
Полная версия
Горячий пепел

Станислав Аристов
Горячий пепел
© Аристов С. В., 2025
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2026
* * *О романе «Горячий пепел» Станислава Аристова
Информационная среда отнимает память у человечества. А поскольку память укорачивается, извратить сегодня можно все что угодно. Мы это видим по тому, как уничтожаются на Западе памятники Великой Отечественной войны. Война с памятью идет с двух сторон: с технологической, изнутри, и снаружи – с идеологической. Станислав Аристов – не только историк-консультант моей картины «Рай», но и мой единомышленник. И его книга сегодня – это тот форпост, который борется за сохранение памяти.
Кроме того, эта книга о возмездии. Зло творится каждый день, в любую эпоху, и главное, люди, которые его творят, думают, что они делают добро. И все это зло было всегда прикрыто высокими идеями о демократии, свободе человека. Поэтому и фраза «Помилуй, Господи, они не знают, что творят» вечная. Трагическая история человека, пережившего ужасающее насилие над душой, не оставит вас равнодушными. Книга, исследующая природу зла, заставит вас еще долго думать о прочитанном.
Андрей Кончаловский
Пролог
Я хочу рассказать вам историю, которая, как старая рана, до сих пор ноет где-то глубоко внутри. Это история о том, как я, человек, рожденный в стране, где земля пахнет хлебом и порохом, стал частью машины, которая перемалывала жизни, как жернова. Я родился в семье русских эмигрантов. Самое странное, самое невероятное, что я оказался среди НИХ, в СС. Да, в самой сердцевине нацистского логова, в организации, которая сеяла смерть и страх. Я ненавидел ее всей душой, но чувствовал, что так я могу помочь своей родине выстоять в самой чудовищной войне из всех, что знало человечество.
Сейчас я сижу на берегу океана. Вода блестит под солнцем, как будто ничего страшного никогда не происходило. На песке видны следы – человек прошел здесь, направляясь к воде. Я смотрю на этого человека, но не могу сказать вам, кто он. Пока не могу. Все будет, но позже. Все будет, когда настанет время.
Война… Она была миром, где все перевернулось с ног на голову. Я работал в организации, которая проверяла и контролировала нацистские концлагеря. Сначала она называлась Инспекция концентрационных лагерей, потом – Главное административно-хозяйственное управление. Я видел все. Практически каждый лагерь, каждый филиал, каждую яму, где закапывали людей, как скотину. Я был там, где земля кричала от боли, где воздух был пропитан смертью.
Но это не все. Я стал одним из тех, кто создавал лагерное подполье – организацию советских военнопленных, которая могла бы стать грозной силой, если бы не предатель. Эти люди – настоящие герои, достойны того, чтобы о них помнили. И я расскажу. Расскажу о них, об их борьбе, об их смерти. Но сначала – о том, как я оказался в СС.
Часть I. Мертвые души
Глава I
11927 год. Берлин. Узкие улочки, пахнущие угольной гарью и кислой капустой. Каменные дома с ободранными фасадами, вывеска сапожника, детский смех за углом. Дворы, окруженные темными переулками, сырость на стенах, голоса соседей, сливающиеся в одно глухое бормотание. Дождь стекает по оконным стеклам, оставляя мутные разводы, а за окном медленно тянется чужая жизнь, где каждый человек спешит куда-то, поднимая воротник пальто, не глядя по сторонам.
В маленьком доме жил мальчик, которого звали Ганс Шварц, и никому до него не было дела. Этим мальчиком был я.
Раньше меня звали Алексей Вайс, я рос в семье русских эмигрантов, бежавших из России после революции. Мой отец, офицер царской армии, погиб в хаосе Гражданской войны, а мать, сжимая в руках единственный чемодан, увезла меня в столицу Германии, надеясь найти там спасение. Однако Берлин не стал для меня домом. Мать умерла от тифа, когда мне было четыре года, и я остался один на улицах чужого города. Сначала скитался, как беспризорник, питаясь объедками и ночуя в подворотнях. Потом меня усыновила немецкая семья. Так я стал Гансом Шварцем.
Все вокруг – язык, привычки, лица – было чужим, но я быстро учился. В школе стал лучшим, потому что не мог позволить себе иного. Немцы не любили слабых. Я знал это с первых дней, когда одноклассники бросали насмешливые взгляды, потому что я не мог с ходу ответить, кто правил Пруссией в семнадцатом веке. Я понимал, что мир делится на тех, кто, ничего не зная, отвечает уверенно, и тех, кто молчит, боясь ошибиться. Я выбрал первое. Я говорил, как будто знал все, и вскоре действительно выучил очень многое.
Моя комната была низкой, с мокрыми стенами. В ней пахло старым бельем и картофельной похлебкой. Отчим, с тонкими жилками на висках, листал газеты, рассказывал о человеке, который поднимет Германию с колен. «Этот Гитлер вернет нам силу, мальчик». Я кивал, слушал, смотрел в окно на мокрый асфальт, по которому шагали люди, поднимая воротники плащей. Я учился смотреть и запоминать, понимать то, что не было очевидно. Мой ум, как губка, впитывал все – разговоры соседей, речи политиков, гул толпы на площадях.
Иногда, лежа в своей узкой кровати, я вспоминал Россию. Мать, которая пела мне колыбельные, отца, чьи руки пахли кожей и порохом. Я помнил их лица, но они постепенно размывались, как изображения на старых фотографиях, выцветших от времени. Берлин стал моей новой реальностью, а Россия – сном, который я боялся забыть, но который уже не мог вернуть.
Однажды вечером, когда дождь стучал по крыше, а в комнате было холодно, я услышал, как отчим говорил моей приемной матери:
– Он странный, этот мальчик. Слишком тихий. Слишком умный.
– Он просто старается понравиться нам, – ответила мать, но в ее голосе слышалась неуверенность.
Тогда я закрыл глаза и притворился спящим. Я знал, что они не доверяют мне. Они знали, что я чужой.
На следующий день в школе учитель истории спросил меня:
– Ганс, скажи, что ты думаешь о Версальском договоре?
Я встал и начал говорить. Мой голос был уверенным, а слова – точными. Я говорил о несправедливости, об унижении Германии, о том, что страна должна вернуть себе свое место в мире. Учитель кивал, одноклассники смотрели на меня с уважением. Но внутри я чувствовал пустоту. Я говорил не то, что думал. Я говорил то, чего от меня ожидали.
После уроков я шел домой, думая о своей жизни. Она казалась просто маской, фантомом. Я был Гансом Шварцем для немцев, Алексеем Вайсом – для себя. Я не знал точно, кто я на самом деле. И возможно, это и было самым страшным.
Дома я сел за стол и открыл книгу. На улице снова пошел дождь, а в комнате было тихо, только часы тикали, отсчитывая время. Я смотрел на страницы, но слова сливались в одно серое пятно. Я мечтал о том, чтобы в мире нашлись люди, которые знают, кто я. И однажды они могут прийти за мной. Мне так этого хотелось.
Пока же я был здесь, в этой маленькой комнате, с мокрыми стенами и затхлым запахом. Я был Гансом Шварцем, мальчиком, который выжил. И я знал, что должен продолжать играть свою роль, даже если это значит полностью забыть, кто я на самом деле.
2Впервые я оказался у Шварцев осенью. Она в Берлине наступала осторожно, как опытный сапожник, примеряющий новую кожу на старый ботинок. Воздух был тяжелым, влажным, с привкусом угольной гари и подгнивших осенних листьев. В переулках лежали лужи, в которых дрожали отражения пыльных фонарей. Дома были угрюмыми, с обвалившейся штукатуркой и осевшими крышами. Будто вся Германия после войны была жестоко побита и голодна. Улицы завалены серым пеплом, промокшим мусором и заселены беспризорниками, которые, как крысы, юрко носились между домами в поисках чего-нибудь съестного.
Тогда я – еще Лешка – шел по узкой улице, зажав в кулаке сухой кусок хлеба; он достался мне утром, но есть его не хотелось, я решил его сохранить. В желудке давило от голода, а мысли занимало другое – где найти место, чтобы переночевать. Берлин меня не замечал, город жил своей жизнью: машины с важными господами проезжали мимо, на углу пекарь рекламировал свежий хлеб, а за газетным киоском два ветерана сидели на деревянных ящиках, грея в руках дешевую водку. Этот город не был для таких как я – русских, голодных, ненужных.
Я зашел в старое здание, где ночевали эмигранты – люди без родины, без надежды. Воняло мочой, гнилым деревом и тухлой капустой, но зато было тепло. Там-то меня и увидела фрау Шварц.
Она пришла с подругой – высокой дамой в мехах, которая презрительно щурилась, рассматривая несчастных, как больных животных.
– Бедные дети, – говорила дама, щелкая веером. – Их так много. Что с ними будет?
– Ничего, – ответила Эльза Шварц, маленькая, с тонкими пальцами и печальными глазами. – Они исчезнут.
Тогда она заметила меня – мальчишку, который стоял в стороне, не подходил за подачками, а просто смотрел на нее.
– Как тебя зовут? – спросила она.
Я машинально понял, что должен ответить по-немецки.
– Ганс, – сказал я едва слышно.
Фрау Шварц кивнула.
– Теперь ты Шварц, – произнесла она. – Ты ведь хочешь жить?
Я быстро кивнул в ответ. Так я стал немцем.
3Дом Шварцев стоял на окраине рабочего квартала – там, где между тесными домами не было неба, а в подворотнях пахло углем и сыростью. Квартал был бедный: дома лепились друг к другу, спасаясь от ветра, гулявшего по булыжным мостовым, заставляя людей кутаться в длинные пальто и спешить быстрее согреться.
Двери дома были облуплены, под окнами валялись деревянные ящики, а над входом висела старая вывеска сапожной мастерской – еще от прежнего хозяина. Внутри пахло кофе и капустой, мебель была простой – деревянный стол, два стула, старый комод с покрытыми пылью фотографиями.
Отчим, Вильгельм Шварц, работал бухгалтером в маленькой конторе – скуповатый человек с узким лицом и всегда сжатым ртом. В его мире все было на своих местах: числа складывались точно, расходы совпадали с доходами, а люди делились на нужных и лишних.
– В доме уважают дисциплину, – сказал он в первый же день. – Здесь не место лени и слезам.
– Да, герр Шварц, – тихо ответил я.
– Ты теперь наш сын, – добавила Эльза, положив руку мне на плечо.
В первую ночь в новом доме я долго лежал глядя в потолок. В комнате было темно, в углу тикали часы, отмеряя мою новую жизнь.
Следующие дни слились в одно серое пятно. Утро начиналось с запаха жареного хлеба и голоса Эльзы, которая будила меня словами:
– Ганс, вставай, завтрак на столе.
Я вставал, одевался в свою новую, но уже поношенную одежду и шел на кухню. Вильгельм сидел за столом, листая газету. Его глаза скользили по строчкам, но я знал, что он следит за мной. Он всегда следил.
– Сегодня пойдешь в школу, – сказал он однажды утром, не отрываясь от газеты. – Ты должен учиться. Здесь не место лентяям.
– Да, герр Шварц, – ответил я, глядя на свои руки.
Школа оказалась таким же серым и холодным местом, как и дом. Дети смотрели на меня с подозрением, учителя – с безразличием. Я старался быть незаметным, но это не всегда получалось.
– Ты откуда? – спросил одноклассник.
– Из Берлина, – ответил я, не глядя на него.
– А почему ты говоришь так странно?
– Я говорю как все, – сказал я, но в его глазах увидел сомнение.
Дома я старался быть полезным. Помогал Эльзе по хозяйству, чистил картошку, подметал пол. Вильгельм редко хвалил меня, но и не ругал. Он просто наблюдал, как будто ждал, когда я сделаю ошибку.
Однажды вечером, когда я сидел за столом и готовил уроки, он подошел ко мне и положил руку на мое плечо.
– Ты должен быть сильным, – сказал он. – Мир не прощает слабости.
Я кивнул, но в ответ не сказал ничего.
4Берлин 1920-х годов жил, как человек, который перенес тяжелую болезнь, но вместо отдыха бросился в пляс, смеясь в лицо судьбе. Улицы были забиты машинами, словно жирными жуками, копошащимися в паутине булыжных мостовых. Гремели трамваи, набитые людьми, цеплявшимися за поручни с таким отчаянием, будто они держались за остатки прежнего мира.
В центре города ночь никогда не наступала по-настоящему – неоновые вывески светились ослепительно, кабаре зазывали внутрь, где играл джаз, где дамы в тонких платьях с голыми плечами курили длинные сигареты, запивая свои будни дешевым шампанским. Мужчины носили узкие галстуки, их блестящие волосы были зачесаны назад, улыбки прилипали к лицам, как маски. Они хотели казаться счастливыми, даже если в кармане звенели последние монеты.
Бюргеры нового времени уже не походили на тех добродушных мясников и пекарей, которые раньше управляли городом. Теперь они ходили в дорогих костюмах, с голодным блеском в глазах – бизнесмены, дельцы, игроки на бирже, покупающие и продающие все, что можно обратить в деньги, даже воздух. Они больше не верили в старый порядок, хотя не верили и в завтрашний день. Каждый старался урвать свой кусок, пока Берлин еще пульсировал жизнью.
В роскошных домах с мраморными лестницами по ночам устраивались вечеринки. Музыка гремела так, что пол трясся, джазовые оркестры дули в трубы, саксофоны визжали, а люди метались между столиками, смеясь и пьяно обнимаясь. Там можно было встретить кого угодно – артиста, спекулянта, поэта, афериста, офицера в отставке, опустившегося до карточных шулеров. Там жили так, будто «завтра» не существовало.
Кинотеатры Берлина были переполнены – народ шел смотреть новые фильмы, блестящие хроники чужих судеб. С экрана улыбались актрисы с подведенными глазами, герои бросали на них страстные взгляды – все было больше, ярче, чем сама жизнь. Люди верили в кино сильнее, чем в реальность, потому что реальность не обещала ничего, кроме серого утра и пустого кошелька.
И все это – смех, музыка, богатство, бешеные танцы до рассвета, – казалось, держалось на волоске.
В этом мире, полном неопределенности, политики кричали о переменах с трибун, каждый уверял, что знает путь к лучшему будущему. И среди них появился человек с тонкими усиками и горячечным блеском в глазах – Адольф Гитлер. Он говорил о грядущем величии Германии, о мести предателям.
В 1920 году в Мюнхене вокруг него собралась группа людей, называвших себя Национал-социалистической немецкой рабочей партией. Их лозунги звучали громко, но казались такими же безумными, как сотни других партийных речовок. В пивных залах, где шумели пьяные офицеры и обанкротившиеся предприниматели, разносились слова о восстановлении «истинного немецкого порядка». Гитлер, размахивая руками, говорил, что Германия упала на колени не из-за слабости армии, а из-за «врагов, ударивших ее в спину». Он искал виноватых повсюду, он делал это громко, чтобы его слышали и во дворцах, и в трущобах.
Но когда в 1923 году Гитлер решил взять власть в Баварии силой, совершить так называемый Пивной путч, на него посмотрели с презрением. Властям понадобилось всего несколько часов, чтобы подавить это выступление, а сам Гитлер оказался в тюрьме, где принялся писать свой манифест. Берлин услышал об этом происшествии, хмыкнул и забыл о нем. Очередной фанатик. Очередной неудачник.
Германская пресса 1920-х годов писала о Гитлере с иронией. Газеты публиковали карикатуры, где он изображался нелепым демагогом с гротескно вытянутым лицом и смешными жестами. На рисунках его изображали кричащим, но никто не воспринимал его крики всерьез.
Политическая элита, погрязшая в своих играх, не видела в нем угрозы. Для одних он был удобным инструментом – маргиналом, который оттягивал на себя внимание радикалов. Для других – просто провинциальным популистом… Для всех, но не для таких, как мой отчим.
И я вынужден был согласиться с философией приемного отца: выживает только сильный.
В школе меня по-прежнему встречали настороженно. Я уже говорил почти на идеальном немецком, но у немцев был нюх на чужаков.
– Ты не похож на немца, – сказал мне однажды рыжий мальчишка с длинным носом.
Я только усмехнулся:
– А ты похож?
Парень замолчал, его лицо покраснело от злости. Он не привык к тому, что кто-то отвечает ему так спокойно.
Школа на окраине Берлина – не место для дружбы или доверия. Здесь каждый был сам за себя.
Рыжего мальчишку с длинным носом, который первым бросил мне вызов, звали Фриц. Он был одним из тех, кто пытался казаться сильнее, чем был на самом деле. Его глаза, голубые и холодные, всегда искали слабость в других, но во мне он не нашел ничего подобного, что могло бы его успокоить.
На следующий день Фриц пришел не один. За ним стояли двое: один – высокий, другой – коренастый, с кулаками, которые уже знали, как причинять боль. Я видел, как эти двое смотрят на меня, словно волки на добычу. Я знал, что драки не избежать. Но я также знал, что здесь, в этом мире, где каждый выживает как может, нельзя показывать страх.
– Ты думаешь, ты умный? – спросил Фриц, подходя ближе.
– Умнее тебя, – ответил я, закрывая книгу.
Удар был быстрым, но я успел уклониться. Фриц бросился на меня снова, но я, используя ловкость, которую развил, выживая на улицах, поймал его руку и резко дернул на себя. Фриц упал на пол, его друзья замерли в нерешительности.
– Хватит? – спросил я, глядя на них. Мой голос был тихим, но в нем звучала сила, которую они не ожидали услышать.
Фриц поднялся, потирая руку. Его лицо было красным от злости и стыда.
– Ты заплатишь за это, – прошипел он, но в его голосе уже не было прежней уверенности.
Я не ответил. Просто взял свою сумку и вышел из класса. На улице было холодно, ветер гнал по земле обрывки газет.
Дома меня ждала приемная мать. Она сидела у окна, смотря на улицу, как будто ждала кого-то, кто никогда не придет. Ее лицо было бледным, а глаза – заплаканными.
– Как школа? – спросила она, не поворачиваясь.
– Нормально, – ответил я, ставя сумку на стол.
Я не стал рассказывать ей о Фрице, о драке. За окном темнело, начинали зажигаться огни. Где-то в центре Берлина играл джаз, смеялись люди, которые не знали, что такое голод или страх. Но здесь, на окраине, жизнь была другой. Здесь каждый день был борьбой. Моей борьбой.
5Была осень 1929 года. Солнце вставало медленно, вяло, как старик, поднимающийся с постели. Оно светило, но не грело. Город лежал пустой и серый, и только дым из труб поднимался вверх, тяжело и без веры. Улицы молчали. Дома смотрели пустыми глазницами окон. Само время как будто стало гуще, как старый суп в холодном котелке.
На рынке, где раньше шумели торговцы, теперь стояла тишина. Больше не было жирных сосисок, сладкого хлеба, горячего кофе, который согревал руки по утрам. Остались капустные листья, пожелтевшие, словно осенняя трава, и горстка картофеля – мелкого, как мышиные головы. Продавцы не кричали – их товары не нуждались в рекламе, а покупатели не торговались – им нечего было предложить.
Руперт Шнайдер, когда-то уважаемый механик, стоял у лавки, разглядывая еду. Ему казалось, что он может насытиться, просто глядя на нее, если долго не отводить глаз. В кармане у него было три пфеннига. Продавец смотрел на него с жалостью, но молчал, а жалость не кормит.
На другом конце улицы группа мужчин расположилась у стены, понурив головы. Вчера один из них – высокий и сутулый Карл, бывший бухгалтер, – не пришел. Говорили, что он тихо лег ночью на рельсы. Оставил записку: «Мир оказался сильнее меня». Остальные курили плохой табак, ждали работы, которой не было.
Германия становилась пустыней. Заводы не гудели, ветер гулял по цехам, толкал железные двери, отчего они стучали, как барабан мертвого оркестра. Линии производства стояли, рельсы блестели никому не нужной сталью, молоты не били, а руки рабочих безвольно свисали как плети, словно забыли, как держать инструмент.
Банки закрылись, их окна были забиты досками. В них жили бродяги, грелись у жестяных печек, сжигали газеты, где еще недавно писали про новую, сильную Германию.
Голод был повсюду. Он ходил по улицам, сидел по углам домов, заглядывал в окна, прятался в карманах пиджаков, где раньше были деньги. Дети становились тише и слабее. В школах учителя смотрели на пустые классы: книги никому не нужны, если в животе пустота.
Ночами в кабаре все еще звучала музыка. Музыканты играли, как будто их мелодии могли прогнать депрессию. Женщины танцевали без устали, прятали под гримом серые лица, пили разбавленный спирт и смеялись. Но этому смеху никто не верил, как крыше, которая еще держится на одной балке, но все знают: она скоро упадет.
Казалось, что Берлин умирал, он дышал редко и неглубоко. Его легкие были забиты бедностью, а сердце билось с перебоями. Люди привыкли к нищете, однако в их глазах поселилось новое чувство – злость. Тишина больше не была просто молчанием. Она копила в себе что-то темное, что ждало своего часа.
Великой депрессии не было видно. Она не ходила по улицам, ее нельзя было потрогать руками. Но она ощущалась во всем. В худых лицах, в медленных шагах, в опущенных плечах, в холодных домах, где люди боялись включить свет, чтобы не видеть лица друг друга.
В это же время в подвалах дешевых пивных публика слушала человека, раньше казавшегося нелепым. Он говорил о силе немецкого народа, о возмездии, о новом порядке. Его слушали, потому что хотели верить хотя бы во что-то. Лица людей были напряжены, их глаза горели странным светом. Человек за стойкой говорил очень уверенно. Его голос резал воздух, как нож.
Он не предлагал еды. Не разбрасывал денег. Он давал толпе слова и смыслы.
– Это ОНИ виноваты, – говорил он, и толпа кивала.
– Это из-за НИХ мы так живем, – повторял он, и люди стискивали кулаки.
– Но МЫ вернем себе Германию. – И они кричали: «Да!»
Никто не знал, правда ли это. Им было все равно. Они были голодны – не только телом, но и душой. Им нужна была цель, пусть даже ложная.
Кто-то продолжал смеяться над ним. Газеты писали, что это всего лишь «пивной болтун», что он не продержится и года. Но никто не замечал, как слова, сказанные шепотом, становились все громче. Как отчаяние превращалось в гнев, а гнев – в действия.
Депрессия не ушла, но город начал меняться. Плакаты на стенах больше не призывали к работе – работы по-прежнему не было, – но теперь на них появились новые лица. Воинственные мужчины со знаками свастики на рукавах, с лозунгами, обещавшими будущее.
На улицах звучали иные песни, не из кабаре – маршевые, резкие, шаг строился в единую колонну. Люди в длинных коричневых рубашках ходили строем, их глаза светились тем же странным светом, что и у обывателей в пивных.
Старый Берлин еще существовал – в клубах играли джаз, в темных подворотнях торговали запрещенным товаром, женщины в длинных перчатках смеялись за бокалом вина.
Но что-то изменилось. В воздухе запахло железом.
Никто не знал, когда это началось. Еще вчера немцы боролись за жизнь, искали работу, хранили гроши в пустых карманах. А сегодня они уже выбрали свой путь. И путь этот был страшным.
…Зима 1933 года пришла сухая, с редким снегом, больше похожая на осень. Город, казалось, смирился с холодом и с серым небом, нависшим над покрытыми копотью домами. Рабочие кварталы пахли углем и прогорклым жиром, а в центре, там, где блестели витрины, люди еще пытались притворяться, что ничего не изменилось. Но Берлин уже давно не был прежним.
Вечерами улицы заполнялись людьми. Они двигались колоннами, их шаги звучали в такт, будто в городе маршировала армия самого Люцифера. Они несли красные флаги с черными свастиками, их лица светились странной уверенностью. Они больше не смотрели вниз, не искали в брусчатке потерянную надежду – теперь их взгляд был устремлен вперед, в завтрашний день, который им обещали.
Был холодный февраль, когда загорелся Рейхстаг. Огонь выбивался из окон, черные клубы дыма тянулись к небу. Пожарные тушили огонь, а люди в коричневых рубашках уже кричали:
– Это они!
Никто не спрашивал, кто такие эти «они», – все уже знали.
Берлин еще помнил прошлые парады – на которых шагали солдаты кайзера, а женщины бросали цветы под ноги проходящих батальонов.
Теперь парады были другими. Факельные шествия прорезали ночной город, их огни отражались в стеклянных витринах. Молодые люди, вчера еще не знавшие, кем быть, теперь шли уверенно, громко выкрикивая новые лозунги. Их колонны двигались по Унтер-ден-Линден, через Бранденбургские ворота, в самую темноту, на окраины, где стены домов покрывала тьма.
Здесь факелы гасли, но действовали деревянные дубинки, ботинки с железными набойками. Были слышны первые удары, первые крики в ночи.
Где-то там, в узких переулках, красные еще пытались сопротивляться. Коммунисты собирались в подвалах, прятали оружие, готовились к борьбе. Однако их становилось все меньше. Один за другим они исчезали – утром их искали жены, расспрашивали соседей, но никто не знал, куда они делись.









