво накручивая ус на палец. Он пил брагу наравне со всеми, но был трезв и рассудителен. – Время думать, как дальше жить. А за убийство со всех спросят одинаково.
– Теперь только в Даурах спасёмся, – бесшабашно хмыкал его сват, Оська, обсасывая от браги длинные запорожские усы.
Присоединившиеся к беглецам поляки латинянской веры: Ивашка Сташкеев, Гришка Кулаковский и воеводский повар Станька Каурко много пили с приставшими к ним служилыми поляками-выкрестами Охтовиным и Абрамовским, которых застали на Киренском погосте. Все они были с выбритыми лицами, иные с серьгами в ушах, громко бжекали между собой о чём-то своём, пока не заговорил атаман. Тогда они умолкли и стали слушать.
– Все мы говорили с выходцами с Амура, все любопытствовали про тамошние богатые хлебные места, в которых Поярков довел половину своих людей до людоедства, а Ярко Хабаров перессорил казаков и воевал даже со своими.
– Ярко – не казак, хоть новгородец по роду… Он душой московит. Я начальник – ты дурак, ты начальник – я дурак. По-другому у них не бывает! – Оська Подкаменный обвёл всех соловым взглядом, будто спрашивал, кто с ним не согласен. Пьющие загалдели. Оська громче, чуть не в крик, завозмущался, крестя грудь: – Вот Онуфрий Степанов, царствие небесное, – казак и атаман от Бога. С таким служить и погибнуть в почесть.
– Вот и погибло по доброте его полвойска! – возразил хмуро молчавший до этого Федька Евсеев. Как и другие запорожцы, он когда-то добровольно вышел на Русь служить православному царю в войне против поляков, а его поставили в городовые казаки да ещё в подчинение к пленному ляху. – Кабы Онуфрий жёстко, как Хабаров, прошёлся по Амуру, так и долгой войны бы не было.
Беглецы стали кричать в споре, перебивая друг друга.
– От Хабарова даурцы бежали, едва завидев казаков… Думали, людоеды…
Квасной откупщик этих криков не слушал, с несчастным видом хлюпал носом и вытирал слёзы: бражная варка была наполовину выпита, понятно, без всякой платы, посуда, косы, топоры, пилы разграблены, перегонный котёл с трубами унесён на дощаник.
Атаман постучал саблей по столу, призывая к тишине, и снова рассудительно заговорил:
– И Поярков, и Хабаров с Онуфрием хлеб у даурцев отбирали. Без этого им – голод и гибель. Если мы будем сеять свой – голода не будет и с даурцами станет мир…
Его слова опять вызвали громкий спор. Сват Оська громче всех кричал, что ему – казаку, столько лет ковырявшему землю по царскому указу, не пристало браться за то же самое на Амуре. Уж лучше, как прежде, сидеть под бабьим подолом, терпеть и помалкивать.
К бадье с варкой протиснулся Кондрашка Суханов в берестяной шапчонке. Оська насмешливо взглянул на него, босого в кожаной рубахе:
– Кто с нами гулял, тому наши кнуты делить!
– Не убудет! – беззаботно рассмеялся Кондрашка, выцедил сквозь зубы полкружки браги, прихватил со стола калач, занюхал и вышел к ждущим его сыновьям. – Перекусите! – разломил надвое хлеб. – Не податься ли и нам в Дауры?
– Хорошо бы! – в два голоса залопотали сыновья, торопливо пережевывая хлеб свежей выпечки. – Дома кому нужны?.. Только как без обуток? – указали на босые ноги.
– Добудем в пути! Не впервой! – рассмеялся отец.
Подвыпивший Мишка-есаул стал насмехаться над изрядно пьяным уже воеводским поваром Станькой Каурко:
– Тебя-то какого ляда к нам прибило? Пока плыл до погоста – тебе грозили батоги, коли пил вместе с нами – уже кнуты?!
Полный, с круглым красным лицом и пухлыми вислыми щеками повар был белобрыс, лыс и держался среди гуляк с непомерной важностью.
– Туда и дорога вашему воеводе, – хмыкнул с неприличной злостью для его добродушного лица. – Дикий, хоть при должности и вид был начальный. Уху требовал себе на стол несолёной. В приправах ничего не понимал. Да я таких едоков сам бил бы батогами, а не ставил в должность.









