
Полная версия
Неуважительная причина
Напротив: здесь много и без всякой натянутости смеялись и шутили, рассказывали и слушали всяческие байки, истории и анекдоты. И ещё шахматы: как хорошо, что я догадался их взять! Как раз в это же время, но только где-то там, в другой жизни, продолжался самый долгий в истории матч на первенство мира по шахматам, и это здорово подогревало страсти в наших шахматных баталиях.
Собираясь на эту госпитализацию, я положил в сумку первую из потом уже традиционных своих тетрадей большого формата объёмом в 96 листов.
Записи в ней начинались ещё в той прошлой, но по ощущениям – страшно далёкой от нынешней, жизни. Рассказ, который так и не будет дописан, разрозненные наброски стихотворений: это была первая такая тетрадь, начатая мной сразу с двух сторон. Открывая её с начала, оказываешься в омуте стихотворных набросков и черновиков; перевернёшь на обратную, и ты уже на территории прозы.
Правда, стихи тогда у меня почти не писались. В лучшем случае, приходило по нескольку разрозненных строчек, а потом всё обрывалось. Рассказ же на удивление, вполне себе писался. Правда потом, посмотрев на него свежим взглядом я понял, что он совершенно никуда не годится.
В общем, почти ничего у меня не получалось, что впрочем, вполне объяснимо. Слишком многое у меня и во мне в это время круто менялось, но сам я ещё не умел понимать диалект, на котором заговорила со мной моя новая жизнь. Атмосфера той осени много лет спустя проснулась во мне, подарив это стихотворение:
Ветром листья растрепаныв старом саду,
И грустить им ужебольше не о чем.
Осень небо забылав холодном пруду,
Бродит в паркепрогульщиком–неучем.
Верит Осень, что вечнона свете была,
И гордится, что времязамедлила.
Леденящим огнемпо деревьям прошла,
И сама ничегоне заметила.
Слишком долго оналюбовалась собой,
Позабыла про разныемелочи…
И последние листьяведет на убой,
И грустить скоро им
Будет не о чем.
*Вскоре после моего появления здесь (но совершенно не благодаря этому), наша палата превратилась во что-то вроде клуба для встреч и общения.
Помещение, рассчитанное на шестерых, по вечерам давало пристанище для совместного чаепития и разговоров обо всём на свете ещё доброму десятку, а то и более, гостей и гостий из других палат.
Чаепитие и разговоры обо всём, кроме причины, собравшей нас всех вместе. Добирались до нас и "тяжёлые". Их палата находилась неподалёку от нашей, но только по другую сторону коридора.
"По другую сторону" – важная деталь, поскольку в палату, находящуюся с твоей стороны, можно добираться, хватаясь руками за стены и двери соседних палат. А вот пересечь коридор без дополнительной опоры или поддержки в таком состоянии было и небезопасно, и просто очень сложно.
В той палате почти одновременно оказались сразу два дагестанца – Алмаз и, кажется, Ахмедхан. Я, конечно, что-то читал и о жизни в горах и о тамошнем зверье, а уж тема Йети – она тогда мелькала даже в столь серьёзных журналах, как "Наука и жизнь".
А тут – сами жители этих гор: спрашивай у них, о чём хочешь! Я уже упоминал о том, что закат советской империи был насквозь пронизан всяческой наукообразной мистикой, многим (и мне в том числе) казавшейся тогда реальными загадками, которые вот-вот будут открыты.
Снежный Человек, НЛО, Лох-Несское чудовище, Бермудский Треугольник. Филиппинские "хирурги", делающие операции голыми руками, не оставляя шрамов: тут было, от чего потерять голову!
И вот теперь сам житель Дагестана с улыбкой – то ли доверительной, то ли чуть лукавой, рассказывает тебе о разных таинственных вещах. О непонятных звуках в горах и загадочных следах, замечаемых охотниками на перевалах и горных тропах. Ну и сидишь, развесив уши, и все остальные тоже: верят ли, не верят, но – интересно же!
И совсем уж особый для меня там и тогда человек – Володя П., с которым мы сошлись как-то особенно близко. Он тоже был оттуда – из палаты напротив, и тоже передвигался с огромными затруднениями. Мы быстро перешли на "ты", хотя ему было за тридцать, а мне раза в два меньше. К тому же он был не только пациентом, но и попутно – дипломированным врачом.
Володя резко отличался от прочих обитателей нашего Отделения и тем, что, попав сюда с подозрением на рассеянный склероз, ждал теперь перевода в другую клинику. Отсутствие обычного здесь диагноза в его случае доброй вестью не было: причиной его проблем с передвижением оказалась злокачественная опухоль на позвоночнике.
Другие, не бывшие медиками пациенты, в большинстве своём не слишком понимали, что с ними в действительности происходит. Володя же в отношении своего состояния и своих возможных перспектив, был осведомлён куда лучше других.
Как он жил со всем этим?! Это было для меня загадкой, волнующей и ужасающей. А он не просто жил: был внимателен и приветлив, мог сам пошутить, или улыбнуться чьей-то удачной шутке. Иногда он заглядывал в нашу палату и жестом приглашал меня в просторный холл, где стояли обитые дерматином кушетки, а молчащий весь день телевизор пялился в пространство свей пустой, чёрной глазницей. К вечеру он оживал: пациенты двумя разноцветными струйками начинали подтягиваться в холл, и тогда уж тут так не посидишь!
Володя рассказывал множество увлекательных, часто – парадоксальных вещей, бывших для меня совершенно в диковину. Говорил о том, как мало человек знает о своих возможностях, и потому – кто знает: не проходим ли мы прямо сейчас мимо чего-то очень важного?
Много позже, вспоминая те наши беседы, я буду всё отчётливее понимать, что, осознанно или нет, Володя последовательно уводил меня от ощущения развивающейся катастрофы.
После его, а потом и моей выписки, мы потеряли друг друга, не сообразив вовремя обменяться телефонами. А может быть, он просто сам не хотел этого? С тех пор я ничего о нём не знаю, и как-то поймал себя на мысли, что – боюсь что-то узнать.
Ещё находясь в этой клинике, я всё отчётливее чувствовал, как стремительно меняюсь под воздействием всего происходящего. До этих дружно нахлынувших на меня событий, я был довольно замкнутым человеком, не слишком склонным к открытому, а уж тем более – продолжительному общению. Теперь же впору было самому себе удиться, насколько за этот короткий срок всё изменилось.
Я почувствовал неожиданную лёгкость и вкус к открытой и лёгкой беседе: куда-то улетучились и моё неловкое смущение, и вечные зажимы.
*Много позже в какой-то психологического толка брошюре я прочту о человеке, находящемся в автобусе, битком набитом людьми.
Автобус так переполнен, что у него нет никакой возможности добраться до выхода. Но вот дорога пошла через какие-то колдобины и ухабы: автобус кидает из стороны в сторону, так что пассажиры буквально валяться друг на друга.
Но как раз благодаря этой тряске, у этого человека и появляется шанс добраться до дверей и выйти на нужной ему остановке. Спасибо неизвестному мне автору за эту модель кризиса и новых возможностей, появляющихся в его присутствие.
Хотя, кто будет рад тому, что жизнь встряхнула его так, что тапочки улетели выше головы? Но всё уже случилось, и торговаться и спорить было не с кем и не о чем.
Сумбур в душе после такого радикального перетряха, чувствовалось, уляжется ещё очень нескоро. Но, помимо очевидных событий, во мне происходила и перетасовывалась масса всего неочевидного. По крайне мере, о своей недавней неудаче и прежних планах на жизнь я теперь думал всё реже и всё отстранённей.
А та исписанная неоконченными фрагментами стихов тетрадь, кажется, уже серьёзно продвинулась вперёд – на позицию фаворита, совсем недавно уверенно занимаемую Биологией. Та же всё заметнее отодвигалась на второй план, уступая место и стихам, и чему-то ещё. Чему именно, я и сам ещё не очень понимал.
К сожалению, стихов, которые сейчас было бы не зазорно показать людям, у меня тогда ещё не было. Но, если бы я тогда что-то умел, то, наверное, написал бы вот это стихотворение:
Грядущее меряем меркой вчерашнею,
И мир –по скупому пейзажу за шторой.
…Что губка, солёную воду впитавшая,
Способна поведать о бурях
И штормах?!
Лежащие граблинапомнят об истине:
Бесплатных дорог нет – идущим наощупь
К пределу, где долистарательно вписаны
В больничный реестрнеразборчивым
Почерком.
Ах, если б, Судьбу не обидев помарками
На чистых полях начертать примечания!
Но картуедва ль кому выдадут на руки
Хранители с парою крыл
За плечами.
В залоге страдательномбездна отчаянья,
Но путь наугад – всё же вызов бессилию;
Шаг к правуна голос – хотя б совещательный,
Который расслышитбесстрастный
Консилиум.
*Я выписывался из Института Неврологии, и как будто попал в состояние Дежавю: всё так же не учусь, и кажется, опять нигде не работаю.
При выписке мне вручили специальную памятку с указанием, чего мне рекомендуется избегать. Теперь мне было нельзя: перегреваться и переохлаждаться, перенапрягаться физически и эмоционально, а также загорать, есть острые блюда, курить и употреблять алкоголь (а´лкоголь, как сказала, отдавая мне этот список, лечащий врач).
Я вежливо кивал, слушая доктора, но всё отчётливее осознавал, что ТАК я точно не смогу.
– Ну, хорошо – думал я. – Допустим, алкоголь отменяется, а курить – я и так не курю. Но – рыбалка; но – когда заполночь тебя начинают тормошить ещё не написанные стихи, и ещё – множество других "но": с этим-то – как?!
В жизни было слишком много такого, что не очень, а то и совсем не вписывалось в эти границы. Но всё же, что-то нужно было в них вписывать, если ты не хочешь продолжения этого, только что отшумевшего головокружительного "банкета". Для начала я решил поменять только что найденную работу на что-то, в соответствии с рекомендациями, физически более лёгкое. А во всём остальном, решил я, просто буду стараться не перебарщивать.
Мастер, равнодушно выслушав мой сбивчивый спич, равнодушно пожал плечами:
– Бери Обходной лист и дуй по всем пунктам. Как всех обойдёшь, давай ко мне, потом в Отдел Кадров, и – свободен!
Он круто повернулся и ушёл, не оглядываясь. А я, спустя час уже стоял в Отделе Кадров, где вежливая дама сухо мне сообщила, что я могу идти, поскольку Трудовой книжки на меня ещё не заводили."И хорошо, что не завели!" – отчётливо слышалось в её тоне.
Потом я отнёс в поликлинику "Выписку из истории болезни", попутно познакомившись со своим невропатологом и узнав, что мой Диспансерный день – среда.
Вероятно, доктор почувствовала, что я здесь – абсолютный неофит, так как принялась подробно всё объяснять. В Военкомате же, пролистав мои выписки, с сомнением в голосе сообщили, что освобождающий от службы в армии диагноз требует дополнительного подтверждения. И –что позже мне будет назначена новая госпитализация. "Позже": спасибо хотя бы, не прямо сейчас!
Помня рекомендации "найти спокойную работу, не требующую чрезмерного напряжения сил", я довольно скоро осуществил и это. Всё сложилось как нельзя лучше: и ехать недолго, и сама работа связана с тем, что я давно умею и знаю.
В полосе неопределённости, где я тогда оказался, такой поворот представлялся чрезвычайно удачным. Я был зачислен на должность Лаборанта на Кафедре Рыбоводства Тимирязевской Академии.
Само место работы (что могло быть удачнее?) располагалось в находившемся в десяти минутах ходьбы от Кафедры здании Вивария, в так называемой "Аквариальной". Здесь всё было моё, хорошо знакомое и понятное. Я оформился на эту работу и сам удивился, как лихо всё получилось.
Лишь пришлось побегать в поисках каких-то Тормосиной и Зелепухина (вот же, впечаталось в память!), чтобы встать на комсомольский учёт. Это меня страшно раздражало: ладно бы, этот Комсомол был очень мне нужен, а тут ещё людей этих никак не найти! Но я, хоть и ворчал про себя, всё-таки их покорно искал. Ведь, не будучи комсомольцем, в институт ты вряд ли поступишь!
*Помещение, где мне предстояло теперь работать, состояло из трёх больших комнат. Первая представляла нечто среднее между кабинетом и уголком для отдыха сотрудников.
Тут были: электрический, советского покроя, алюминиевый чайник, набор разнокалиберных чашек, пачка грузинского чая и сахар-рафинад.
Здесь, едва открыв входную дверь, оказывалось разного рода начальство; сюда же временами вваливались пёстрые стайки студентов.
В главной комнате стояли 16 демонстрационных аквариумов по четверти тонны воды в каждом. А в следующем (и последнем отсеке) их было ещё несколько десятков.
Студенты, приходящие на лабораторные занятия, надолго исчезали совместно со своим преподавателем в этом тесном, сумрачном и влажном пространстве.
В одних аквариумах здесь обитали обычные аквариумные рыбки, население других периодически менялось – в соответствии с текущими учебными планами.
Тут появлялись то молодь карпа, то африканская рыба Тиляпия, которую в то время ещё только собирались разводить в промышленных масштабах.
Несколько раз сюда привозили и молодь Бестера – гибрида белуги и стерляди, явившего неожиданную способность жить и нагуливаться в обычных прудах.
А после того, как занятия заканчивались, эти рыбы становились никому не нужными, я спешил унести их домой. А там – выпустить в свой новый, двухсотпятидесятилитровый аквариум, где у меня совсем недавно поселилась… настоящая щука!
Дело в том, что той же осенью, в ноябре, я поймал на спиннинг щурёнка весом граммов в двести пятьдесят. Но не отпустил, как обычно поступал с такой мелочью, а принёс его домой.
Щука быстро освоилась на новом месте, и вскоре моё появление рядом с аквариумом совершенно перестало её пугать. А потом она и вовсе сообразила, что это может означать надежду на скорую охоту.
Завидев новую рыбёшку, щука совершенно преображалась. Глаза её загорались, плавники вздрагивали, а светлые, разбросанные по всем телу пятна делались контрастней и ярче.
И скажите: какая ещё щука могла бы похвастаться таким разнообразным своего меню? Небольшие карпы, карасики и те самые маленькие "осетры", африканские рыбы Тиляпии и вообще всё, что оставалось после студенческих занятий, составляло её трапезу.
Случалось, мне бывало подолгу нечего ей принести, и тогда щуке приходилось довольствоваться крупными личинками мотыля. Я кидал в воду целую их горсть, и щука, широко разевая пасть, как сачком, ловила медленно опускающихся на дно красных червячков.
Щука прожила у меня около двух лет, и я, за свою жизнь переловивший на спиннинг множество её сородичей, впервые мог вживую наблюдать реальную щучью охоту. За это время она здорово выросла и сделалась совершенно ручной. Но – однажды погибла по не совсем понятной причине, и мне было страшно её жаль.
Вспоминая ту работу в Аквариальной, я говорю " мы", ибо здесь до меня, кроме меня ипосле меня работали два других лаборанта: Алексей и Игорь. Каждый лет на десять-двенадцать старше меня, оба – весёлые и лёгкие в общении ребята.
И оба – страшно увлечённые Эзотерикой и прочими религиозно-мистическими течениями. И тут, как говорится, с кем поведёшься…
Меня захлестнул вал удивительных, поражающих воображение и какое-то время казавшихся достоверными историй. Тем более увлекательных на фоне до крайности надоевшей концепции "Научного коммунизма".
Она высовывалась и что-то кричала буквально отовсюду: из телевизора, из развёрнутых по верхней кромке зданий лозунгов, из газет и школьных учебников. Конечно, закономерно вызывая к себе у большинства моих сверстников чувство стойкого отторжения.
Мне очень хотелось заглянуть во что-то совершенно иное: а вдруг, всё самое главное таится именно там? И вслед за этим снова: а что, если и мой рассеянный склероз может быть преодолён с помощью всех этих "биополей" и "биоэнергий"?!
Даже доверие к Науке во мне тогда на какой-то момент дрогнуло. Оба моих новых приятеля заразительно и убеждённо рассказывали о разных чудесах, то и дело оговариваясь, что "официальная наука этого не понимает".
Да, ребята были просто замечательные: у обоих – высшее биологическое образование, и как мне тогда было им не поверить?
*А в параллельном, едва задевавшем меня пространстве-времени, на телеэкране прилюдно задыхался явно умирающий Константин Устинович Черненко. "Кучер", как его тогда многие между собой величали.
И тут всё было обыденно, пресно, помпезно и очень пошло. Собрания, куда я, если была хоть малейшая возможность не идти, не ходил, и субботники, пропустить которые было куда сложнее.
Были какой-то "личный комплексный план", так никогда и не выученный "Моральный кодекс строителя Коммунизма", и прочая дребедень.
Облав в кинотеатрах и банях, как это случалось при Андропове, теперь уже не было, но кое-какие атавизмы того времени ещё оставались.
Приходя на работу, каждый из сотрудников первым делом поднимался в кабинет кого-то из замов руководителя кафедры, чтобы под подпись зафиксировать время своего появления на рабочем месте.
Тотальный дефицит с одной стороны, и добротные импортные одеяния на комсомольском, партийном, и вообще начальстве – с другой. Валютные "Берёзки", и – блеклый колорит обычных "Универмагов".
Хотя, стоп! Ведь я всё-таки жил в Москве, и что называется, грех было бы жаловаться. Совсем скоро у меня появится возможность не просто побывать, а – побыть вдалеке от столицы, чтобы ещё раз почувствовать, что и правда: жаловаться грех.
*Со временем мистики в моём мире становилось всё меньше, и всё больше литературы. В том числе, и неподцензурной – теперь уже классического "Самиздата". Первую такую книжку, сборник стихов дотоле совершенно неведомого мне эмигрантского поэта Георгия Иванова, мне на один вечер дал почитать Валера, студент 5-го курса нашей Кафедры.
И произошло это вовсе не в Москве, а в помещении для командировочных в здании Рыбхоза, расположенного в шести часах езды рейсовым автобусом от Краснодара, где мы вместе с ним тогда оказались.
А вышло так потому, что, пробыв несколько месяцев на своей "спокойной работе", я начал всё отчётливее понимать, что "как можно спокойнее" у меня явно не получается. Даже в ситуации, когда время от времени ко мне приходили новые обострения. Правда, они не были ни сильными, ни продолжительными, поэтому с этим, по крайней мере пока, жить было можно.
И нет-нет, да появлялась, тревожно дёргая меня за рукав, шальная мысль: уж не поторопился ли я с тем, чтобы положить самого себя в баночку с мягкой ватой?
Вот потому, когда начальник предложил другую, связанную с командировками работу, я поспешил этим воспользоваться. И начались длительные, почти по месяцу командировки в Краснодарский Край, в расположение рыбхоза, сотрудничающего тогда с нашей Кафедрой. Тут и зарплата была больше, и жизнь веселей и подвижней: занимайся, пока есть такая возможность, готовься к поступлению в институт!
А я уже скоро год, как работаю здесь, и совершенно никуда не готовлюсь. Потому что, кажется, и не хочу уже идти этой дорогой. А чего хочу, куда собираюсь? Не знаю: вот теперь – точно не знаю…
МОИ ОПОРНЫЕ ТОЧКИ; увидеть себя со стороны
У меня иногда так бывает: очень ярко, часто – с деталями и подробностями запоминаю события, сопровождающиеся яркими эмоциями или даже вызвавшее какое-нибудь потрясение. И напротив: бывает невероятно трудно запоминать что-нибудь формальное, особыми эмоциями и впечатлениями не окрашенное.
Так, даже сейчас, спустя бездну времени, я отчётливо помню себя лет семи от роду, внезапно пронзённого непоправимой и непостижимой мыслью о том, что я когда-то умру. И все остальные – они тоже умрут! Меня не будет, СОВСЕМ не будет! А такой же зимний день, ничего не заметив, продолжит всё так же проплывать за окном.
В такое совершенно не верилось, и думаться эта мысль тоже совершенно не хотела. Память мгновенно переносит меня к тому маленькому мальчику, застывшему у схваченного морозными узорами кухонного окна 8-го этажа. (Кстати, в нынешней жизни мне очень не хватает этого зимнего великолепия: на современных окнах зимние узоры, увы, не образуются.)
…Смеркается, и я почти физически чувствую, как навсегда утекают минуты, а тёмные точки-пешеходы всё никак не перейдут через лежащий за окнами заснеженный пруд. А я стою вплотную к ледяному стеклу: весь в слезах, с промокшим рукавом серой с коричневым орнаментом рубашки.
Потом, уже в школе, я мог почти сходу запомнить поразившие меня стихи. А вот удержать в памяти не особо большие и сложные, но в моём тогдашнем восприятии совершенно сухие, математические или физические формулы, никак не получалось. (Хотя сейчас-то я понимаю, что в точных науках изящества и красоты тоже – с избытком).
Или вот (но это уже просто забавное): девятый класс, начало учебного года. Я с двумя одноклассниками только что записался в секцию бокса.
И как-то один из них, Артём, приносит на тренировку найденный по дороге невзрачный пластмассовый уголок (вероятно, что-то связанное с транспортировкой мебели). А он говорит мне: "Смотри, тут есть цифры: "217306-б". Слабо´ запомнить это до завтра?"
Ну, и что вы думаете? Не только "до завтра", но и, как выяснится позже, мы оба навсегда запомним эту никому не нужную белиберду. Прошло лет 15 после окончания школы, когда я, отыскав с помощью друзей номер Артёма (с которым мы всё это время почему-то не общались), не представляясь, сказал:
– Привет! Двестисемнадцатьтысяч...
– Тристашестьчёрточка Б; привет. – с театральной мрачностью продолжил Артём, и мы дружно рассмеялись.
*А это событие относится ко времени тех самых командировок. Уже несколько дней, как я остаюсь один в импровизированном номере для командировочных тут же, в административном здании Рыбхоза.
Моё командировочное начальство – два мнс-а[2]улетели в Москву – делать на Кафедре какой-то доклад. Обычно мне нравится быть здесь одному, когда помещение остаётся в полном моём распоряжении. Но сейчас мне неуютно и как-то очень тревожно.
Свою работу по внесению каких-то данных в какие-то таблицы я закончил ещё днём, и теперь наступило моё личное время. Однако в этот вечер совсем не писалось, да и думалось тоже не очень. И связано это было с тем, что у меня здесь началось новое обострение. Хотя, казалось бы: ничего особенного не произошло. Мало, что ли, их у меня уже было?
Но в этот раз оно порядком меня озадачило. Сначала (ещё днём), разговорившись со Светланой, одной из здешних сотрудниц, и вознамерившись было (ну, куда же без этого?) блеснуть перед девушкой своими познаниями, я никак не мог внятно выговорить имя писателя: "Алексей Константинович Толстой".
Слово "Константинович" у меня категорически не получалось, а то, что удавалось из себя выдавить, звучало как-то шепеляво и глухо. "Кастатинович" – дальше этого никак продвинуться не получалось. Наверное, это и выглядело тоже – не очень, потому что Светка вдруг страшно округлила глаза и зашипела:


