Сага Ушедших
Сага Ушедших

Полная версия

Сага Ушедших

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 13

– Подробно.

Фантом начал говорить – о подкреплении, о гранатах, о барьере, о том, как Блэйк прикрыл. Слова падали, как гильзы. Я стояла рядом и чувствовала, что меня как будто нет – только оболочка, которая держится вертикально из упрямства.

Рой перевёл взгляд на меня.

– В медблок, – сказал он. Не приказом даже – необходимостью.

– Нет, – выдохнула я.

– Сейчас, – повторил он, и в этом было железо. – Ты нужна живой.

Живой. Это слово ударило так, будто кто-то специально выбрал его, чтобы добить.

– Он остался из-за меня, – сказала я вдруг. Голос вышел глухим и чужим.

Кто-то рядом шевельнулся, кто-то сделал шаг, но никто не перебил. Фантом резко повернулся ко мне.

– Не здесь, – сказал он так тихо, что услышала только я.

– А где? – прошептала я в ответ. – Где мне вообще теперь?

Он не нашёл слов. Просто взял меня под локоть – крепко, без нежности – и повёл в коридор.

Я попыталась вырваться, но ноги были ватные. Он остановился, прижал меня плечом к стене так, чтобы я не упала, и наклонился близко.

– Послушай, – сказал он очень тихо. – Если ты сейчас сломаешься там, при всех, тебя будут держать. Не из жалости. Из необходимости. А потом ты возненавидишь и их, и себя. Тебе это надо?

Я смотрела на него и видела впервые не «Фантома», не язвительного ублюдка, который всегда знает, как меня задеть. Я видела человека, которому тоже больно, но он умеет складывать боль в карман и идти дальше.

– Мне надо, чтобы он был жив, – сказала я так тихо, что сама едва услышала.

Фантом на секунду закрыл глаза, как будто эта фраза ударила током.

– Мне тоже, – ответил он.

И это было всё. Никаких обещаний. Никаких утешений. Просто правда.

Он отпустил меня и пошёл рядом до медотсека. Не впереди, не позади – рядом, как охрана и как тень одновременно. Дверь закрылась, лампы снова стали слишком белыми, слишком стерильными.

А где-то за стеной штаб уже снова зажил – низкими голосами, быстрыми шагами, планами. SL не умел останавливаться. И только я стояла, сжимая лямку рюкзака больной рукой, и впервые по-настоящему понимала: вернуться с задания бывает страшнее, чем войти на него.

Потому что там, на заводе, ещё можно было надеяться.


А здесь – имя произнесли вслух. И от этого оно стало пустотой.

Дверь медотсека закрылась за мной мягко, почти вежливо – как будто можно было закрыть и всё остальное. Белый свет резал глаза, пахло спиртом и чистой тканью, и эта стерильность была не лечением, а издевательством: внутри меня было грязно от пепла, дыма и крови, а снаружи меня пытались привести в порядок, как вещь.

– Сядь, – сказала медичка, не поднимая головы. Она говорила тем тоном, которым разговаривают с раненными и упрямыми: без лишней жалости, но и без жестокости.

Я села. Плечо пульсировало в каждом вдохе. На рукаве всё ещё темнела кровь – Блэйка. Я ловила себя на мысли, что не хочу её стирать. Пока она на мне, он как будто ещё где-то рядом.

– Раздевайся до майки, – сказала медичка.

Я сделала вид, что не услышала.

– Тэсс, – голос Фантома прозвучал за спиной, в коридоре. Он не зашёл внутрь, но и не ушёл. – Сделай, как говорят.

– С каких пор ты подрабатываешь нянькой? – прошептала я, не оборачиваясь.

– С того момента, как ты потеряла способность трезво мыслить – ответил он ровно.

Я стиснула зубы и послушалась. Медичка быстро работала: промыла, наложила новые бинты, что-то буркнула про «ожог по нерву» и «не нагружать». Всё это проходило мимо, как шум воды по трубам. Я смотрела в пол и ждала, когда кто-нибудь скажет невозможное: что Блэйк найден. Что он жив. Что всё – ошибка.

Но в штабе никто не произносил этого даже в шутку.

Ночью штаб дышал иначе. Днём он был похож на муравейник – бег, команды, карты, ящики. Ночью становился храмом выживания: кто-то спал прямо на лавке, кто-то чинил рацию, кто-то молча ел. Я вышла из медотсека и увидела, как Рой и ещё двое раскладывают на столе план завода, отмечают маршруты.

– Поиск? – спросила я, и у меня пересохло во рту.

Рой поднял глаза. На секунду мне показалось, что он скажет «да», что сейчас соберутся, пойдут и вернут.

– Мы попробуем, – сказал он осторожно. Слишком осторожно. – Но район прочёсывают. Там патрули каждые десять минут. Нас там ждут.

– Он там, – выдохнула я. – Он может быть ранен. Может быть…

Я не договорила. Даже во мне самой слова «может быть жив» звучали как молитва, которую произносят только потому, что иначе задохнёшься.

Фантом стоял рядом, облокотившись на стойку. Его лицо было неподвижным, как маска, но я видела – он слушает так, будто каждый мой вдох тоже его касается.

Рой устало потер переносицу.

– Тэсс, – сказал он. – Мы сделаем всё, что можем. Но если мы сейчас полезем туда всей группой, мы потеряем ещё людей. Понимаешь?

Я понимала. Именно это и было невыносимо.

Следующие два дня были ожиданием, в котором время стало липким. Я не шла домой, просто позвонила отцу с ближайшего по улице телефона и наплела, что еду с подругой по академии за город, он, разумеется, поверил, так как уже давно не сильно вникал в дела дочери-подростка. Я не спала нормально: ложилась на койку, смотрела в потолок, слышала, как где-то по коридору идут шаги, и каждый раз подскакивала – сердце хватало воздух, как рыба. Каждый раз надеялась, что это принесут новости. Каждый раз это были просто люди.

Разведчики возвращались с пустыми руками. Завод горел, потом затих. Территорию оцепили. Выносили мешки с мусором, какие-то обгоревшие детали. Тела – нет. Ни подтверждения смерти, ни чуда спасения.

Без тела горе становилось ещё злее: оно не имело формы, его нельзя было уложить в землю, закрыть крышкой гроба. Оно висело над головой и шептало: вдруг он ещё там? – и тут же: ты просто боишься признать.

На третью ночь Рой тихо объявил:

– Мы делаем прощание. Без имени вслух, без меток. Но делаем. Потому что иначе вас всех разорвёт.

Это называлось «подпольные похороны», но на самом деле это было не похоронами. Это было признанием: иногда мы теряем человека так, что остаётся только память, и её тоже нужно куда-то положить, иначе она сожрёт.

Мы спустились глубже – туда, где трубы гудели, как большие жилы. Там была ниша, спрятанная за листами железа, наш тайник для тех, кого нельзя отдать городу. На стенах – следы старой копоти, на полу – сухой бетон. Горела одна лампа, и свет под ней дрожал, будто боялся.

На полу поставили металлическую коробку. Внутри – вещи Блэйка, что удалось собрать: жетон с номером, перчатки, маленький ледяной нож, которым он всегда резал ремни на снаряжении, обломок от его амулета. Вместо тела – предметы. Вместо последнего взгляда – память.

Рой стоял над коробкой и говорил очень коротко, как будто каждое лишнее слово могло выдать нас наружу.

– Он держал спины. Он держал входы. Он держал нас, когда мы сами не держались. Если он жив – он знает дорогу домой. Если нет… – Рой выдохнул. – Мы помним.

Кто-то положил внутрь кусок серой ткани с символом SL. Кто-то – патрон. Лисса – старую батарейку от рации: «чтобы связь не рвалась». Я смотрела на эту коробку и не могла двинуться. В горле стояло что-то твёрдое, как камень.

– Тэсс, – тихо сказал Рой. – Если хочешь… можешь.

Я подошла. Колени дрожали, будто я снова на краю окна. Я смотрела на перчатки – и вдруг ясно вспомнила, как в детстве Блэйк надевал похожие, когда лепил мне ледяную птицу в саду. Я хотела положить что-то своё – но у меня ничего не было. Я не принесла ничего, потому что всё моё «своё» было им.

Я опустилась на корточки и просто положила ладонь на край коробки. Электричество внутри меня дрогнуло – не разрядом, а тихим зудом, как плач.

– Вернись, – прошептала я. – Если можешь.

Это было не прощание. Это было требование к миру.

Коробку закрыли. Закрутили болты. За листом железа она исчезла – как исчезают люди в подполье: быстро, без следа, без права на память в официальном мире.

Наверху было тихо. Но тишина уже не спасала.

Я напилась в ту же ночь.

Не «чтобы забыть» – забыть было невозможно. Я напилась, потому что трезвость требовала держать себя в форме, а у меня больше не было сил держать. Я украла бутылку из ящика с припасами – дешёвый крепкий спирт, от которого пахло лекарством. Ушла в гараж, где стояли старые машины, где резина и бензин создавали свой маленький ад.

Я села на заднее сиденье разбитого фургона и пила из горлышка, как будто хотела прожечь в себе дыру. Первый глоток обжёг. Второй – согрел. Третий – сделал тишину громче.

Я пыталась думать о чём-то другом, но мысли возвращались по кругу: окно, лёд, кровь. Фраза «живи». И страшное «если бы я не…».

– Эй, – прозвучал голос у двери гаража.

Я даже не подняла голову.

– Уходи, – сказала я. – Я занята саморазрушением. Не мешай.

Фантом вошёл, не закрывая дверь до конца. Свет из коридора разрезал пол узкой полосой. Он остановился у фургона, посмотрел на бутылку.

– Это наш медицинский спирт? – спросил он сухо.

– Теперь – мой, – ответила я и сделала ещё глоток. – Можешь написать жалобу.

Он не улыбнулся. Подошёл ближе, сел на край сиденья напротив. Долго молчал, как будто выбирал, с какой стороны можно говорить с человеком, у которого в груди взрыв.

– Ты не виновата, – сказал он наконец.

Я засмеялась – коротко, некрасиво.

– Конечно. Никто никогда не виноват. Всё просто происходит, да? – я вытерла рот рукавом. – Я высунулась. Я засветилась. Я… – слова споткнулись. – Он остался.

Фантом наклонился, забрал у меня бутылку. Я попыталась вырвать – он удержал одной рукой, другой поймал моё запястье.

– Отпусти, – прошипела я.

– Нет, – спокойно сказал он. – Ты сейчас сделаешь себе хуже.

– Мне уже хуже некуда.

Он посмотрел так, что у меня что-то внутри дрогнуло – не от нежности, а от того, что он не отводил взгляд. Обычно он прятался за язвительностью. Сейчас – нет.

– Есть куда, – тихо сказал он. – Поверь.

Я выдохнула, плечи затряслись. И вот тогда, впервые за эти дни, слёзы вырвались сами – не аккуратно, не красиво. Я уткнулась лицом в ладони, как ребёнок, и расплакалась так, будто внутри меня лопнул резервуар.

Фантом молчал. Не гладил сразу. Просто сидел рядом – близко, но не вторгаясь, как будто давал мне пространство развалиться.

Потом я почувствовала на затылке его ладонь. Не ласка – скорее удержание, чтобы я не ударилась о собственную боль. Он притянул меня к себе, и я неожиданно не сопротивлялась. Его куртка пахла дымом, металлом и холодом улицы. И в этом запахе было странное чувство: он живой. Он рядом. Он не исчез.

– Я не хочу без него, – прошептала я в ткань у него на груди. – Я не умею.

Фантом выдохнул мне в волосы.

– Ты умеешь больше, чем думаешь, – сказал он. – И он это знал.

Я подняла голову, глаза жгло. Я смотрела на Фантома близко – слишком близко, чтобы прятаться за привычные колкости. В его лице было усталое упрямство, и какая-то боль, которую он держал зубами. Мне вдруг стало ясно: он тоже потерял. Не так, как я, но потерял.

– Ты ведь… – я запнулась. – Ты ведь мог уйти. Ты мог не тащить меня. Мог…

– Мог, – согласился он. – Но не ушёл.

Я сглотнула. Алкоголь делал меня смелее и глупее одновременно.

– Почему?

Фантом посмотрел долго, будто решал, стоит ли отвечать честно. Потом наклонился и сказал:

– Потому что если бы ты осталась там, он бы умер дважды.

Эти слова ударили по мне сильнее, чем любой упрёк.

Я хотела что-то сказать – язвительное, привычное, чтобы спрятаться. Но вместо этого просто потянулась и поцеловала его.

Это было не красиво и неправильно. Неловко, поспешно, на вкус спирта и соли. Поцелуй, в котором не было обещаний – только отчаянная попытка удержаться за жизнь, которая ещё здесь. Я почувствовала, как он сначала напрягся, как будто не верил, что это реально, а потом его рука крепче легла мне на спину, удерживая.

Он отстранился первым – чуть-чуть, чтобы посмотреть мне в глаза.

– Ты сейчас не в себе, – сказал он хрипло.

– Я в себе впервые за дни, – прошептала я. – Просто мне страшно.

Фантом закрыл глаза на секунду, потом снова прижал меня к себе – лбом к моему лбу.

– Мне тоже, Тэсс, – сказал он. – Но я останусь. Поняла? Не исчезну.

И это было страннее любого признания. Потому что «остаться» в нашем мире значило больше, чем «люблю».

Я снова уткнулась ему в плечо, и на этот раз плакала уже тише. А где-то внутри, под алкоголем и болью, под памятью о Блэйке и маме, зародилось новое, холодное и ясное чувство: я больше не принадлежу дому отца, не принадлежу прошлому, не принадлежу детству.

Я принадлежу этому подполью. Этой войне. И тем, кто остаётся рядом, когда мир забирает всё.

Когда Фантом вывел меня из гаража, я шла шатаясь, но уже не падала. Он держал меня крепко, и в этой крепости было не спасение – а договор: дальше будет только труднее, но я не одна.


3.


О смерти Блэйка отец узнал не от меня. Меня тогда ещё не было дома – я ночевала у своих, внизу. Власти пришли к нему сами.

Мне потом пересказали соседи старого района: чёрная машина у подъезда, двое мужчин в плащах, один – с аккуратной папкой, как будто пришёл не за жизнью, а за подписью.

Отец открыл им дверь в домашней рубашке, волосы ещё влажные после душа. В ту секунду он был обычным человеком – на мгновение.

– Эрик Тотти? – спросил тот, что с папкой.

– Да. Что случилось?

Они не спешили. У них всегда было время. Чужое время.

– Нам необходимо сообщить вам… о гибели вашего сына. Блэйка Тотти. Он участвовал в террористической деятельности. Был ликвидирован при сопротивлении.

Слово «ликвидирован» упало как железка на стол. Его нельзя было перепутать со словом «умер». Оно не оставляло места для слёз – только для протокола.

Мне рассказывали, что отец не закричал. Не ударил. Не сел. Он просто застыл, будто его обдали кипятком и тут же заморозили.

– Вы ошибаетесь, – сказал он тихо.

– У нас есть подтверждение. Свидетельства. И личные вещи, – мужчина с папкой протянул пакет.

Там была обожжённая ткань кофты брата. Еще один обломок амулета. И бумага с сухим текстом – как приговор.

Отец взял пакет двумя пальцами, будто боялся испачкаться, и вдруг сделал то, чего никто от него не ожидал: он попросил у них ручку.

– Мне нужно подписать? – спросил он ровно.

– Это подтверждение, что вы уведомлены.

Он подписал. Быстро, почти красиво. Как будто он подписывает расписание на завтра.

А потом поднял взгляд и сказал:

– Благодарю. Вы свободны.

И закрыл дверь.

Вот так он пережил смерть сына: не плачем – процедурой.

Позже он позволил себе одну слабость. Одну-единственную.

Он вышел на кухню, налил воду в чайник, поставил на огонь и забыл включить плиту. Стоял рядом и ждал, когда закипит. Минут десять. Пятнадцать. Пока не заметил, что тишина не меняется.

Тогда он сел и впервые за всё время произнёс не «террорист» и не «предатель».

– Лана… – сказал он в пустую кухню, как будто мама могла ответить.

Я пришла домой спустя три дня после гибели брата. Когда я вернулась поздним вечером, дом был наполнен каким-то вязким холодом. Отец сидел на кухне, раскинув руки на столе, перед ним – неизменно пустой чайник. Он не плакал. Просто смотрел в одну точку, словно пытался разглядеть в белесом отблеске светлой плитки хоть какое-то оправдание для себя, мира, Всевышнего.

– Где ты была? – сухо бросил он, едва я шагнула на порог.


– Я была… – я запнулась, понимая, как глупо звучат любые оправдания, когда в мире нет твоего брата. – У меня были дела.


– Ты даже не пробуешь соврать, да? Становишься такой же… как он, – голос стал ядовитым, хрупким от злости.

Я молчала, потому что любое слово могло треснуть ещё одну внутреннюю стену, и тогда уже нас не собирало бы ничего.

– Блэйк погиб! – рвано, неожиданно для него самого. – Погиб! И его имя не назвать теперь… нигде. Даже здесь! – вдруг он ударил рукой по столу – звон посуды, треск стекла и его короткий выкрик: – Ты хоть понимаешь, на какой грани ты ходишь, Тэсс?! – Я понимаю гораздо больше, чем ты, – мрачно процедила я, сжимая дверную ручку так, что онемели пальцы. – Я хотя бы не зарываюсь в бумажки, когда гроб в доме.

Отец застонал тихо, почти жалобно, и закрыл лицо рукой. Молчание, полное отчаяния. Потом он с трудом встал, будто тянул за плечами две жизни.

– Ты выберешь, кем быть, – прошептал он, едва держась на ногах. – Или ты закончишь так же, как брат. Имя которого… мне теперь и вымолвить нельзя.

Я кивнула, держа горло, чтобы не сорвался истеричный смех, не вышла ругань или крик – чтоб не закричало всё то, что рвалось наружу дни.

– А ты выбирай, папа. Продолжай делать вид, что мы семья, пока твоя работа не выдаст новый орден «за заслуги». Кто из нас больший предатель?

Он повернулся ко мне резко – и я впервые увидела, как трещины по его лицу расходятся не только от возраста, но и от любви, которую он так отчаянно прячет за новыми костюмами, скрипучим галстуком и стерильным домом.


– Я не выбрал бы такую жизнь, если бы знал…


– Не ври, – я шагнула к двери. – Это как с Блэйком: ты просто подписал. Что дальше – было неважно.

В тот вечер мы оба поняли: между нами – пустота, наполненная чужими решениями и нашим собственным бессилием. Мы оба остались без дома, только он выбрал броню, а я выбрала огонь, который жёг – хотя бы внутри.

Мы переехали не потому, что «так лучше». Мы переехали потому, что отцу предложили. А когда таким людям, как мой отец, предлагают, это звучит как приказ – вежливый, дорогой, с ровной улыбкой.

Элитный район Эйвир пах иначе: не влажной землёй и яблоками, как в старом дворе, а камнем, воском и чужими духами. Здесь не кричали дети. Здесь шаги по мостовой звучали глуше, потому что мостовую регулярно мыли. Фонари давали мягкий свет, не оставляющий теней – как будто и ночь здесь была под контролем.

Наш дом был правильным до отвращения: светлый фасад, высокие окна, кованые перила без единой царапины. Внутри – много воздуха и много пустоты. Мрамор в прихожей холодил подошвы даже летом. Пахло полировкой, дорогим деревом и тем самым «ничем», которым пахнут помещения, где никто по-настоящему не живёт.

Старые вещи мама бы сюда не принесла. Мамин фартук, её травяные мешочки, кружки с маленькими сколами – всё это осталось в прошлом. Здесь на кухне стояли одинаковые банки, одинаковые чашки, одинаковые ножи. Даже чай у нас стал одинаковым – без мёда и без разговоров.

Отец говорил, что «так безопаснее». Я слышала другое: так удобнее забывать.

В следующие месяцы отец почти перестал бывать дома. Если приходил – поздно. Если ел – стоя. Если разговаривал – короткими фразами, как служебными записками.

У него появились новые привычки: Он стал носить часы. Раньше часы ему мешали, он говорил, что «время и так слышно». Теперь время он проверял каждые две минуты. Он перестал пить чай на кухне. Чай он теперь пил из термокружки по дороге – как топливо. Его записки стали не домашними, а административными: «не задерживайся», «не вступай в конфликты», «в академии представь отчёт». И самое главное: он перестал произносить имя Блэйка. Ни в злости. Ни в горе. Ни в памяти. Как будто если не назвать – не существует.

Через год он впервые привёз домой приглашение на приём. Плотная бумага. Герб. Печать. И слова, которыми у нас раньше не говорили:

– Меня перевели ближе к управлению. Это хороший шанс. Нам нужно соответствовать.

«Нам». Как будто я была частью его карьерной формы.

Потом было новое назначение. И ещё одно. Он стал «приближённым к Ливиону» не потому, что любил короля. Отец любил не людей – отец любил порядок. А Ливион давал ему иллюзию порядка ценой крови. И отец выбрал иллюзию, потому что правда была слишком болезненной.

Академия стала для меня театром. Я надевала форму как маску. Я заходила в эти коридоры, пахнущие мелом и духами, и чувствовала, как во мне всё сопротивляется.

Я ненавидела гладкие лица преподавателей, которые делают вид, что в городе не казнят людей; девочек, которые обсуждают платья для приёма Юрия, пока где-то внизу в штабах латали раны; стенды с лозунгами о «служении короне» – будто это благородно, а не удобно. Но отец требовал: «последний год». И я приходила. Потому что академия была моей легендой. Моей ширмой. Моим способом оставаться невидимой для тех, кто охотится. В этом и был самый мерзкий парадокс: я ненавидела академию, но держалась за неё, потому что она спасала подполье.

Наши диалоги почти не менялись. Менялась только степень усталости.

Обычно всё происходило у входной двери, в утренней спешке.

Отец проверял воротник моего пальто – не как заботу, а как соответствие.

– Ты опоздаешь, – говорил он.

– Какая трагедия, – отвечала я.

Он не реагировал на тон. Он вообще редко реагировал на эмоции – как будто отключил в себе этот модуль.

– Ты сдала контрольную по истории короны? – спрашивал он, застёгивая запонки.

– Сдала.

– Оценка?

– Достаточная, чтобы ты не умер от стыда.

Он делал вид, что не слышит.

Иногда он пытался говорить «по-человечески». Это было ещё хуже.

– Тебе нужно подумать о будущем, Тэсс.

– Я думаю.

– Нет. О настоящем будущем. Работа. Статус. Безопасность.

Я смотрела на его идеально ровный галстук и думала: ты называешь безопасностью жизнь, в которой тебя заставили молчать о собственном сыне.

– Ты же понимаешь, что я делаю это ради тебя? – говорил он тихо. Это была его любимая фраза-щит.

– Ради меня или ради того, чтобы тебя не трогали? – однажды спросила я.

Он замер. Очки блеснули в свете прихожей.

– Ты не имеешь права так говорить, – произнёс он. – После всего, что я…

– После всего, что ты не сделал, – перебила я.

Он поднял руку, будто хотел ударить – и опустил. Никогда не бил. Но иногда его сдержанность была страшнее пощёчины.

– Я потерял сына, – сказал он наконец. Голос был тихий, почти без воздуха. – И я не потеряю дочь.

– Ты уже потерял, – сказала я и вышла.

После этой фразы он неделю со мной не разговаривал. Это был его способ наказания: тишиной. Он умел делать тишину оружием.

В подполье время всегда идёт както иначе: рывками. То неделями одно и то же – дежурства, мелкие вылазки, бесконечные карты и обсуждения. То вдруг за один день всё сдвигается, и ты понимаешь, что вот это – тот самый переломный момент, о котором потом будут говорить новеньким шёпотом.

С Ищеек всё и началось.

Их отряд появился в городе как неприятный слух: сначала ктото видел чёрные плащи без опознавательных знаков, потом – чьито тихие «его забрали» вместо обычного «его нет». Официально их называли «особым подразделением по борьбе с внутренними угрозами», но народ окрестил проще – Ищейки. И это было точнее: они не просто ловили. Они вынюхивали, выкапывали, выжигали всё, что пахло сопротивлением.

Во главе у них стоял Руд Нортон. Мужчина лет пятидесяти, высокий, сухой, седина коротко стрижена, как сталь. Никакого пафоса во внешности – серый плащ, перчатки, спокойное лицо. Страшным его делали не шрамы и не крики, а ровный голос и то, как он никогда не повышал тон. Среди «верхних» его уважали за «эффективность» и сотни пойманных повстанцев. Среди нас его имя произносили редко – и только шёпотом. «Если тебя забрал Нортон, молись не о чуде, а о том, чтобы он быстро к тебе охладел», – так шутил Буч, и в этой шутке не было ничего смешного.

Когда Алекса, нашего старого главаря, взяли живым, мы ещё надеялись. Глупо, подетски, но надеялись.

– Может, обмен… – говорил ктото.


– Может, не рискнут делать показуху… – шептала Рин.

Но через неделю на главной площади натянули новые флаги, поставили помост, и люди потянулись, как на ярмарку. Нортон вывел Алекса в цепях – похудевшего, с разбитой губой, но с тем же упрямым взглядом. Палач зачитали приговор: «терроризм», «измена», все положенные слова. Алекса казнили быстро, без театральных изысков. Нортон стоял рядом и смотрел так, будто отмечал в блокноте выполненный пункт плана.

После этого в штабе SL стало тихо. Даже генераторы гудели приглушённее.

Собрали совет «старых» – тех, кто был с Алеком с первых дней. Бледные лица, тёмные круги под глазами, в пальцах – кружки с кофе, давно остывшим.

– Нам нужен новый головняк, – сказал Буч, нарушая тишину. – Пока мы тут нюни жуём, Нортон шампанское пьёт.

– Лидер, – поправил его Кей, сидя на краю стола. Он всегда садился так, будто готов в любой момент вскочить и исчезнуть.


– Ну да, лидер, – фыркнул Буч. – Но по сути – тот, кому достанутся все наши чудные проблемы.

Выбор был очевиден. Его даже не пытались затянуть.

На страницу:
3 из 13