
Полная версия
История вина в стране царей и комиссаров
Знакомство Петра с вином было обусловлено его обширными путешествиями и интересом ко всему европейскому. Начиная уже с первой его заграничной поездки инкогнито в 1697–1698 годах посещение знаменитых виноделен и винных погребов было постоянной частью его маршрутов. По словам историка Дмитрия Цветаева, который в 1894 году реконструировал для журнала «Русское обозрение» путешествия Петра по Франции, царь любил пить «несколько холодное легкое вино и красное вино Нюи, но не сладкое». Нюи – это, скорее всего, Нюи-Сен-Жорж в Бургундии, а значит, Петр отдавал предпочтение сортам шардоне и пино-нуар. Напротив, Якоб фон Штелин, швабский немец по происхождению и важная фигура в политике Екатерининской эпохи, отметил в своем отчете 1788 года, основанном на рассказах современников, что Петр предпочитал «красное французское вино, Медокское или Кагорское; наконец лейб-медик его Арескин присоветовал ему пить вино Эремитаж от продолжительного поносу, и с того времени сие вино любил он лучше всякого другого». Как утверждалось, Петр был впечатлен винодельческими навыками европейского духовенства, чье трудолюбие дало ему повод критиковать праздность православных священников на родине. Попробовав в гостях у английского купца особенно вкусное вино, Петр попросил, чтобы тот уступил ему оставшиеся сорок бутылок, «а гостям приказал бы подать другого хорошего вина». Сам Петр в отношении своего вина был щедр. Так, он приказал, чтобы посетителей Кунсткамеры угощали от его имени и за его счет «чашкою кофе, рюмкою вина или водки, либо чем-нибудь иным, в самых этих комнатах». Известно, что от щедрости других он отказывался, когда это отвечало его целям. Во время его визита в Карлсбад в 1711–1712 годах император Священной Римской империи Карл VI прислал ему 960 бутылок рейнского вина. Петр отклонил подарок; публично – как «несовместный с диетой при пользовании водами», а в частном порядке – поскольку был оскорблен тем, что подарок был адресован «Его Царскому Величеству», а не «Его Императорскому Величеству». После того как Карл правильно адресовал следующий подарок – богемское вино, Петр передал последнее карлсбадскому Стрелковому обществу для использования в качестве приза на соревнованиях. Как и следовало ожидать, конкурс на меткость выиграл сам Петр – и поделился трофейным вином с членами клуба19.
Обсуждая отсутствие в России определенного взгляда на Петра, историк и в итоге антибольшевик-эмигрант Евгений Шмурло процитировал знаменитое погодинское описание глубины петровских преобразований: влияние Петра простиралось от календаря до гардероба, от литературного языка до сервировки стола, от чинов гражданской службы до прорытых каналов. Даже вино, писал Погодин, «напоминает нам о Петре: <…> [вина] не было у нас до него». После слов «не было» Шмурло добавил в скобках неодобрительный вопросительный знак, словно профессор, наткнувшийся на несуразицу в студенческой работе. Видимо, он понимал, что последняя часть утверждения Погодина не соответствует действительности: вино появилось в России задолго до Петра20. Однако и Погодин, и Шмурло знали, что царский пример имеет силу. Например, первоначальный успех токайского вина во многом был обусловлен его популярностью среди европейских самодержцев: Петра Великого, Екатерины Великой, Людовика XIV, Марии Терезии, Франца Иосифа и других. С 1733 по 1800 год у российского правительства был свой закупщик в Бодрогкерестуре, следивший за поставками венгерского вина ко двору в Санкт-Петербурге21. Спустя несколько десятилетий после смерти Петра Вольтер отметил изменения в структуре потребления, инициированные Петром: традиционно предпочитаемым напитком у русского дворянства была медовуха, однако «в последнее время это вино; хотя и у них водка неизменно входит во всякую трапезу». Вольтер описывал именно то, что Татьяна Забозлаева в своей популярной истории шампанского в русской культуре и политике назвала «французским десантом в Россию»: язык, культуру, модели потребления и, конечно, вино. Учитывая крошечный размер российской аристократии, этот «французский десант» был гораздо более значительным событием для России, чем для Франции. По словам Кахана, Россия в XVIII веке оставалась «маргинальным, даже несущественным» фактором французской экономики, учитывая ограниченную способность России потреблять товары, произведенные во Франции22.
По мере того как в конце XVIII века природа огромного российского богатства стала смещаться от старой столичной аристократии и придворных фаворитов, имевших долгую семейную историю близости к власти, к тем, чьи доходы были получены от торговли, промышленности и откупа налогов, вино стало отличительной чертой нуворишей. Акакий Демидов, чье семейное богатство зародилось в металлургической промышленности Урала в Петровскую эпоху, построил в своем имении под Нижним Новгородом винный погреб, где хранил вина почти столетней давности из Рейна и Венгрии. Для Демидова вино являлось частью эксцентричного, вестернизированного, почти гедонистического образа жизни, который для российской провинции XVIII века был все еще необычен. Демидов плохо говорил по-русски, «как иностранец», поскольку провел детство в голландском интернате. Он славился тем, что преподносил гостям огромное количество еды и вина, а также устраивал обязательные пиры, длившиеся по нескольку дней; принудительное употребление вина при дворе Петра было здесь явным прецедентом. Однако вино могло означать и совсем иные ценности. Для Николая Мордвинова – фаворита Екатерины, Павла и Александра, а также человека, добившегося всего своими руками, амбициозного самоучки, который во время Войны за независимость Америки три года прослужил на британских кораблях для совершенствования в морском деле, – употребление вина соответствовало его англофильству, экономическому либерализму и трезвой предприимчивости. В 1794 году за его ревностную службу отечеству Екатерина II наградила Мордвинова виноградным имением в Ялтинской долине. Николай Карамзин, находясь в Лондоне, был приглашен в 1780 году на «совершенно английский» обед с друзьями в Гайд-парке: «Ростбиф, потаты, пудинги, и рюмка за рюмкой Кларету, Мадеры!» Карамзин недоумевал, почему его «хорошо воспитанные» английские друзья отказываются говорить с ним по-французски, учитывая его ограниченные способности в английском: «Какая розница с нами! <…> в нашем так называемом хорошем обществе без французского языка будешь глух и нем». Однако идея, что европейское вино является отличительной чертой культурного обеда, настолько укоренилась, что Карамзину не пришло в голову спросить, что же такого английского было во французских и португальских винах на столе. Хотя революционная эпоха во Франции и последовавший за ней запрет на импорт французских вин, введенный Екатериной Великой и действовавший при Павле I, усложнили потребление иностранного вина, в конечном счете его российские потребители были вознаграждены за ту важнейшую роль, которую их правительство сыграло в Реставрации Бурбонов. Не питавший нежных чувств к республиканизму и мерам экономического принуждения, ставшим частью Континентальной блокады, винный дом «Veuve Clicquot-Ponsardin» отправил в Россию целый корабль шампанского, чтобы отпраздновать поражение Наполеона и конец революционного времени23.
В доме Дурново на петербуржской Английской набережной, который стал основным объектом исследования Юрия Лотмана и Елены Погосян в книге о великосветских обедах в России XIX века, импортное вино выставлялось на буфете в столовой. Представители старинного русского дворянства, состоявшие в родственных связях с Толстыми и Демидовыми, Дурново были частью петербургского высшего общества, элиты, вполне вестернизированной во всех отношениях, кроме политики. Глава семейства, Павел Дмитриевич, до конца жизни оставался убежденным сторонником крепостного права; младший Дурново, насколько известно, в молодости придерживался либеральных идей, но с возрастом становился все более консервативным. Дурново жили в роскошном особняке, восстановленном в первоначальном стиле XVIII века; он выходил окнами на Неву, а на втором этаже располагалась оранжерея. Летом они укрывались от городской жары в семейной усадьбе под Петербургом, построенной в неоклассическом стиле. Как пишут Лотман и Погосян, Дурново были одними из «петербургских „европейцев“». В доме пили мало, «как и вообще в ту пору в Петербурге», но при этом ежеквартальные поставки вина включали в себя 120 бутылок «Шато-Марго» («Château Margaux») и 60 бутылок «вейндеграса» (vin de Graves), оба из Бордо, а также херес и малагу. В семейном погребе хранились редкие вина, приобретенные в больших количествах во время зарубежных поездок, и ценные винтажи, например «вина знаменитого „года кометы“ (1811), когда был невиданный урожай винограда». (К слову, Пушкин упоминает вино этого урожая в XVI строфе первой главы «Евгения Онегина».) В Париже Дурново покупали вино у купца Тайёра, имевшего большой запас старых бутылок из погребов роялистов, бежавших за границу во время революции. Однако, даже предпочитая французское вино, Дурново пили его в традиционном английском стиле – не разбавляя. (Дарра Гольдштейн в примечаниях к английскому изданию «Великосветских обедов» указывает, что эта практика – смешивание вина с водой – исчезала и во Франции.) Более того, в доме Дурново вино употреблялось в соответствии с тщательно разработанным ценительским кодексом. К супу подавали херес. К следующему за рыбой «главному блюду» полагался медок или шато-лафит. Ростбиф подавался с портвейном, индейка – с сотерном, а телятина – с шабли. Шампанское сочеталось со всем: его наличие скорее было формальностью, чем служило цели дополнить то или другое блюдо. Лотман и Погосян тем не менее признают, что «настоящий гастроном» никогда не выпьет шампанского до подачи жаркого, – отсюда и вопрос Стивы Облонского к Левину по поводу шампанского в «Анне Карениной»: «Как? сначала?» В столовой Дурново имелись разные бокалы для разных вин и практиковались разные способы их подачи, а некоторые вина, например сладкие из Италии и Испании, считались слишком низкопробными, чтобы вообще появиться на столе. За столетие, прошедшее с тех пор, как Петр I использовал чрезмерное пьянство в качестве наказания, понимание вина в России проделало долгий путь24.
«Винная» параллель между семьей Дурново и вымышленным Онегиным вполне уместна, поскольку они принадлежали к одному и тому же немногочисленному слою петербургского высшего общества. По замечанию Лотмана и Погосян, Онегин тоже пил неразбавленное красное вино, что подчеркивало его расточительность, небрежное отношение к богатству в глазах бережливых соседей. Вот начало ужина с Ленским: «Вдовы Клико или Моэта / Благословенное вино / В бутылке мерзлой для поэта / На стол тотчас принесено». Однако шампанское расстроило желудок Онегина. В следующей строфе Пушкин отмечает, что пузырьки в «Аи» – удовольствие не для самого искушенного человека: «К Аи я больше не способен; / Аи любовнице подобен / Блестящей, ветреной, живой, / И своенравной, и пустой…» Другое дело – вино из Бордо: «Но ты, Бордо, подобен другу, / Который, в горе и в беде, / Товарищ завсегда, везде, / Готов нам оказать услугу / Иль тихий разделить досуг». Владимир Набоков в своем комментарии к «Онегину» отметил, что при описании вина Пушкин впадает в автобиографизм. Другими словами, процитированные пассажи указывают на знакомство самого Пушкина с усложняющейся семиотикой потребления вина в высшем обществе. В литературном же плане они стали своего рода кулинарным предвестием раздоров, которые в конечном счете приведут к смерти Ленского. Если Онегин перерос «пустое» удовольствие от шампанского, то более провинциальный Ленский – нет. В последней перед беседой строфе, когда Онегин уже перешел на бордо, Пушкин пишет: «…Светлый кубок / Еще шипит среди стола». Космополитическая изысканность и провинциальные устремления вновь сопоставляются в эпизоде с именинами Татьяны: трапезу сопровождает не дорогое французское шампанское, которое Онегин уже признал поверхностным, а, еще того хуже, цимлянское – недорогое игристое вино, производимое на Дону25.
Значение вина в «Евгении Онегине» не в том, чтобы просто быть: в стихах Пушкина встречается множество упоминаний вина, а в случае с «Вакхической песней», положенной Римским-Корсаковым на музыку, еще и тост за его употребление26. Скорее «Онегин» показывает, что к концу 1820‑х годов потребление вина сделалось своеобразной призмой, преломляющей точные градации социального статуса: от суетной претенциозности Онегина до искренних притязаний Лариных. Ленский, выпускник немецкого университета, занимал промежуточное положение: он знал легкое удовольствие от французского шампанского и понимал, что потребление последнего идентифицирует его как дворянина определенного кругозора, однако он не знал более тонкого удовольствия от изысканного бордо. Все эти персонажи были «европейцами» в том смысле, в котором это слово использовали Лотман и Погосян; вино позволяло Пушкину отделить провинциальные устремления от космополитической скуки.
Как подсказывает цимлянское у Лариных, вино на русских столах уже не обязательно имело европейское происхождение. В результате аннексии черноморских территорий Россия сама производила вино в немалых количествах, пусть даже такие знатоки, как Онегин, были склонны воротить от него нос. В «Герое нашего времени» Лермонтова перед самым приездом Печорина во Владикавказ рассказчик выпивает с Максимом Максимычем бутылку кахетинского вина. Она позволяет компенсировать скудный рацион и приглушить грусть, связанную с отъездом рассказчика с Кавказа. Вино также становится непроизвольным доказательством не высказанной рассказчиком оценки Максима Максимыча, сложившейся за то время, пока он, рассказчик, слушал – с некоторым неодобрением – его историю о Бэле: «Меня невольно поразила способность русского человека применяться к обычаям тех народов, среди которых ему случается жить»27. Употребление местного вина, таким образом, намекает на лишения военной службы на Кавказе, которые переносились с покорностью, и на поверхностный отпечаток европейской утонченности, который характеризовал даже офицерский состав. Пушкин впервые попробовал кахетинское вино в 1829 году, по пути в Арзрум (Эрзурум), располагавшийся в Восточной Анатолии, куда он отправился для участия в Русско-турецкой войне. Его оценка была более позитивной и во многом предвосхищала оптимистические сравнения, которые будут окружать отечественное виноделие полвека спустя. «Грузины пьют – и не по-нашему и удивительно крепки, – писал Пушкин в путевом дневнике. – Вина их не терпят вывоза и скоро портятся, но на месте они прекрасны. Кахетинское и карабахское стоят некоторых бургонских». Затем Пушкин описывает необычный способ хранения вина грузинами – в «огромных кувшинах, зарытых в землю» – и несчастную судьбу русского драгуна, утонувшего в одном из этих квеври при попытке в нем спрятаться28. Схожим образом, в «Анне Карениной» Толстого превосходное крымское (а не европейское) белое вино подчеркивает на столе Левина деревенские блюда, не часто встречавшиеся его гостю Облонскому: «и травник, и хлеб, и масло, и особенно полоток, и грибки, и крапивные щи, и курицу под белым соусом»29.
Для амбициозных и продвигающихся вверх по карьерной лестнице русских вино стало чем-то подлежащим освоению, признаком культурной утонченности, которую доводили до блеска, подобно правильному французскому произношению. Александр Герцен в «Былом и думах» вспоминал юношеские ужины в кругу четырех Николаев – Огарева, Сатина, Кетчера и Сазонова. Каждый отвечал за какое-то блюдо из специального магазина. Вино всегда было из погреба Депре на Петровке. «Наш неопытный вкус еще далее шампанского не шел, – признавал Герцен, – и был до того молод, что мы как-то изменили и шампанскому в пользу Rivesaltes mousseux». Позже, в эмиграции на Западе, Герцен встретил то же самое недорогое вино из Пиренеев в парижском ресторане. К тому времени его вкус уже вышел за рамки юношеских пристрастий, и даже нежные воспоминания о Москве не помогли ему «выпить больше одного бокала». Еще больше вина выпивал Герцен с Николаями после ужина – и вел горячие и глубоко философские споры о том, как правильно делать пунш: с шампанским или сотерном?30 Не нужно было быть консервативным славянофилом вроде Погодина, чтобы увидеть нечто неприглядное в попытках русских просветиться в области вина. Во время визита в Россию в 1858 году французский поэт Теофиль Готье с явным презрением писал: «В России находятся лучшие вина Франции и чистейшие соки наших урожаев, лучшая доля наших подвалов попадает в глотки северян, которые и не смотрят на цены того, что заглатывают». Даже на станции Бологое под Тверью, на железнодорожной ветке между Москвой и Санкт-Петербургом, нашлись «Шато Лафит» («Château Lafite»), «Шато д’Икем» («Château d’Yquem»), «Вдова Клико» («Veuve Clicquot»), «Моэт» («Moët») и «Сотерн» («Sauternes»). В чем-то критика Готье была похожа на отвращение Онегина к шампанскому: русские были бестактны, пили французское вино не потому, что больше ценили его, а потому, что у них были на это деньги31.
В результате к концу XIX века культурное значение вина начало смещаться в зловещую сторону. Так, Антон Чехов в конце 1880‑х годов написал два произведения под одним и тем же названием: «Шампанское». Первое – мрачно-комическая ода с подзаголовком «Мысли с новогоднего похмелья», опубликованная в сатирическом журнале «Осколки» в январе 1886 года, всего через несколько дней после того, как должно было пройти предполагаемое похмелье автора. «Не верьте шампанскому…» – предостерегал Чехов читателей.
Оно искрится, как алмаз, прозрачно, как лесной ручей, сладко, как нектар; ценится оно дороже, чем труд рабочего, песнь поэта, ласка женщины, но… подальше от него! Шампанское – это блестящая кокотка, мешающая прелесть свою с ложью и наглостью Гоморры, это позлащенный гроб, полный костей мертвых и всякия нечистоты. Человек пьет его только в часы скорби, печали и оптического обмана.
Можно было бы и не обратить внимания на эту зарисовку, сочтя ее лишь сатирой, мрачным размышлением литератора, сильно перебравшего по случаю Нового года. Однако в следующем году Чехов опубликовал рассказ под тем же названием и на ту же тему. На глухом железнодорожном полустанке где-то в юго-западной степи в новогодний вечер из бутылки «Вдовы Клико» случайно было пролито «не более стакана»; этого хватило, чтобы жена начальника полустанка усмотрела здесь предвестие несчастья в наступающем году, на что ее муж честно признается себе: если этим несчастьем будет смерть жены, то «это не страшно. От своей совести нельзя прятаться: не люблю я жены!». Хотя и будучи человеком дворянского происхождения, он несчастен в жизни, сильно разошедшейся с юношескими планами: куда же еще хуже, спрашивает он. Лишь маленькие радости вроде созерцания красивой женщины в проходящем поезде нарушают монотонность его будней. По Чехову, новогоднее шампанское выводит из состояния равновесия – в том смысле, что поднимаются на поверхность давно похороненные волнения и желания; оно «змея, соблазнившая Еву», как было сказано в той первоначальной комической зарисовке. Вскоре откупоривается вторая бутылка «Вдовы Клико» – для того, чтобы отметить неожиданный приезд родственницы жены, которая к тому же является многострадальной супругой жестокого мужа. С первого же взгляда станционный смотритель понимает, что эта женщина станет его соучастницей в супружеской измене: «А что гостья была порочна, я понял по улыбке, по запаху, по особой манере глядеть и играть ресницами, по тону, с каким она говорила с моей женой – порядочной женщиной…» За этим быстро следуют тайное свидание и признание в любви – прозаическое переложение стихов из романса «Очи черные». Интрижка сметает «с лица земли» жену, карьеру, дом и в конце концов даже возлюбленную и «забрасывает» героя из степного полустанка на темную улицу: «Теперь скажите: что еще недоброе может со мной случиться?»32
Одной из причин изменения культурного значения вина стала возросшая в конце XIX века озабоченность социальными последствиями употребления алкоголя в России. Будучи врачом, Чехов мог на собственном опыте наблюдать последствия алкоголизма. Более того, как минимум один биограф отмечал, что старшие братья писателя, Николай и Александр, были алкоголиками33. Чеховская аллюзия на искушение Евы в Эдемском саду станет распространенным тропом в более поздней литературе о воздержании от спиртного, хотя и не так часто ассоциируемым с Чеховым, поскольку в советское время «зеленый змий» был традиционной метафорой соблазнительной силы алкоголя. По словам Забозлаевой, Чехов использовал шампанское «как «образ иудиного поцелуя, как символ предательства, лицемерия, лизоблюдства»34. Однако в произведениях Чехова на карту было поставлено нечто гораздо большее, нежели просто разрушительное действие алкоголя. Изысканное европейское вино имело отношение к такой нестабильности в России, которой не создавала водка, а именно к напряжению между узким слоем элиты, в течение двух столетий приобщавшейся к западным моделям потребления, и широкими массами, о них не знавшими. Для чеховского рассказчика шампанское было привилегией благородного происхождения. Однако две бутылки «Вдовы Клико», откупоренные им в канун Нового года, он выиграл в пари. Стоимость их превосходила скромную зарплату начальника станции. Со времен Петра европейское вино олицетворяло чаяния и взгляды российской элиты; Чехов использовал шампанское, чтобы подчеркнуть сердечные страдания и повседневные невзгоды людей, потерявших в статусе, лишившихся богатства аристократов.
Став символом европеизированной элиты, изысканное вино стало и объектом народного неистовства. Его уничтожение, кража или присвоение были мощными проявлениями социального антагонизма и беспокойства. В пушкинском рассказе о Пугачевском бунте вино служило свидетельством большого богатства самозванца: «У нашего батюшки вина много!» – говорили солдаты Пугачева казакам под Оренбургом, будто огромное количество вина подтверждало, что Пугачев – это и есть Петр III, внук Петра Великого и законный царь, убитый Екатериной Великой в 1763 году. Кроме того, вино напоминало о притеснении яицких казаков, ведь его продажа была монополизирована государством. И, конечно, оно могло послужить раздражителем и причиной беспорядков среди последователей Пугачева. Пушкин писал, что Пугачев «велел разбить бочки вина, стоявшие у его избы, опасаясь пьянства и смятения. Вино хлынуло по улице». Здесь уместна традиционная оговорка о неопределенности русского слова «вино», но, скорее всего, Пушкин имел в виду именно обычное вино, а не водку – по крайней мере, в процитированном пассаже о разбитых бочках. Почти полтора века спустя, во время беспорядков осени 1905 года, одесские погромщики были почти так же увлечены разграблением городских винных погребов, как и нападениями на своих еврейских соседей. Роберт Вайнберг пишет, что многие из них принимались было убивать евреев, но отвлекались на неохраняемые винные погреба и после этого, пьяные, грабили все дома подряд – включая русские. В глазах людей аполитичных, не примкнувших ни к левым – социалистам, ни к правым – монархистам, все эти действия не отличались особой продуманностью. Вино, соседи-евреи и богатые русские были лишь удобными мишенями для аморфного, неясно выраженного гнева. Даже в Эстонии, где в 1905 году классовое недовольство пересеклось со стремлением к национальному освобождению, был случай, когда рабочие напали на местный винокуренный завод и вынесли из него вино, предназначенное для изготовления коньяка. Подверглись разгрому и магазины, где торговали вином и водкой; бутылки разбивались или просто раздавались прохожим. Во всем этом присутствовал карнавальный элемент: пусть недолгое время, но все же рабы пили из кубков хозяев35.
Как будет показано в главе 4, «русский Армагеддон» – шестилетний период, на который пришлись война, революция и Гражданская война, – практически положил конец российскому виноградарству и виноделию. Еще бо́льшим бедствием он стал для частных винных погребов, которые в условиях Гражданской войны было едва ли возможно эвакуировать и которые опустошались в моменты хаоса или в ходе экспроприации советскими властями. В конце XIX века один из самых ценных винных погребов в мире принадлежал российской царской семье. «Все эти [царские] вина были превосходны, – писал Александр Мосолов, начальник канцелярии Министерства императорского двора. – Но имелся еще заповедный погреб, „запасной“, в котором содержались, так сказать, вина выдающихся годов». При Николае II этот специальный погреб в Зимнем дворце ревностно охранял граф Павел Бенкендорф, один из ближайших советников императора. Доступ к нему требовал немалой изворотливости, поскольку был возможен лишь с одобрения самого Бенкендорфа. «Для сего требовался приличный предлог», – писал Мосолов: день святого, семейное торжество, какой-нибудь праздник или годовщина. Николай II пил вино почти во все приемы пищи: мадеру – за завтраком, красное и белое – за обедом и ужином, причем во время трапез в кругу семьи всегда настаивал на том, чтобы наливать вино самому. Его отец Александр III требовал подавать к столу европейские вина лишь для приглашенных глав государств и дипломатов. В обычное же время он предпочитал отечественные вина; многие были из так называемых коронных владений – виноградарских хозяйств Массандра, Ай-Даниль, Абрау-Дюрсо и других, которые напрямую принадлежали царской семье и доходы от которых шли на ее содержание. «Винный национализм» Александра резко расходился с опытом его отца, Александра II, который пил только иностранные вина. Возможно, знакомый с шуточными выходками Петра, Мосолов признавал, что вино уже не играло при дворе той роли, что в XVIII веке. Но все же один древний винный ритуал сохранялся. Во время коронационных обедов обер-шенк, то есть заведующий придворными винными погребами, подавал новому царю наполненный вином золотой коронационный кубок и объявлял: «Его Величество изволит пить!» В этот момент все иностранцы, включая дипломатов, должны были удалиться: «На пиршестве в Грановитой палате [Московского Кремля] должны были присутствовать только верноподданные Его Величества»36.

