
Полная версия
Тот самый район моей страны
Малой задумывается. Соображает он туго, но до него доходит.
— Бля, — говорит он. — А я думал, халява.
— Халява, Малой, только в мышеловке. И то — сыр плавленый, дешевый.
Малой обиженно отворачивается. Идет к девицам из ПТУ, пытается их развлекать. Они на него даже не смотрят. Смотрят на тачки. На сабвуферы. На пацанов постарше.
Время идет к полуночи. Народ потихоньку рассасывается. Кому завтра на работу, кому в общагу, кому просто надоело. Остаются только самые стойкие. Я в их числе. Потому что идти домой не хочется. Дома пусто. Мать на смене. Холодильник гудит, как будто тоже тоскует.
Костер догорает. Череп задремал прямо на кресле, головой на спинку. Соседи, которые жарят сосиски, уже все сожрали и теперь тупо смотрят в огонь. В их глазах отражаются угли.
— Кот, — слышу я тихий голос сзади.
Оборачиваюсь. Вика. Стоит в тени, курит. Я и не заметил, как она подошла.
— Ты чего здесь? — удивляюсь я. — Поздно уже.
— А дома еще хуже, — она пожимает плечами. — Батя спит, но я все равно боюсь. Вдруг проснется.
— Иди сюда, садись.
Она садится рядом на корточки. Руки тянет к огню. Холодно.
— Спасибо, — говорит она тихо.
— За что?
— За то, что вчера спросил. Никто не спрашивает обычно. Просто проходят мимо. А ты спросил.
— Ну, спросил. Великое дело.
— Великое, — она смотрит на меня. В темноте глаза кажутся огромными. — Ты не понимаешь. Когда к тебе относятся как к человеку, это… ну, это редко.
Я молчу. Что тут скажешь. Она права.
— Батя просил за тобой приглядывать, — говорю я.
— Знаю. Он всем говорит. Но ты первый, кому он реально доверит. Я знаю Батю. Он просто так не скажет.
— С чего ты взяла?
— Он на тебя смотрит иначе. Как на сына, которого у него не было.
Мне становится не по себе. Не люблю, когда про меня говорят такое. Я не герой. Я просто Кот. Работаю в шиномонтажке, меняю резину, курю в подъезде, сплю под плесенью в виде Австралии.
— Пойду я, — Вика встает. — Пока батя не проснулся. А то опять скандал.
— Иди. Если что — стучи.
— Постучу.
Она уходит в темноту. Я смотрю, как ее тонкая фигурка исчезает между гаражами. Там фонарь не горит уже год. Но она знает дорогу. Все знают. Слепые коты в темном районе.
Через полчаса пятак пустеет окончательно. Остаемся только я и Череп, который так и спит. Угли догорели. Стало совсем холодно.
— Череп, — трясу я его за плечо. — Вставай. Простудишься.
— А? Че? — он открывает глаза. — Я не спал. Я думал.
— О чем?
— О том пацане. Которого Шкаф бил. Я его не знаю. Но он же маленький. И он же не виноват. А его бьют. Почему так, Кот?
— Потому что мир треснул, Череп. Пополам.
— А… — он кивает, будто понял. — Ну, тогда ладно. Пойду я. Мамка ругаться будет.
Череп уходит, волоча ноги. Я остаюсь один.
Достаю сигарету. Зажигалка не работает — ветер. Плюю, прячу обратно.
Смотрю на небо. Звезд не видно. Только серость. Вечная серая пелена, которая висит над районом с тех пор, как я себя помню.
Где-то вдалеке лает собака. Потом резко замолкает. Или уснула, или прибили.
Из темноты выезжают фары. Медленно так, крадучись. Машина тормозит рядом со мной.
— Руслан? — голос из салона.
Я вглядываюсь. Это Зураб. На своей старой «буханке».
— Зураб? Ты чего здесь?
— Телефон твой не берет. Мать звонила, мне звонила. У нее смена кончилась, а домой зайти не может. Там у вас… ну, это.
— Чего «это»?
Зураб вздыхает. У него лицо становится виноватым, как у провинившейся собаки.
— Там Малой, Колян этот. Он же дурак совсем. Пошел к Химику. Один. Ночью. И его…
— Чего? — перебиваю я. — Говори!
— Нашли его. У озера. Третьего. Звенячего.
У меня внутри все обрывается.
— Живой?
Зураб молчит. Смотрит в сторону.
Я бегу. Не по дороге, а напрямик, через гаражи, через пустырь. Ветки хлещут по лицу, но я не чувствую. В голове только одно: Малой. Дурак. Пацан. Который час назад хвастался, что знает, где хата Химика.
Третье озеро. Мы туда не ходим. Там фон такой, что через час начинает тошнить. А если искупаться — вообще хана. Там даже утки не плавают, хотя утки, говорят, мутировали и теперь размером с собаку.
Подбегаю. Уже видно свет фонариков. Менты. Скорая. Толпа зевак, которых как магнитом тянет на бесплатный ужас.
Пролезаю сквозь толпу. Мент с автоматом (автомат! у нас! откуда?!) преграждает дорогу.
— Нельзя, парень.
— Он друг мне, — говорю я. И сам удивляюсь, что голос не дрожит.
Мент смотрит на меня. Что-то видит в глазах. Пропускает.
Я подхожу к берегу.
Малой лежит на песке. Руки раскинуты. Глаза открыты, смотрят в это серое небо. Шея… ну, шея свернута как-то неестественно. Так не должно быть. Совсем.
Рядом стоит мужик в штатском. Курит. Смотрит на меня.
— Знаешь его?
— Знаю. Колян. Малой. Шестнадцать лет.
— Что он тут делал?
Я молчу. Не могу сказать. Не могу выдать, что он к Химику шел. Потому что тогда начнут искать, найдут, и будет еще хуже.
— Не знаю, — говорю я. — Может, гулял. Может, с девчонкой хотел посидеть. Тут у нас любят у озер… ну, вы понимаете.
Мужик кивает. Понимает. Или делает вид.
— Ладно, иди. Завтра в отделение зайдешь, показания дашь.
Я киваю. Ухожу.
Иду обратно, через пустырь. Ноги не слушаются. Сажусь прямо на землю. Смотрю в темноту.
Малой. Дурак. Пацан, который нюхал клей и мечтал быть крутым. Который хотел обокрасть Химика и никого не слушал.
А я ведь мог его остановить. Мог не просто сказать «не ходи», мог прийти к нему домой, поговорить с ним, вправить мозги.
Но я не пошел. Потому что мне было плевать. Потому что я занят был. Потому что «сам разберется».
Садится рядом со мной. Я даже не замечаю, кто. Поднимаю голову — Вика.
— Ты чего здесь? — спрашиваю хрипло.
— За тобой пошла. Видела, как ты побежал. И поняла.
— Чего ты поняла?
— Что еще один наш не дожил до утра.
Мы сидим молча. Она кладет голову мне на плечо. Холодная.
— Страшно, Кот, — шепчет она. — Очень страшно.
Я обнимаю ее одной рукой. Смотрим в небо. Там по-прежнему серо.
Где-то далеко воет сирена. Скорая увозит то, что осталось от Малого. Или не увозит — может, прямо там, в морг, вон фургон стоит.
— Треснул мир, — говорю я тихо. — Пополам.
— И пускай тонут все, — отвечает она шепотом.
— Нам плевать.
— Всё ништяк.
Мы сидим так долго. Пока не начинает светать. Серый рассвет поднимается над серым районом. Где-то просыпаются люди. Кому-то на работу. Кому-то в школу. А Малой уже не проснется никогда.
Я провожаю Вику до дома. Она заходит в подъезд, оборачивается, машет рукой.
Я иду к себе. Мать уже дома. Сидит на кухне, пьет чай. Смотрит на меня.
— Слышала, — говорит она. — Кольку нашли.
— Да.
— Ты как?
— Нормально.
— Не ври мне, Руслан. Я мать.
Я сажусь напротив. Беру ее чашку, отпиваю. Чай сладкий, в самый раз.
— Страшно, мам, — говорю я. — Страшно, что привык. Что мне уже не страшно. Что я смотрю на мертвого пацана и думаю: ну, бывает. Очередной.
Мать гладит меня по голове. У нее руки шершавые, от стирального порошка.
— Привыкнешь, сынок. У нас тут или привыкаешь, или сходишь с ума. Третьего не дано.
— Я знаю.
Мы сидим молча. За окном светает. Серый свет заполняет кухню.
Где-то вдалеке начинает играть музыка. Кто-то врубил магнитолу на полную. Басы долбят так, что дрожат стекла.
Район просыпается.
Район снова в тонусе.
А Малой…
Что Малой. Мертвые не тонут. Они уже на дне.
Глава 3. Мёртвые не плачут
Третий день после смерти Малого.
В районе это называется «срок годности». У горя здесь короткий срок годности. Как у молока в ларьке — сегодня прокисло, завтра выкинули. На второй день пацаны на пятаке уже обсуждали не Коляна, а то, у кого сабвуфер мощнее. На третий — про Малого вообще никто не вспоминал. Только мать его, тетя Зина, ходит по дворам и собирает на похороны. Собрала уже три тысячи. На гроб хватит, на поминки — нет. Но поминки и не обязательны. Кто жрет на поминках? Живые. А живые и так с голоду не пухнут.
Я сижу на работе. Зураб сегодня злой как чёрт. У него «буханка» сломалась, а на ней он возит резину с оптовки. Без резины — нет заказов. Нет заказов — нет денег. Нет денег — дома скандал. Настька его опять нажралась и спалила кастрюлю. Теперь у них вся кухня в копоти, и Зураб спит в гараже.
— Кот, — говорит он, копаясь в моторе. — Подай-ка головку на двенадцать.
Я подаю. Он лезет под капот, матерится на грузинском и русском одновременно. Получается гремучая смесь, от которой даже бродячие собаки шарахаются.
— Слышал про пацана? — спрашиваю я, чтобы хоть как-то разрядить тишину.
— Слышал, — бурчит Зураб. — Дурак был. Молодой дурак. Таких много.
— Химик это сделал?
Зураб вылезает из-под капота. Смотрит на меня внимательно. Глаза у него черные, цыганские, хоть он и грузин. В них всегда будто искры летят.
— Ты, Руслан, язык прикуси, — говорит он тихо. — Про Химика вслух не говорят. Даже здесь. Даже мне. Понял?
— Понял
— Ни хера ты не понял. Химик — это не человек. Это… ну, как радиация. Её не видно, а она есть. И от неё дохнут. Ты же не идешь на комбинат с голой жопой? Вот и про Химика не думай. Забудь. Был пацан — нет пацана.
Он снова лезет под капот. Я стою, перевариваю.
Зураб прав. Конечно, прав. Но внутри что-то скребет. Малой был придурком, нюхал клей, лез куда не надо. Но он был наш. Местный. С нашего двора. А Химик — чужой. Он пришлый. И он убил нашего. По законам района, за это надо отвечать.
Но какие законы в месте, где закона нет вообще?
Вечером я иду к Бате.
Батя живет в хрущевке на выселках. Район там еще более дохлый, чем наш. Дома серые, деревья серые, люди серые. Даже собаки серые, хотя собаки вообще-то бывают рыжие. У Бати однокомнатная на первом этаже. Окна зарешечены, хотя воровать у него нечего. Но решетки — это статус. Типа, есть что охранять.
Дверь открывает сам. На нем старая майка-алкоголичка и треники с пузырями на коленях. Дома пахнет щами и бензином. Не спрашивайте, как щи могут пахнуть бензином. Могут, если Батя греет их на паяльной лампе.
— Заходи, — кивает он.
Внутри чисто, но бедно. Диван, стол, телевизор с выпуклым кинескопом. На стене висит ковер с оленями. Олени уже выцвели, но стоят гордо. Как мы.
— Чай будешь? — спрашивает Батя.
— Буду.
Он ставит чайник. Электрический, старый, со сбитой кнопкой. Включается только если спичкой поддеть. Батя поддевает, чайник начинает пыхтеть.
— По Малому пришел? — спрашивает Батя, не оборачиваясь.
— По нему.
— Садись.
Я сажусь на табуретку. Она шатается. Все в этом доме шатается, но не падает. Как и сам Батя.
— Чего хочешь? Мстить? — Батя поворачивается. В его глазах нет насмешки. Только усталость.
— Не знаю. Спросить хочу. Это Химик?
— Химик, — кивает Батя. — Конечно, Химик. Кто ж еще. Малой к нему полез. Ночью. Один. Думал, хату обчистит. А Химик не один. У Химика есть охрана. Не здесь, так там. Он же не идиот. Он товар варит для серьезных людей. Серьезные люди за своим следят.
— И что теперь?
— А ничего. Ты пойдешь мстить — и тебя найдут у озера. Или не найдут. Вообще. И мать твоя будет ходить и собирать на гроб. А может, и собирать будет не на что. Потому что если серьезные люди обидятся, они и гроб запретят. Просто исчезнешь — и все.
Я молчу. Чайник закипает, щелкает. Батя разливает чай по кружкам. Кружки старые, с отбитыми краями. Чай черный, крепкий, как сама жизнь.
— Я не за тем пришел, — говорю я. — Не мстить. Я понять хочу. Мы тут все дохнем. Один от лейкемии, второй от петли, третий от ножа. Это нормально? Мы так и будем?
Батя садится напротив. Смотрит на меня долго. Пьет чай. Горячий, а он даже не морщится.
— Слушай, Кот. Я тут живу сорок лет. Я видел, как дохли мои друзья. Я видел, как дохли враги. Я видел, как дохли те, кто вообще ни при чем. Просто шли мимо. И знаешь, что я понял?
— Что?
— Что смерть — это не главное. Главное — это как ты живешь до неё. Можешь ты прожить так, чтобы, когда ты сдохнешь, о тебе вспоминали? Не как о Малом — дурачке, который полез не в свое дело. А как о человеке. Который помог, который не предал, который был правильным.
— И много таких?
— Мало, — Батя усмехается. — Очень мало. Я, например, такой. Ты, может, будешь. Если не сдохнешь раньше времени.
Я допиваю чай. Горечь во рту. Не от чая — от слов.
— Что мне делать? — спрашиваю.
— Жить, — Батя встает. — Жить и смотреть. Присматривай за Викой. Работай. Не лезь на рожон. Химика не трогай, забудь про него. Он сам сдохнет. Такие всегда дохнут. Их или свои убирают, или менты, или просто крыша едет. Но ты до этого не доживешь, если сунешься.
— А если он Вику тронет?
Батя замирает. Поворачивается медленно.
— Что?
— Если он Вику тронет? Она же одна ходит. По темноте. А если Химик решит, что она что-то видела? Она же в той общаге убирается, где он хату держит.
Батя молчит. Долго молчит. Так долго, что я слышу, как тикают часы на стене. Часы старые, с кукушкой. Кукушка уже лет десять не вылезает. Наверное, сдохла.
— Об этом я не подумал, — говорит Батя наконец. Голос у него становится другим. Жестче. — Ладно. Спасибо, Кот. Я решу.
— Как?
— Узнаешь. Иди домой. Поздно уже.
Я встаю. Иду к двери. На пороге оборачиваюсь.
— Бать, а ты не боишься?
— Чего?
— Ну… всего этого. Смерти. Химика. Того, что будет.
Батя смотрит на ковер с оленями. Олени стоят, гордые, даже выцветшие.
— Я, Кот, уже давно ничего не боюсь. Потому что мне терять нечего. Кроме, может, Вики. И тебя. И еще пары человек. А остальное — пыль. Мы все здесь пыль. Только от кого-то польза есть, а от кого-то — одна только радиация.
Я выхожу
На улице темно. Фонари не горят — их разбили еще в прошлом году, и никто не чинит. Зачем чинить, если все равно разобьют? Я иду на ощупь, привычным маршрутом. Обхожу ямы, перепрыгиваю лужи. Здесь каждый камень знаешь.
У моего подъезда кто-то сидит.
Сначала я думаю — бомжи. Они любят тут греться, батарея в подъезде горячая. Но потом вижу — нет. Это Вика.
— Ты чего здесь? — подхожу ближе. — Замерзла совсем.
— Жду тебя, — она поднимает глаза. В темноте не видно, но я знаю, что они красные. Плакала.
— Заходи
Мы поднимаемся ко мне. Мать на смене, так что дома никого. Я включаю свет на кухне, ставлю чайник. Вика садится на табуретку, кутается в свое тонкое пальто.
— Теть Зина приходила к нам, — говорит она. — Просила денег на похороны. Батя дал тысячу. Последнюю.
— Батя добрый.
— Добрый, — она кивает. — Только самому есть нечего будет.
Я ставлю перед ней кружку. Она греет руки. Пальцы тонкие, синие от холода.
— Кот, — говорит она тихо. — Я боюсь.
— Чего?
— Того, что Малого убили. И того, что я знаю, где Химик хату держит. Я же там убираюсь. Иногда. Он платит нормально, не обижает. Но теперь я боюсь. Вдруг он подумает, что я кому-то рассказала?
— Ты рассказывала?
— Нет! — она почти кричит. — Конечно, нет. Я не дура.
— Тогда не бойся. Он не узнает.
— А если узнает? Если кто-то другой расскажет? Мало ли.
Я сажусь напротив. Беру ее руки в свои. Они ледяные.
— Слушай, Выхухоль. Батя обещал, что разберется. Он тебя в обиду не даст. И я не дам. Поняла?
Она смотрит на меня. В глазах слезы.
— Правда?
— Правда.
Она вдруг утыкается мне в плечо и начинает плакать. Тихо, без всхлипов, просто слезы текут. Я глажу ее по голове. Волосы пахнут дымом и еще чем-то горьким. Может, самой жизнью.
— Я не хочу тут умирать, — шепчет она. — Я хочу уехать. В город. Где чисто. Где можно дышать. Где не светятся озера.
— Уедешь, — говорю я. — Обязательно уедешь.
— А ты?
— А я… не знаю. Может, останусь.
— Почему?
Я смотрю в окно. За окном темнота. Только трубы комбината светятся красным — факел горит. Горит всегда, днем и ночью. Как маяк. Только маяк этот не к спасению ведет, а к гибели.
— Потому что это мое, — говорю я. — Как бы глупо ни звучало. Это мой район. Мои люди. Моя земля. Даже если она радиоактивная.
Вика молчит. Просто сидит, прижавшись.
Так мы сидим долго. Чай остывает. За окном начинает светать. Серый рассвет, как всегда.
— Мне пора, — говорит Вика. — А то батя проснется.
— Иди.
Она встает. У двери оборачивается, целует меня в щеку быстрым поцелуем. Губы холодные.
— Спасибо, Кот.
— За что?
— Что ты есть.
Дверь закрывается. Я остаюсь один.
На столе две остывшие кружки. Я сливаю чай в раковину. Ложусь на диван, смотрю в потолок. Австралия из плесени все там же. Никуда не делась.
Засыпаю под вой сирены. Где-то опять кого-то нашли.
— —
Днем иду на похороны.
Их мало. Тетя Зина, пара бабок из ее дома, я, Вика и Череп. Череп стоит в стороне, лузгает семечки и смотрит в землю. Он не плачет, но видно, что ему плохо. Он же добрый. Ему всегда плохо, когда кто-то умирает.
Гроб дешевый, фанерный. Малой лежит в костюме, который ему велик размеров на пять. Костюм отцовский, наверное. Лицо белое, как мел. Шею замотали шарфом, чтобы не видно было, как она свернута.
Батюшка читает молитву быстро, скороговоркой. Ему плевать. Ему заплатили — он отрабатывает. Потом закопают, и всё.
Тетя Зина не плачет. У нее глаза сухие. Она уже все слезы выплакала за эти три дня. Просто стоит и смотрит. Как будто не верит, что это ее Колян.
Когда гроб опускают в землю, кто-то начинает орать музыку из машины. Какая-то попса, про любовь. Совсем не в тему. Но никто не делает замечание. У нас не принято делать замечания.
Я беру комок земли, бросаю на крышку. Звук глухой.
— Прощай, Малой, — говорю тихо. — Не лезь больше к Химику. Нигде.
Череп подходит, тоже бросает землю. Семечки сыплются из кармана.
— Я буду помнить, — говорит он. — Ты был хороший. Только глупый.
Вика стоит в сторонке, курит. Она не подходит близко. Просто смотрит.
После похорон идем к тете Зине на поминки. Водка, хлеб, килька в томате. Кто-то принес пирожки с картошкой. Бабки пьют, плачут, вспоминают, каким Колян был маленьким. Пацаны из его шайки не пришли. Им стыдно, наверное. Или плевать.
Я сижу в углу, пью компот. Вика рядом.
— Страшно, — говорит она. — Он же молодой совсем.
— А мы все молодые, — отвечаю. — Только не все об этом помнят.
Звонит телефон. Зураб.
— Кот, ты где? — орет он в трубку. — Работа стоит! Приезжай давай!
— На похоронах я.
— А, ну… тогда давай быстро. Жду.
Отключается.
Я прощаюсь с тетей Зиной. Она жмет мою руку сухими горячими пальцами.
— Ты приходи, Руслан, — говорит она. — Не забывай.
— Приду, теть Зин.
Выхожу на улицу. Солнце пытается пробиться сквозь серость, но у него плохо получается. Только светлее становится, но не теплее.
Иду на работу. Мимо ларьков, мимо гаражей, мимо вечных луж. У ларька стоят пацаны, те самые, из компании Малого. Смотрят на меня.
— Эй, Кот, — окликает один. — Ты на похоронах был?
— Был.
— А чё там?
— Ничего. Закопали.
Они переглядываются.
— Слышь, а Химика валить надо, — говорит тот же пацан. — За Малого.
Я останавливаюсь. Смотрю на них. Лет по пятнадцать-шестнадцать. Глаза пустые, но злые. Один уже с фингалом. Другой в спортивках с пузырями.
— Валить, — киваю. — А чем? Руками? Он вас раньше положит. И не поморщится.
— А ты че, боишься? — усмехается фингальный.
— Боюсь, — говорю я честно. — Боюсь за вас, дураков. Малого уже нет. Хотите следом?
— Мы не одни. Нас много.
— Много — не значит сильно. Химик не один. У него крыша. А у вас что? Штаны с пузырями?
Они замолкают. Не знают, что ответить.
Я иду дальше. Слышу за спиной:
— Трус.









