
Полная версия
Теория Пустот. Поэма-сказка
Кто-то практиковал левитацию, кто-то – гадание на хрустальном шаре. У каждого был круг единомышленников, состоящий из таких же пресыщенных богатых бездельников.
Лонфэр остро ощущал степень своей непохожести на них. Он знал – те, кто состоял в Клубе при Фёрсте, тоже непохожи на этих эксцентричных друзей Яжмилье. Она и сама полностью принадлежала этому пресытившемуся самим собой миру.
Между ней и Лонфэром разверзлась непреодолимая пропасть. Как обычно бывает, он понял это слишком поздно. Когда уже влюбился по уши.
Разумеется, в те дни он думал не только о ней. Будет правдиво сказать, что в жизни Лонфэра началось время, когда он определил себе три цели. Он был одержим пианисткой Яжмилье. А также – зачарован клубом, где собирались завсегдатаи, обсуждающие введение в зияние. Ну и наконец, он был измучен своей попыткой изучать язык, на котором была изложена эта теория пустот и зияний. Все было сплетено в ядовитый клубок и щедро сдобрено депрессией, неудовлетворённостью, безденежьем, голодом и усталостью из-за постоянного стремления экономить деньги.
Первый раз он пришел, еще не понимая до конца, чего именно Яжмилье от него хочет. Зачем она потребовала его к себе?
Инструкции в письме вгоняли в краску и казались слишком запутанными. Их можно было понимать и так, и эдак.
Его встретил слуга, кивнул, принял пальто и молча провел в помещение, похожее на театральные кулисы.
Множество вешалок с одеждой теснились здесь, толкая друг друга плечами и цепляясь крючками, словно деревья – ветками: шляпы, шарфы, похожие на тропических змеи и мелких червячков, широкая бахрома, воланы на рукавах, парча, каракуль и бархат. Не забудем и вельвет в мелкий рубчик.
Тут смешалось столько перебивающих друг друга ароматов, что Лонфэр провел изрядное время, чихая.
Винного цвета накидки пахли гвоздикой, которой и положено сдабривать ноябрьское красное вино в те вечера, когда уже становится холодно.
Шубы и манто хранили в себе густые ароматы, не слишком приятные носа – он смог определить запах корочки яблочного пирога, масляной краски и свежей хвои. Одни элементы были выполнены исключительно в стиле театра гиньоль – дыры на кружевном жабо, запекшаяся кровь после укола шпагой, другие – в духе рококо или викторианской Англии. Он узнавал модерн с его узкими изящными сюртуками и шляпами «котелок».
Рыбья чешуя, птичьи перья, суховеи над опустевшими ротондами и симфоническими залами, откуда разбежались музыканты – такие ассоциации теснились в воображении глядевшего на всё это случайного созерцателя.
На стенах висели искусственные усы, приколотые к холстам, оправленными в позолоченные рамы, словно это была не выставка готовых к применению усов, а картины. Метаморфозы. Чудеса. Запутанности. Ритмы. Неслышности и падения в невидимые пропасти.
Эта мешанина напоминала коллекцию бабочек, еще неупорядоченную и только приготовленную для последующей классификации. Усы на любой вкус удивили – будет что рассказать Вьефлю, подумал Лонфэр. Но после встречи с усами он набрел еще и на целую полку с париками всех форм и расцветок: голубой, ярко-синий, сепия, кобальт, умбра, сиена жженная. Длинные кудри, выглаженные лепестки, спутанная грива, мелкие локоны, косы и жгуты. Дальше громоздился пузатый шкаф. За стеклом – коллекция птичьих черепов, среди них затесался один-единственный череп оленя с ветвистыми рогами. На него кто-то прилепил оплывшие восковые свечи.
Вероятно, это всё предназначалось для неких магических ритуалов. На столиках аккуратно располагались гербарии и старинные монастырские манускрипты. Далее – новые полки. На них – головные уборы. Шляпы с перьями, береты, шутовские колпаки. Венецианские маски. Лонфэр заметил их и вспомнил, как мать возила их с сестрой в Хтонь, а потом – в Прагу. Тогда еще мать относилась к ним прохладно, но без истерик, вот и взяла их в ту поездку. Прошлое. Картинки сами собой возникли памяти – вот сестра опускает руку в воду канала, пока они плывут в гондоле, а вот она сует нос в мороженое, пачкаясь шоколадными крошками. Пражское кафе с его густыми запахами, хоть ножом режь этот мармелад. Осторожный стук дождя по булыжникам мостовой. Сестре десять, а ему – четырнадцать, оба впитывают окружающую их новизну.
Им все любопытно, хочется раствориться в каждом впечатлении, откусывать громадными кусками и ни в коем случае не отпускать.
Только мать смотрит на арлекинов у воды с усталым пресыщением. Гортензии увяли. Роба кардинала так заляпана воском свечей, что не отстирать. Мать ничем не удивишь, ей скучно.
Рядом с масками лежало аккуратно расправленное кружевное белье, по большей части лилового и красного цвета. Кто-то разложил рядом еще и трости и палки из красного дерева из слоновой кости, грубые веревки и плетки семихвостки.
Согласно инструкции в письме, Лонфэр должен был облачиться в костюм, оставленный для него в кресле с шахматным пледом. Такое кресло здесь нашлось.
Чёрный костюм оказался ему ровно в пору. Словно портные предварительно снимали с него подробные мерки. Итак, Лонфэр оделся и единым глотком выпил приготовленную явно для него рюмку глинтвейна, впрочем, уже остывшего. Напиток неприятно подействовал, как будто к нему было добавлено лекарство. Он ощутил отчетливый горький привкус – словно алкоголь настаивали на полыни. Спустя некоторое время его сознание подернула дымка. Но это было не алкогольное расслабление, а туманная нервная смазанность. Сплошные искажения. Дыры.
В реальности появились отверстия, сквозь которые, казалось, можно было просунуть целую руку. А то и не только руку, но и половину тела. И вот он уже обнаружил себя в другой комнате, где в полумраке, на движущемся возвышении, похожем не то на детскую карусель, не то на ту часть театральной сцены, которая способна вращаться ради усиления драматической интриги и перемещать персонажей с места на место, – где в этой полутьме, слегка освещенной разноцветными слабыми лампами, возникли люди.
Силуэты людей.
Поначалу он принял их за персонажей собственного бредового воображения, пока не понял, что и сам он, несмотря на дорогой костюм, передвигается на четвереньках. А на шее у него медный ошейник с острыми деталями, впивающимися в кожу. Его кто-то тянул за цепь. Из-за этого он он был вынужден ползти вперед.
Несмотря на такое свое положение, он умудрился разглядеть, что происходит на сцене.
Две пары сплелись в объятии. Страсть или драка?
Они были одеты, вот только… Рядом стояли и смотрели еще и другие. Кое-кто из этих наблюдателей был в масках, но не все. Чьи-то лица оставались открытыми, и все вели себя так, словно каждому из них совершенно нечего скрывать. Богатые скучающие извращенцы. Он сказал себе – возможно, прочие их развлечения были куда более эксцентричны, нежели эта оргия. Они переодевались в нищих и бродили по городу, провоцируя скандалы и потасовки. После они залечивали свои раны в дорогих лечебницах, в высокогорных санаториях. Они устраивали пожар в планетарии. Они танцевали среди сумасшедших в грязных больничных палатах, раздевшись догола. Что они только не творили, ведь у них было достаточно денег для воплощения любой прихоти в реальность. Эта оргия была самым рутинным развлечением в их списке способов убить скуку.
Возле сцены стояла карлица в бархатном жакете. А еще – человек со шляпой в форме белого лебедя с длинной изогнутой шеей.
Они стояли и смотрели то, как кто-то на высокой театральной сцене приник к неизвестной даме в маске. По воздуху летели звуки, которые ему сложно было бы описать, – стоны как будто смешивались с кукареньем и мелодией, похожей на механический плач. Слушая, Лонфэр вдруг обернулся и понял, что за ошейник его держит именно Яжмилье.
Стал ли он ее рабом? Или просто играл роль?
Ему не хотелось об этом думать.

Скрытность пустот номер девять
Нужно сказать, что в отношении страстей людей любая пустота, как правило, придерживается нейтральной позиции. Человеческие драмы пустотам по барабану, – пустота настолько давно погружала свои переплетенные плечи и перепончатые лапки в путь человека, что об этом забыла.
Лишь отдельные воспоминания порой просачиваются в область подсвечивания пустот. Но, поскольку они лишены возможности реагировать по-человечески, то есть со степенью полного погружения в эмоции, то понимание сложностей людских печалей и радостей происходит с огромными искажениями.
Однако, невзирая на вышеизложенное, если пустота уже присмотрела некие силуэты, барахтающиеся в людском бульоне, и выцепила их своим внутренним взором, она поневоле видит степень погруженности кандидатов в демиурги в густую реку страстей. Привязанностей и извращений.
Пустоты категорически против унижений и погружения себя как в большой, так и в маленький ад пыльных любовных зависимостей и тех переживаний, которые замыкают любого человека на одной механической бредовой идее. Если пустота уличила будущего демиурга в таком, достаточно долгое время она еще понаблюдает за этим явлением, надеясь, что он не погрузится на самое дно, а напротив, вытянет из собственных унижений и чувств краски для будущих зданий. А еще – для древесных ветвей, змеиных предплечий и облаков.
Очень нужно, чтобы будущий демиург взял для своих будущих миров всю нужную палитру красок, музыкальных нот, ароматов и текстур. Всё мягкое и расплывчатое. Но если пустоты подмечают, что человек просто тонет в страстях без разбора, растворяясь в них, как в кислоте, они понимают – несмотря на все его таланты, он не годится.
Пустоты тогда стараются сообщить об этом Архивариусу страстей, чтобы он утилизировал чужие страсти в свою обширную коллекцию. И спрятал их под замок и под ключ.
Надёжно.
Дополнение к любой скрытности, точке и зиянию.
Таких дополнений и далее будет немного, но мы, как бы не хотели, не способны гарантировать, что сможем в отдельных кусках и свитках удержаться от новых и новых пояснений и комментариев, и совсем промолчать.
Возня людей и маятников гипертрофированно скучна. Любая пустота и почти каждое, самое начинающее зияние способны завыть от предсказуемости наблюдаемого объекта. Веселее наблюдать за муравьями и за тем, как постепенно ржавеет железо, чем смотреть на то, как ведет дневник какой-нибудь несостоявшийся строитель маяка, ставший, что закономерно, его смотрителем. Не сумел прикоснуться к стройке. Теперь тебе остается лишь наблюдать, что не всегда исполнено романтики, так как никаких кораблей и моря вокруг маяка часто даже и нет.
Только пустыня.
И ветры.
А ветры имеют особенность – они стараются не попадать на глаза Наблюдателям.
Любая скрытность и почти каждая пустота, отдельно взятая нереализованная точка – все они видят и введение в зияние, и теорию пустот, и вход в галерею богов иначе, как Лонфэр.
Они могут видеть и как Лонфэр тоже, это не запрещено, вот только… Истинное зрение пустот Вам не объяснит ни один самый крепкий знаток их способа видеть.
Далее, после пребывания пустотой и будучи миром, большим или маленьким, размером с мыльный пузырь или с кита, – следует проползание сквозь трубу. Иногда мы думаем, что это лаз.
Каждой пустоте любопытно, что будет, когда распадается мир.
Ведь когда падает любой дом или лопается пузырь с мирозданием внутри, неизбежно возникает груда обломков.
Но и в этой груде бывшая или будущая пустота создает лаз.
Нору.
Лазейку. Если смотреть на это сбоку, как на разрез геологической породы, то нора или лаз похож порой на лабиринт, на прямую как стрела железную дорогу, мужественно проложенную среди острых скал гордыми индейцами, на мост, на лестницу.
Чтобы увидеть, как нора бывает иногда схожа с лестницей, а лаз – с мостом, соединяющим соседние крыши, нужно миновать последовательную цель преображений. Камень. Профиль совы. Дом на вершине холма. Может быть, смех старика.
Занавески на чужом окне. Чертополох в саду.
Ручей.
Медный колокольчик, который носит на шее слепец.
От камней и занавесок переходим к насекомым и птицам. Затем появляется шанс из минерального и нематериального царства натюрмортов переползти к закатам и пустыням.
Может ли каждая пустота вспомнить, что когда-то очень давно была пустыней?
Вероятно. Не любая. Но некоторые.
И вот эти пустоты могут и потом преодолеть любую нору и лаз.
Премудрые знатоки проползаний внутри железных водопроводных труб, земляных нор и традесканций скажут вам, что в норах живут лишь кроты. Медведки. И прочие создания степей и дюн.
Конечно же, это не так.
Преодолевание лазов и туннелей, проползание внутри труб – это определенный отрезок пути. За это время тот кусок бродячего огня, что был когда-то камнем, ветром, ромбом на трико арлекина, самим арлекином и его тенью, создателем миров и их разрушителем, окончательно забывает Всё.
В минуту, когда ты наконец покидаешь тоннель или нору, когда ты выходишь, отряхивая комья земли и обломки древесных корешков, высыпаешь изо рта камни и воспоминания нарциссов, когда ты подпрыгиваешь на одной ноге, а в волосах начинают трепыхаться проспавшие тысячу лет мотыльки и божьи коровки; в такую минуту, выбравшись из водопроводной трубы, ты – белый лист.
Ты ничего не помнишь и не знаешь. Но мы забегаем вперед.
Прежде, чем почувствовать себя белым листом, нужно еще выбраться из водопроводной трубы.
А пока ты – нечто, ползущее в глубокой тьме.
В эти дни и тысячелетия, продираясь сквозь напластования почвенных и минеральных пород, ты можешь воображать себе времена, когда был демиургом, хоть ты об этом и не помнишь. Но воображение исчезает в последнюю очередь, перед погружением в самый крепкий сон – тот сон, после которого цикл запускается заново.
Даже внутри этого сна ты продолжаешь двигаться и ползти внутри уготованной тебе водопроводной трубы. Для этого места есть тысячи названий и настроений, его много раз рисовали на своих подготовительных чертежах многие демиурги, наблюдатели и дегустаторы ядов, – но как его не назови, оно является подземным ничем. И одновременно – Всем. Там легче всего прочувствовать, что ты – Ничто, и что ты – Всё.
Понять и тут же забыть, ибо нужно ползти дальше. Распихивая локтями плечи кротовой норы. Разрушая глиняный лабиринт. Устраивая звон и мерцания в водопроводной трубе. Рано или поздно от подобных мероприятий труба и снаружи и изнутри покроется дырчатостями и продырявленностями, через которые будет туда-сюда прыгать и влетать прошлое и будущее время. Прошлое станет расчесывать ресницы завтрашнему вторнику, а будущее полезет туда, где в твоем мире не было ничего, кроме камней и колючих скал.
И ты вспомнишь, что был скрипкой, – не один гриф и подгрифок, а несколько. Эфы говорили друг с другом, а спина была изогнута в неправильном месте. Ты вспомнишь, как смешивал краски для своего мира. Серую с каплей розового, а также очень старался подобрать идеальный сине-сизый оттенок для грозовых туч. В каком-то из созданных тобой миров, впрочем, никогда не бывало дождей – только туманы, которые не мешали обитателям жить в сухости и тепле. Эти туманы лишь придавали их воображению новые, более утонченные оттенки, обогащающие рутинную жизнь всех тех актеров, канатаходцев, каменщиков и детективов, что жили на крышах домов и даже среди руин. Закутанные в твои туманы как в роскошные палантины, они никогда не скучали.
Никогда.
10
После того, как Лонфэру открылась обратная сторона Луны, заключенная в форму странных пристрастий Яжмилье, его охватила безысходность.

Не в силах слезть с рыболовного крючка, зацикленный на страсти к пианистке, он снова и снова повторял одно и то же. Осуществляя одинаковые действия.
Словно превратился в марионетку. Деревянную куклу, отсыревшую в густом тумане, так что руки и ноги ее едва могли шевелиться. И потихоньку скрипели.
В этом тумане и речи быть не могло о тепле.
И всё-таки он делал то, что требовала Яжмилье. Выполнял поручения, приносимые ему в письмах. Рутинные дела раньше доводили его до апогея внутренней злобы и ощущения непоправимой беды. Но сейчас его неприятие обычных человеческих дел, – всего, что не живопись или не очищенное от примесей медитативное созерцание, сгладилось и растворилось, как крупицы соли в горячей воде.
Он делал невыносимо унылые дела.
Ходил в кондитерские магазины, в салоны мехов и театральных костюмов. Посещал ювелирные и антикварные лавки.
Бродил по залам картинных галерей, выискивая именно ту, заказанную Яжмилье статуэтку – «да, высокая голубая дама, с рогами на голове, со скрипкой в руках, на ходулях, и автор непременно ВьевльЗалецкий, смотрите, не перепутайте с Олефицким, он тоже часто ваяет из живой глины высоких женщин с голубыми лицами, но это совсем то…»
Фамилия скульптора ВьевльЗалецкого навела его на мысли о Вьефле. Из-за похожести звуков и букв. Наверно, это ничего не значило. Но Лонфэр стал обращать внимание на всё подряд.
Он слушал ее пояснения, как музыку, – также, как игру на пианино, – с замирающим сердцем. Но это лишь тогда, когда она приглашала его в особняк, чтобы встретиться лично и дать необходимые подробные пояснения по поводу поручений. Случалось такое редко.
Будучи, вероятно, весьма закрытым в защитную раковину человеком, она предпочитала письменно передавать ему все свои поручения.
Пусть даже и очень подробно.
Иногда в этих ее инструкциях встречались вставки, которые казались ему выпавшими из другого текста, – совсем непонятно было, к чему их отнести и как их понимать. Такие кусочки были словно фрагменты теории пустот и продырявленностей.
Когда Лонфэр встречал нечто подобное в письмах Яжмилье, он поневоле встряхивался и сравнивал впечатления от перевода, который поручил ему Фёрст, и текста пианистки. Иногда сходство стиля казалось таким ощутимым, что он спрашивал себя: почему он никогда не видел её на лекциях Фёрста? Она точно должна была бывать в Клубе. Она бывала там? Спросить у нее напрямую у Лонфэра не хватало пока изобретательности. Но вцепиться с повышенным вниманием в такой текст ему никто не мешал.
Кусок «продырявленности» в письме мог выглядеть, например, так: «Вам следует отправиться в антикварный магазин братьев Баламуффи. Леди, которые бывают в особняке на вечерних концертах, постоянно делают запросы на приобретение анферабля, трикси, фоллоуди. И прочих редких струнных и клавишных инструментов. Но сами они не могут обойти все нужные нам антикварные магазины и лавки. Из-за их преклонного возраста. Поэтому я прилагаю к инструкции подробные рисунки тех инструментов, которые появились на свет прежде, чем началась эра фотографии. А кроме того, несколько фотографий более современных изделий».
Далее в письме как раз и начинался тот самый кусок, словно сбежавший из теории пустот:
«Когда Вам после длительных поисков наконец попадется искомый музыкальный инструмент, не стоит спешить. Возьмите его в руки и держите крепко. Прислушайтесь. Ощутите запах свежей травы, который почти наверняка будет исходить от поверхности виольцетты, затертой вишневой полиролью до состояния ослепительного блеска. Не удивляйтесь. Так и должно быть. Когда-то квартет играл на этом инструменте только на цветущих весенних лугах. Для одного-двух слушателей. Представьте. Летают шмели. Белеют цветки клевера, неказистые и робкие, но сжимающие сердце в кулак. Задержите дыхание. Замрите. В отдельную минуту Вы станете этим инструментом, но это не игра. Вы в самом деле будете этим музыкальным инструментом, то есть виольцеттой, и не исчезнете при этом. Ваше сознание не исчезнет – просто трансформируется, станет другим. Темные руки пустых берегов будут стараться прикоснуться к пальцам через дымчатую и сквозящую пока музыку, но аромат травы окажется так настойчив, что перебьет всё. Поначалу. Затем Вы внезапно вспомните, что были этой скрипкой с длинным носом и струнами из китовьего уса – виольцеттой. А еще – были играющим на ней музыкантом, застенчивым, но искусным, знающим любимый инструмент вдоль и поперек. Так, как садовник знает свой искусственный лес: каждое дерево, любой изгиб всякого папоротника, потребности асфоделя, что умудряется выжить и вблизи муравейника. Дикий тюльпан, вероятно, что-то шепчет. Нечто убаюкивающие, а может быть, отпугивающее не только муравьев, чьи ноги начинают от лепесткового бормотания выписывать сомнабулические кренделя. Цепляться муравьиными рожками и жвалами за краешки чужого незнакомого сознания. Нечто растормаживающие не только муравьев, но и ос. Такого рода асфоделям нравятся лишь шмели. Шмелям, и большим, и малым, известен свой кусок леса, а садовнику – свой зеленый лабиринт, со всеми его дорожками и ответвлениями. Может, каждого муравья он и не зовёт по имени, но всякий пень от бывшей яблони – зовёт, и как раз – по имени. Вишня по кличке Омфелль, крыжовник Лемируан, вяз Анферрабль. Виольцетта никогда не изготавливается из вишни или из вяза. Только многолетний дуб или зеркальная волльта подходят для этого музыкального инструмента. Безусловно, дерево для корпуса – это для Вас ещё не всё. Корпус скрипки или виольцетты – лишь форма. А Вы, если уж играете на инструменте, наверняка знаете всю его историю.
Вам известно, кто нарисовал предварительный набросок и кто создал чертеж. Ах, нет же… Вернемся чуть назад, отпрыгнем, стараясь не замочить замшу ботинок. Спустимся по лестнице на ступеньку. Прежде, чем виольцетту в первый, дрожащий, волнующий раз нарисовал средневековый художник, кто-то должен был увидеть ее во сне. Ее рассмотрели во всех подробностях, с ее виалокками, трубочками, умышленными царапинами на грифоньих закрылках, гладкостью и нежностью корпуса, с ее натянутостью струн, всегда готовых соприкоснуться со смычком и влить свою мелодию в общую музыку сфер. Лонфэр, я прошу извинить меня за пафос, но Вы сразу поймете, что в руках у Вас оказалась старинная виольцетта. Невозможно спутать ощущение от шедевра, вышедшего из рук скрипично-виольцеттного мастера, с ощущением тяжести и шероховатости более поздней подделки невозможно. Подлинник поведает о том, как был камнем, потом – муравьем, потом – садовником, после – городом и пустотой. И однажды пустоту взял в руки демиург и создал вселенную.
Об этом помнит музыка, вьющаяся сквозь крохотные дырочки на корпусе инструмента. Принимающая покрытый перьями и неизъяснимо крылатый облик ветра, музыка летит, поскрипывая позвонками и пуская цветочную пыльцу в ночь. Расцвечивая её созвездиями, которые становятся настолько живыми, что у них почти нет шанса когда-то вновь свернуться в трубочку или спираль и заново стать бумажным лабиринтом. Созвездия уже почти не помнят, что когда-то были музыкой. Они плывут слишком высоко. Выше, чем Наблюдатели, выше, чем Прочие».
И подобных кусков в письмах Яжмилье было немало.
Пока Лонфэр не находил внятного объяснения этим фрагментам. Он просто прочитывал их. Иногда дважды или трижды. Сидел над ними, скрестив руки, разложив рядом страницы из перевода введения в зияния. Сверял части, которые казались ему похожими друг на друга. Или проводил над ними время в полном созерцательном ступоре. Особенно над теми, где упоминались пространные характеристики древних часовых механизмов из давно разрушенных старинных особняков. Семейства пришли в упадок, муравьи завелись в клубничнике. Они разрушили грядки. А ежевика разрослась сама по себе.
Проще всего было покупать одежду. Хотя приобретение отдельных предметов женского гардероба, указанных в списке, заставляло его краснеть.
Бытовые поручения он выполнял с легкостью. Но те, в которых сквозило чем-то нездешним и безумным, он откладывал в отдельную стопку. Намереваясь разобраться с ними потом. После.
Он ждал времени, когда его сознание станет более ясным. Время это не спешило наступать.
Впрочем, он хранил все её письма. На его чердаке их вряд ли мог кто-то прочесть. Кроме него самого.
Ее просьбы к нему отличались разнообразием, и далеко не всё он был способен выполнить ввиду абсурдности требований.
Самое простое было сделать не трудно. Можно было не откладывать. Делать сразу. Так, он доставлял послания, запечатанные сургучом и перевязанные нитками, всякий раз имеющими разный цвет, – вероятно, и это что-то значило. Глубокий зеленый и томный каштановый цвет нитей невольно заставляли его думать о деревьях. Оттенок можжевелового мха всегда отбрасывал его воображение в одну точку – фантазии о Яжмилье.
Синий говорил ему о дороге. Он звал на железнодорожную станцию, просил немедленно отправиться в кассу и купить билет. Сесть в пыльный, залитый солнцем вагон. И смотреть в окно на монахинь, ведущих на веревке василисков, на пустоши, перекати-поле и ультрамариновый чертополох. Позже Лонфэр смог осознать, что синие нитки показали ему его же собственный отрезок будущего.



