
Полная версия
Большой круг жизни
Апрель 1953 года. В наш дом снова собрались женщины, человек шесть, они говорят о том, что закончили перебирать бурты с колхозной картошкой, в буртах осталось много гнилой картошки. Можно отобрать ту, которая получше, и варить ее. Ближе к вечеру все ушли из дома, я остался в пустом доме один. Электричества тогда не было, в доме темно и страшно. Меня посадили на лавку под образа, наломали от веника палочек, дали несколько пустых коробков от спичек, сказали, чтобы играл.
Приходит мать, зажигает керосиновую лампу без стекла, начинает печь оладьи из пахучей гнилой картошки, вонючий запах идет по всему дому. Потом мы макали эти оладьи в подсолнечное масло и ели их.
Обычной нашей пищей, пока в наш дом в 1954 году не пришел отчим Иванов Владимир Федорович, была мурцовка – это хлеб и лук, покрошенные в воду, а также тюря – хлеб, покрошенный в квас, очень редко – в молоко.
Июль 1953 года. Мать завела небольшую козочку, мы с матерью идем далеко-далеко в лес под названием «Тропан-кохта», там она руками рвет траву. Завязывает эту траву в охапку веревкой, а мне делает маленькую охапочку, и мы возвращаются домой. Мать почему-то всю дорогу плачет. Я отстаю от нее и усаживаюсь на дороге, опустив ноги в колею от лошадиных телег. Мать садится рядом, прижимает меня к себе и заливается горючими слезами. Потом мы медленно идем по дороге дальше.
Август 1953 года. Мать отвела меня к бабушке Акулине в соседнюю деревню Поцеп, это в двух километрах от нашей деревни. Я хорошо помню, как мы вместе с двумя двоюродными братьями, которых бабушка взяла на лето у дочери из деревни Зобищи, забрались в дремучие кусты с красной смородиной и ели ягоды. Бабушка Акулина зовет нас обедать, на обед по три картофелины в мундире для каждого, у меня картошка уже очищена. Двоюродный брат, ему семь лет, схватил у меня одну картофелину, я плачу, бабушка ругает брата и возвращает мне картошку. Я макаю ее в соль и ем, очень-очень вкусная была та картошка.
Октябрь 1953 года. Мне еще нет 4,5 лет. Мать посадила меня на теплую, только что истопленную русскую печку, а сама ушла на колхозное поле рубить капусту. Дома ее не было долго, я захотел есть. Знал, что на верхней полке, которая шла в чулане от печки до окна, в мешочке была сушеная свекла. Мать на зиму сушила свеклу и морковь, которыми заваривала чай, мы пили его со свеклой вместо сахара. Я с печки полез по полке к окну, набрал горсть сушеной свеклы, и не знал, что делать дальше. Развернуться на узкой полке я не смог, боялся упасть вниз, до пола было около двух метров. Я потихоньку пополз задом обратно на печку, уронив из кулачка на пол несколько долек свеклы. По ним мать догадалась, что я ползал по полке, сильно испугалась, что мог упасть. Ругала и внушала, чтобы больше так не делал. После этого случая, она, уходя на работу, на печке меня никогда не оставляла, усаживая на лавках или на полу.
Я ничего не говорил до пяти лет, заговорил летом 1954 года. Хорошо помню январское утро 1954 года, я просил у матери что-нибудь поесть, показывая ей что-то знаками. Она меня не понимала или делала вид, что не понимает. Я злился и щипал волосы на ее ногах. Она вскрикивала от боли, потом достала мне хлеба и чуть-чуть сахарного песку, кучку примерно с ноготь. Я стал показывать, что мне этого мало, мне надо больше. Когда она отказала в этом, я смахнул песок на пол. Разозленная мать взяла ремень и отхлестала им меня, как следует.
Через несколько дней после этого случая к нам пришла бабушка Акулина. Она по вечерам долго говорила с матерью обо мне по-карельски. Я все слышал, что-то понимал, но сказать ничего не мог. Вся моя голова была покрыта какими-то лишаями, на голове повязан женский платок. Я его все время срывал, но мать опять повязывала платок. Это потом, намного позднее, уже став взрослым, я узнал, что такая корка на голове образуется от постоянного голода.
Из разговора матери с бабушкой я понял, что мать написала своей сестре Александре в Ленинградскую область письмо, где просила записать меня к врачам. Александра вместе с мужем Василием и годовалой дочерью Татьяной жили тогда в одной комнате коммунальной квартиры в поселке Горохово возле Гатчины. Они ответили, что записали меня к врачам в военный госпиталь. И вот мать с бабушкой решали между собой, кто из них повезет меня в Ленинград, и где взять денег на эту поездку.
Решили, что повезет бабушка, мать привезла нас на лошади через лес за девять километров на станцию Дор. Как я понимал своей детской интуицией, мать не очень верила в успех этого дела. Мужа забрали в 1950 году за нахождение в годы войны в плену у немцев, когда ей было всего 28 лет, сын оказался немым, ему уже пятый год, а он ничего не говорит, только мычит, злится, да плачет.
Она на лето относила меня на руках к своей матери в Поцеп за два километра. Бабушка Акулина сажала меня на колени, много говорила и внимательно следила за моей реакцией – понимаю я ее или нет. Матери говорила, что мальчик все слышит и понимает, меня надо показать врачам, я должен заговорить. Это она настояла, чтобы мать написала письмо своей сестре, сама она была неграмотной.
В феврале 1954 года меня привезли к тетке в поселок Горохово, началось мучительное для меня лечение. Хорошо помню, как дядя Вася, муж моей тетки Александры, зажав меня между своих колен, пинцетом с корнем вырывал с головы по одной волосинке вокруг очередного лишая. На другой день везли в госпиталь, там этот лишай чем-то срезали, потом укладывали меня на кушетку. Голова была между кварцевыми лампами, мне нужно было лежать, не шевелясь, в течение одного часа. Бабушка Акулина была постоянно рядом, иногда на некоторое время ее заменяла медсестра. Она меня успокаивала, чтобы я не волновался, бабушка скоро придет и принесет мне пряников.
Лечение продолжалось более одного месяца, для меня время тянулось вечностью. В марте 1954 года мы с бабушкой прибыли на станцию Дор. Я издали увидал идущую нам навстречу мать и закричал: «Мама! Мама!». Это было мое первое сказанное слово. Услышав мой голос, мать, не добежав до нас, так и рухнула на снег, повторяя: «А-вой-вой! Заговорил, заговорил!». Дома я был недолго, уже в мае снова жил с бабушкой, но ей становилось все хуже и хуже. Мать привела меня домой, в то же лето бабушка умерла.
Хорошо помню один случай летом 1954 года. Дома мне мать дала отрезанный ломоть дуранды, из жмыха подсолнечных семян, с ним я пошел на улицу. Там было много девчонок и мальчишек, все готовились к какой-то игре. Среди них была моя одногодка, пятилетняя сирота Борисова Вера, мать которой умерла во время родов, а кто был ее отец – никто не знал. Ее мать работала в городе Ленинграде, там же родила Веру уже после войны, а ее муж погиб во время войны. Вера воспитывалась у бабушки с дедушкой Скоробогатовых до второго класса. Со второго класса ее отправили в школу-интернат города Бежецка. После окончания восьмилетней школы уехала к родственникам в Ленинград.
В тот день у Веры в руках был большой ломоть черного хлеба с хрустящей корочкой. Он был помазан подсолнечным маслом и посыпан солью. А у меня был кусок подсолнечного жмыха – «дуранды». То ли я с завистью посмотрел на тот кусок хлеба, то ли она что-то заметила. Подошла ко мне, разломила ломоть хлеба пополам и сказала: «Давай меняться». Я с радостью отломил ей больше половины куска дуранды, она ее есть не стала, отнесла домой.
В моей памяти тот хлеб остался для меня самым-самым вкусным хлебом на свете, которого я никогда не пробовал позднее. Не знаю почему, но вечером мне мать сказала, чтобы я больше ни у кого не брал хлеба. Такое голодное детство у меня продолжалось еще полгода.
В то же лето мать отправила меня погостить к сестре матери – Анастасии в деревню Зобищи за шесть километров. Мне уже исполнилось 5 лет, я мог разговаривать. Я не любил эту безлесную деревню, там некуда было идти. Леса нет, речка Уйвешь, что в километре, малорыбная. Позднее пробовали мы с двоюродным братом Алексеем ловить рыбу вилками, корзинами, но ничего не получалось. Ходили на песчаный карьер, где редко попадалась земляника. Здесь не было никакого сравнения с нашей деревней, окруженной лесами и речками – иди куда хочешь.
Однажды мы с двоюродным братом Алексеем забрались на яблоню сорта «белый налив». Ни сколько набрали яблок, сколько уронили на землю. Нас отругала его старшая сестра Нина, ей было уже 15 лет. Я испугался и, ничего не сказав, побежал домой не обычной дорогой через Хотену и Слепнево, а через болотный кустарник по тропинке мимо Акинихи. Так сюда меня вела мать, я хорошо запомнил этот путь.
Поднялся на высокий левый берег реки Каменка и побежал к Поцепу по Воронихинской горе. Добежал до деревни Поцеп, где раньше жила моя бабушка, с Воронихинской горы увидал, как внизу на другом берегу речки деревенские бабы шевелили сено, они меня заметили. Моя тетка Маруся подбежала ко мне, спросила, откуда я иду, и проводила до дома. Мать не ругала, спросив, что случилось. А к вечеру прибежала за шесть километров перепуганная двоюродная сестра, на ночь у нас не осталась, вернулась домой. После этого случая меня мать из дома никуда одного не отправляла.
Суровый быт послевоенной деревенской жизни рано приучал детей к самостоятельности. Я видел постоянную озабоченность от безысходности на лицах деревенских женщин, но никогда не видел их улыбок. Вместо них иногда прорывался смех сквозь слезы или пляски с частушками, которые хоть как-то снимали с женщин груз забот и ответственности. По просьбе матери, с августа я стал ходить в лес за грибами один, а было мне всего 5 лет. Вот тогда я первый раз по-детски осознал свою нужность для матери, а значит – для нашей маленькой семьи. Эта ответственность перед домом и семьей позднее не покидала меня никогда.
Познание жизни
«Пой о том, как мир прекрасен,
как леса мои чудесны,
как поля мои богаты,
плодородны мои земли!»
(«Калевала», песнь 2, стр. 33)
В годы моего детства жители деревни, как и всей страны, не отошли еще от тяжести потерь своих мужей, сыновей, отцов, любимых, погибших в годы Великой Отечественной войны, не отошли от бедности и постоянного голода. Многие жили в ожидании без вести пропавшего на войне родного человека, веря, что он должен вернуться.
Дедушек своих не застал, дед Яков по линии отца умер в 1936, а дед Иван по линии матери – в 1940 году. Бабушка Иринья по отцовской линии умерла, когда мне исполнилось 3 года, бабушка Акулина по материнской линии – когда мне было 5 лет, я ее немного помню. Бабушки успели спеть над моей колыбелью карельские песни-плачи. Их напев был прост, диковатый и древний, рожденный еще на родине далеких предков на Карельском перешейке. Сами бабушки были неграмотными, по-русски говорить не умели, но некоторые русские слова понимали.
У карел мелодичные, печальные и нежные напевы, которые говорят, что они не воинствующий, а миролюбивый народ. У них нет ритмов, пробуждающих ярость, жестокость и насилие. Над моей колыбелью бабушки пели-плакали на карельском языке о судьбе своих сыновей, не вернувшихся с войны. Они просили птичку слетать в дальние края, узнать об их судьбе. Чтобы потом она, вернувшись, села на березу и пропела три раза, они будут знать, что сыновья живы. Но только не надо биться о стекло, как перед покойником, просили они птичку. Бабушки пели мне, что я переживу это голодное время и все болезни, буду большим и сильным. Только бы не свалилась на наше поколение война и другие напасти, которые были в жизни у них и их детей.
При рождении ребенка в карельской избе окна занавешивали, проходившие мимо избы люди улыбались – здесь родился человек. Новорожденного ребенка, независимо, мальчика или девочку, заворачивали по традиции в отцовскую рубаху. Шесть недель малыша могли видеть только домочадцы, чужим его не показывали. Отец делал из осины деревянную люльку, которую на веревках цепляли к длинному березовому шесту – оцепу, продетому в железное кольцо под потолком.
Через шесть недель в дом приходили родственники с подарками «на зубок» новорожденному – пирогом, калитками или тряпками для пеленок. Мать к этому времени уже выходила работать в поле, ее возле люльки заменяла бабушка. Входя в дом, деревенские жители никогда на порог не наступали, перешагивали его, чтобы не переносить с улицы в избу разные недуги и неприятности. Через порог друг с другом не разговаривали и ничего не передавали, приглашая входящего в избу.
Первой игрушкой у маленького ребенка обычно был заячий хвост, подвешенный на нитке над люлькой. Ребенок все пытался поймать его своими непослушными ручками. Потом появлялись игрушки, вырезанные из дерева, – зайцы, собачки, медведи, лошадки.
Я помню плач женщин в марте 1953 года, когда умер Сталин. Одни плакали оттого, что не представляли жизни без вождя, вторые – от своего одиночества, им было по 25—28 лет, а женихи погибли на войне, третьи от радости, ожидая возвращения из сталинских лагерей мужей и женихов.
Я еще не понимал происходящих перемен, но гармошки на улицах зазвучали чаще. По вечерам парни и девки, а также молодые женщины и мужчины устраивали пляски под гармонь. Потом был ХХ съезд коммунистической партии, осудивший культ личности И. В. Сталина.
Мать с самого детства учила меня говорить на русском языке, хотя сама дома и на улице говорила только по-карельски. Но под влиянием карельской речи, я с детства хорошо усвоил родной язык, понимая почти все карельские слова. Но, понимая карельскую речь, я невольно с детства начинал уже думать по-русски и мысленно переводить карельские слова на русский язык. В первые годы своей жизни и знакомства с внешним миром, карельские слова я узнавал через подруг матери. Они, такие же одинокие после войны, приходили к нам по вечерам и говорили о последних деревенских новостях и событиях в стране. Я понимал почти все, хотя не умел вообще говорить до пяти лет. Потом, став взрослым, я узнал, что моя болезнь была следствием голода.
Зимой, когда от домашнего тепла запотевали окна, я начинал левой рукой писать на стеклах заглавные русские буквы. Исписав оба стекла, вставал на лавку и начинал писать буквы на большом верхнем стекле. Буквы держались некоторое время, потом от тепла стекали ручейкам в нижнее корытце зимней рамы. Мать тряпкой выбирала оттуда воду, а я дышал на стекло и снова принимался писать буквы.
Мои познания жизни во всех направлениях углубляли и расширяли деревенские мальчишки, с которыми я проводил все дни. У меня с пяти лет не было ни бабушек, ни дедушек, ни другой родни, которая могла бы со мной сидеть. Поэтому я, как и другие деревенские дети, был предоставлен сам себе. Каждое деревенское утро летом наполнялось голосами людей, животных и птиц. Мычали коровы, пыля по деревенской улице, лаяли собаки и кричали петухи. С лугов доносилось ржанье лошадей. Мы сначала изучали деревенскую улицу, свои огороды, усадьбы и заулки, потом выходили из деревни на поля, луга, речки, бродили по опушке ельника. Этот опыт, приобретенный за лето, пригодился мне уже к осени 1954 года, когда мать отправляла меня одного, пятилетнего, в лес за грибами, чтобы солить их на голодную зиму.
4 ноября 1954 года мать вышла замуж за отчима, наша жизнь резко изменилась, в доме появились хлеб, молоко, другие продукты и одежда. Я начал есть три раза в день нормальную деревенскую здоровую пищу. У нас появился хлеб, много хлеба, мать пекла по 8—10 буханок на 4—5 дней. Зимой, наигравшись на улице, прибегал домой, мать отрезала большой ломоть черного хлеба, куриным пером намазывала на него подсолнечное масло и посыпала солью. С эти куском хлеба с маслом и солью выбегал на снова улицу, какое же это было лакомство, особенно хлебная горбушка!
Тогда в деревню приходило много нищих и беженцев, которые просили хлеба или пустить ночевать. Когда мы жили без отчима, мать боялась и никого не пускала. При отчиме у нас несколько раз ночевали разные бездомные, которые говорили: «В вашей деревне говорят на каком-то непонятном языке, зато ругаются понятно для нас».
Иногда меня брала к себе тетка Анна, сестра отца, которая жила на краю деревни возле леса. Сидя у замерзшего окна, выдув дыханием небольшие просветы, она, мешая карельские и русские слова, говорила о зайчишке, который живет вот под той елочкой. Надо будет когда-то встать на лыжи и отвезти ему морковь. А под другой елочкой живет хитрая лиса, которая хочет дождаться ночи, придти в деревню на двор и задушить куриц. Я внимательно всматривался вдаль, но не видел, ни зайца, ни лису.
Мне шел шестой год, я уже хорошо знал этот лес, куда прошлым летом много раз ходил за грибами. На другой день я вставал на лыжи и шел к опушке леса, сначала по санной дороге, которая вела через ельник в государственный лес на делянки заготовителей. Потом поворачивал по целине налево, кружил вокруг кустов можжевельника и молодых елочек, видел следы зайцев, иногда пересекал нитку лисьих следов. Когда о них рассказывал дома, отчим говорил, что лису поймать легко, надо на ее хвост насыпать соли. Мне тогда еще не было шести лет, я принимал все всерьез, вставал на лыжи, брал с собой спичечный коробок с солью, уходил далеко в поле за речку Теплинка и долго-долго бродил по лисьим следам, но лису близко никогда не видел. Лыжными палками служил частокол, сломанный по моему росту из изгороди.
Я немного помню древний осенний праздник kegri (кегри), который был посвящен окончанию полевых работ. Его проводили каждый год 1 ноября после окончания сельскохозяйственных работ. В этот день до создания колхозов хозяева рассчитывались за работу с наемными работниками и угощали их пивом.
В течение всего дня 1 ноября маленьким детям говорили, что вечером придут «кегри», надо их слушать, а то они возьмут с собой. Вечером, когда мы сидели за столом и ужинали, раздавался сильный стук в уличную дверь. Я мигом оказывался на печке. Мать шла открывать дверь, в сенях громко стучали батогами, разговаривали по-карельски. Потом с шумом входили в избу. Я в это время перелезал с печки на полати и от страха забивался в дальний угол.
В дом входили ряженые, обычно одетые в шубы, вывернутые наизнанку, лица их были закрыты платками и самодельными масками, в руках держали батоги или палки. Они спрашивали меня, хорошо ли я себя веду, слушаюсь ли родителей, помогаю ли им, уважаю ли старших в деревне. Я во всем с ними соглашался, отвечал на вопросы утвердительно. Я помню три случая «кегри» с 5 до 7 лет, потом этого обычая не стало, и к нам ряженые уже не приходили.
Хотя я догадывался и понимал, что это голоса Фомичевой Марии и Тарасовой Екатерины, но боялся их вида и одежды. Их поили пивом, каждой давали по клубку пряжи. Если когда маленькие дети плакали, им говорили, чтобы перестали, а то придет «кегри» и напугает их. Я считал и считаю, что древний карельский обычай «кегри» был придуман не только для расчета осенью с наемными работниками, но и для воспитательного воздействия на детей.
Летом 1955 года, когда мне исполнилось шесть лет, я первый раз побывал с отчимом на базаре в городе Бежецке, что в 20 километрах от нашей деревни. Когда в деревне говорили: «поехали в город», то это был город Бежецк, ближайший к нашей карельской местности. Лошадиные дороги были проезжими лишь летом в сухую погоду и зимой. Весной и в осенние дожди дороги практически были непроезжими.
С вечера были смазаны дегтем колеса телеги, приготовлено сено. Мы выехали в четыре часа утра, день начинался жаркий, солнечный. Лошадь была запряжена в одер, на нем могли ехать шесть человек, свесив ноги, по три человека с каждой стороны. В средине одра сидеть невозможно, если не подослать сена или соломы. Отчим повез продавать на базар, оставшийся после посадки лук, чтобы купить продуктов. Проехали карельскую деревню Поцеп, потом русские деревни Слепнево, Хотену, Теребени, Старый Борок и Градницы. Дороги, ведущие к любой деревне весной и летом, были изрезаны многими тележными колеями, так как после дождей каждая лошадь пыталась объехать лужи или найти себе путь суше. Эти колеи сохранялись и летом. За Градницами выехали на тракт Красный Холм – Бежецк и ехали по большаку.
Приехали на рынок, я помню, что вся рыночная площадь была заполнена народом и подводами. Вдоль небольшого парка, усаженного тополями, шли деревянные коновязи из жердей. Отчим привязал лошадь на свободное место, взял мешок с луком и пошел его продавать. Я, оставшись в телеге, стал смотреть по сторонам. Увидал некоторые ряды с товаром, ближе всех был молочный ряд, где продавали молоко, сметану, творог, домашний сыр и масло. Дальше шли ряды с овощами, мясные ряды были не на улице, а в помещении. Я тогда был совсем маленьким и не знал основного закона рынка, когда одни хотят дороже продать, а другие – дешевле купить.
У коновязи крепко пахло лошадиным потом, мочой и гнилым сеном. Земля вокруг подвод и лошадей превратилась в грязь. Я полдня промаялся на солнце, не слезая с одра. Отчим управился к полудню, купил конфет-подушечек, баранков, пряников, мешок хлеба. Он смазал дегтем все колесные оси с помощью деревянной лопатки (лабейки), и мы поехали обратно домой. Ведро с дегтем висело сзади под телегой на крючке. Возвращались в полуденный зной, хотелось пить, в воздухе перемешались запахи пыльной дороги, свежего сена, дегтя и конского пота.
В деревне тогда жили огородами и скотом. По моим детским впечатлениям, после 1953 года в нашем огороде оставались: две дикие яблони с кислыми плодами, одна вишня, одна ирга, два куста красной смородины и два куста крыжовника. Черную смородину у нас в огородах не сажали, ее полно было в лесу по берегам речек и в низинах.
Из овощей в огороде сажали много луку, морковь, свеклу, репу и огурцы. На усадьбе 3—5 соток были отведены под посадку картофеля, остальная площадь – под сенокос. Сенокоса было мало, косили и отаву на всей усадьбе. Позднее выручали 10% от заготовленного для колхоза сена, которое полагались колхознику для личного подворья. Нашей семье выделяли небольшой клин для косьбы, так как на усадьбе стояли два колхозных сарая и житница для хранения зерна.
Начиная с 1955 года, на трудодни стали выдавать по итогам года не только зерно, но и деньги. Родители зимой ездили в Ленинград, отвозили туда на продажу лук и мясо теленка, привозили оттуда одежду и продукты, которых не было в деревне.
В июле 1956 года у меня родился брат Вова, незадолго до родов в доме собрались деревенские женщины посудачить о жизни, семьях, мужьях и делах. Стали гадать, кто же родится у моей матери – сын или дочь. Одна женщина предложила матери сесть на пол, вытянуть ноги и упереться в пол любой рукой, какой ей удобно. Мать уперлась правой рукой, женщина сказала, что родится сын. Она сказала, что есть такая старая примета, которая исходит из положения ребенка в утробе матери. Мальчик тянет вправо, а девочка – влево.
В августе 1956 года я, семилетний мальчик, совершил первый важный в своей жизни поступок. После рождения брата Вовы мать с отчимом собрались ехать в Краснооктябрьский сельсовет регистрировать их совместного сына. Накануне поездки мать усадила меня за стол и вела со мной серьезный разговор о том, что отчим хочет меня усыновить и записать на свою фамилию. Я упрямо, несколько раз повторил матери, что хочу остаться Головкиным, а не Ивановым, что у меня отец Николай, а не отчим Владимир. Мать не стала, помимо моей воли, изменять мне фамилию и отчество.
Хорошо помню плач баб на деревенской улице в ноябре 1956 года. Они еще не понимали, что случилось, но в воздухе стояло страшное слово «война». Плакали два дня, пока кто-то не разъяснил, что наши войска вошли в Венгрию спасать дружественный венгерский народ от буржуазии. Этим и успокоили жителей деревни.
По зимним долгим вечерам в наш дом приходили парни и молодые мужики. Рассаживались на лавки, скамейки и начинали течь долгие разговоры о том, как прошел день, какой наряд будет на завтра, обсуждали последние деревенские новости. Обменивались опытом, как лучше согнуть дугу или хомут, как готовить деревянный клей, чтобы он клеил надежно. Постепенно развязывались языки, начинали говорить о политике, особенно после выступления Хрущева на съезде о культе личности И. В. Сталина. Карелы чего-то боялись и не всему верили. Они по-прежнему верили Сталину в том, что внутри страны много врагов. Этот страх остался у тех поколений до конца своих дней.
Но были и праздники. Я жил в деревне, когда сохранялось родство, родственники приезжали не только на праздники. На вечернее чаепитие приходили сестры, братья, тетки и дядья родителей со своими детьми, иногда даже за 2—5 километров, чтобы ночью возвращаться домой. Родители поддерживали отношения не только с родными, двоюродными братьями и сестрами, их детьми, но и с дальними родственниками. Это было интересно и поучительно.
В большой мир нас выводили книги, первой из них была книга «День египетского мальчика». Читая, я думал, почему не карельского мальчика? И вообще, почему мы усиленно изучаем истории Египта, Греции и Рима, а не историю России?









