Бродский, Басманова, третий
Бродский, Басманова, третий

Полная версия

Бродский, Басманова, третий

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 6

Блокнот так и остался лежать на овальной поверхности стола; проходя мимо, она в тот день обязательно кидала на него взгляд. Сокрытые в нем слова обжигали не до конца понятым смыслом, все сильнее разгоравшемся в глубине страниц.


Лишь ближе к вечеру Марине стало ясно, что должно сотворить с этой фразой. Расстелила в зале, на большом столе, кусок ватмана. Почерком, в котором было и каллиграфическое изящество, и ясная строгость одновременно, вывела: «Быть или казаться».

Прикрепила плакат над кроватью в своем закутке, отступила, критически его оглядывая. Отчетливо вообразила, как войдет в зал мать, как скептически пожмет плечами. Как весело глянет на нее отец, и, пожалуй, не удержится, произнесет какую-то колкость о романтических порывах юности…

Торопливо изорвав лозунг, вновь погрузилась в задумчивость. А потом достала другой лист ватмана, вновь навела на него черную буквицу – те же письмена, но все-то теперь по-другому… Марина удовлетворенно оглядывала свою работу, когда объявилась мать. В ее взгляде ясно проявилось недоумение:

– Что это?

Ответила, почти веселясь:

– Нечто новогоднее, мама.

– Новогоднее?!

Недоумение матери было понятно: в новом варианте плаката фраза была зашифрована. Так она делала с записями в дневниках, чтобы смысл не открылся никому и никогда. Впервые за последние дни улыбаясь, Марина сказала:

– Я бы сказала, своеобразное новогоднее поздравление. Или послание…

– Но кому?

– Тому, кто сможет понять.

А после добавила:

– Что же касается вашего Бори…– почувствовала почти удовольствие, когда проговаривала «вашего». – Так и быть. Я к нему схожу!


3.


Перед выходом из квартиры остановилась у трюмо. Почти машинально подняла руку к лицу, собираясь освежить губы красным. От польской помады, подаренной к прошлому Новому Году и остававшейся почти нетронутой, ясно дохнуло сладковатым ароматом. По-девичьи замерла, рассматривая себя в зеркало – да нет, смотрела, скорее, на отражение помады в руке. Изучала внимательно, будто заметила в нем что-то новое. Смотрела, остро ощущая нотку постыдности в этом малом косметическом предмете. Словно бы и запах манящий, и глубокий матовый цвет были признаками неясного обещания мужчине – обещания, которого не хотела бы ныне давать никому и ни за что. Оглядев себя еще раз, опустила руку, и на сей раз оставив помаду нетронутой.


Шла по улице, все еще не понимая, как быть с Тищенко, что ему сказать – теперь, когда пустота в душе стала так очевидна. Пока сердце было наполнено любовью – и что с того, что не к нему – их отношения казались вполне уместными. Она легко входила в его дом, в это хрупкое жилище на окраине настоящих чувств; и нет, ей не казалось это диким. Напротив, в ситуации была своя логика – в ней клокотал такой океан чувств, что их толикой она была готова поделиться и с Борисом.

Нет, не любила его. Не любила. Конечно же, нет. Но любовалась им. Красивый, преданный, великодушный. Марина в какой-то мере была ему даже признательна. Ведь благодаря Тищенко в ее жизни так ярко проявились те зыбкие элементы, из которых и ткется иллюзия отношений: прогулки, совместные выходы в свет… Постель, наконец.

Но теперь, когда все рухнуло, фальшь между ними стала болезненной, невыносимой. Отвергнутая мастером, Марина должна была отторгнуть и Бориса. Готовая еще недавно отдать все одному, и чуточку другому, понимала: отныне ничего и никому. Им нужно расстаться. Ей нужно уйти – и не от Тищенко даже, а вообще из мира мужчин. Не видеть их, не замечать. Отсидеться в своей пустыне, собраться с мыслями. И может быть с кем-нибудь, когда-нибудь, когда сердце будет готово – начать все заново, с чистого листа.

Но что делать теперь? Нужно бросить его – но как? Рассказать, что было на самом деле? Как же все сложно! Шла по заснеженной улице, понимая, что дальше так нельзя: пределы достигнуты. В этот вечер, в ближний час, они обязаны будут прийти к какому-то решению. Остановилась в задумчивости у витрины. Скосила взгляд на свое отражение в стекле. Ненакрашенная, усталая, волосы едва прибраны. Как же сильно ее вечерний образ уступал утреннему, яркому, когда спешила к мастеру. Впрочем, даже это полустертое отражение оставило в ней чувство удовлетворения: пусть и прошлогодней свежести, но есть у нее красота, и есть молодость…

Надо признать, Борис был удобен. Жил в роскошной квартире с одной стороны Никольского собора, в то время как она обитала в доме с другой. И сошлись почти сразу, как познакомились: талантливый, элегантный, часто захаживал в гости. В семье его обожали – улыбчив с мамой, неизменно дружелюбен с отцом. Человек безмерной тактичности, всегда знал, что сказать в трудный момент, а где промолчать. Заканчивавший все свои учебные заведения золотым медалистом, год 1962-й Тищенко встречал пятикурсником Ленинградской консерватории; несколько дней назад, запершись с нею на кухне, он с тихим торжеством возвестил, что в аспирантуру его берет сам Шостакович. В общем, жених был хоть куда – его яростные мечты о светлом будущем грань за гранью обретали реальность уже сейчас. К тому же недурен собой, всегда притягивал к себе женское внимание, на которое, впрочем, не реагировал: из всех выбрал почему-то ее, Марину.

Были и недостатки, как без них – в постели был несколько суетлив, с каким-то пресновато-предупредительным подходом, – с той излишней чуткостью к телесным потребностям партнерши, которое поначалу трогает, но потом начинает раздражать.

Она уже подходила к дому Тищенко, как из-за поворота возникла ликующая, пританцовывающая новогодняя компания; все хором прокричали ей поздравления. Посторонилась, словно ей могли причинить зло – нет, конечно же не могли. Скорее, было неприятно их публичное, напоказ, веселье: будто оно само по себе было злом. Но стоило разминуться, как проводила их чуть завистливым взглядом – вот идут люди, которые могут, умеют наслаждаться мгновением. Люди, не терзающие себя вопросами о том, что будет после; те, для которых и зимний воздух не холоден, но горяч; которые просто вдыхают его – полной грудью, не задумываясь о воздухе вообще.

Толпа удалилась, но тут же вослед пробежала девица, словно бы приотставшая от компании. Пьяненькая, с грустным лицом в холодном воздухе, она торопливо проговаривала обиду, называя оппонента по имени – и конечно же, тот был мужчиной.


К Тищенко заявилась поздно. Замерзшая, быстро поднялась на этаж, подняла было руку к звонку. Замерла на мгновение, распихивая тягостные помыслы по закоулкам, готовя приветственную улыбку, но последняя мысль все же утвердилась в голове: зря, зря пришла. Сейчас нажмет на кнопку, и звонок взовьется трелью, как объявление войны… Не успела, впрочем: за дверью раздался взрыв молодого, счастливого смеха, – показалось, что не заперто. Взялась за ручку, вошла в квартиру, недоверчиво осознавая свою правоту.

И даже хорошо, что обошлось без звонка. Прокрасться бы в прихожую, как вор, не привлекая внимания. Скинуть мохнатые зимние одежды, побродить между празднующими, словно тень – и так же незаметно удалиться. Не то чтобы не хотелось видеть Тищенко – скорее, не желала, чтобы он ее видел сейчас. Взглянуть бы на него незаметно, как в замочную скважину. Осмотреть с мстительностью: как он там? Скорбит ли, что не пришла на Новый год?

Хозяин квартиры появился со стороны кухни, кинулся к ней с полусдавленным воплем нежности. Словно караулил, сторожил свою дверь, словно ждал именно ее. Скривила улыбку, подставляя щеку для поцелуя, но он угодил в губы, и это было чуть больше, чем просто приветствие. Нервно откинула голову назад, уклоняясь, нетерпеливо похлопала ладошкой по его груди.

Пока раздевалась, вели осторожный пустой диалог о совершенно несущественных вещах. И словно бы та беседа была прелюдией, своеобразной прихожей перед переходом в другой разговор, посерьезней… Но как его начать, какими словами?

Борис сразу же осознал, что предновогодняя ее болезнь была мнимой. Марина, впрочем, и не думала отпираться. Роняя пространные фразы, спокойно смотрела ему в глаза, как бы давая понять: нет, Боря, оправдываться не буду. Чувствовала – непризнание вины его заводит. Возникло даже ощущение, что ее нежелание оправдываться задело Тищенко больше, чем сам факт вчерашнего отсутствия.

Наконец, прорвались его первые вопросы, с легкой тенью скандала: Марина, мы же договорились! Это нелепо, в конце концов! Напирал, стоял близко, выговаривая шепотом – все то, что не мог, не смел выразить в записке.

Отвечала механически, вполголоса. Знаешь, Боря, мне было и в самом деле нехорошо… но, скорее, от неудовлетворенности чувств. Нет-нет, ты тут ни при чем (добавила это с усмешкой, намеренно его зля). Нет, Боря, просто так сложилось. Так бывает, понимаешь? Борис, смягчаясь, морализаторствовал, бубнил свои тирады откуда-то издалека. Марина отбивалась серыми, будничными фразами, постепенно, впрочем, от него отвлекаясь.

Отвлекаясь – потому что в квартире было что-то еще. Это был упругий, ритмичный, восходящей словесный поток: в гостиной исполняли стихи. Читали необычно, никогда еще не доводилось слышать такой манеры декламации. Взглянула в сторону приоткрытых створок, затем досадливо – на Бориса. Он осекся на полуслове, и вдруг стало понятно, как ей начать свой трудный разговор.

– Пойдем на кухню, хорошо?

Окаменев в недобром предчувствии, проследовал за ней, у входа замешкались. Вошел первый, встал у стола, между ними почти ощутимо возникло пространство, поле настороженности. Притворив дверь, Марина сказала уже спокойно, обдуманно:

– Я не люблю тебя, Боря. Это будет честно – знать обоим.

Резанула правду оттуда, от двери, почти заперев его в комнатке, не дав и шанса сбежать от этой ясно сложенной в голове правды. Говорила что-то еще – убедительное, тщательно продуманное за последние дни и часы. Проговаривала с безжалостной интонацией, почти холодными глазами наблюдая за его болезненной реакцией. И лишний раз убедилась – не любит этого человека, нет, не любит, ведь почти и не жалко. Когда он наконец захотел что-то ответить, перебила:

– У нас нет будущего, Боря, и не будет. Это тоже честно.

Сзади затолкались в дверь, влетела девица, заговорщицки взглянула на бледного Тищенко:

– Ой, кажется, я не вовремя! – Обернувшись к Марине: – С наступившим вас, девушка!

Выскочила, вновь тишина. С напряжением оборачиваясь на дверь, не войдет ли кто-то еще, Марина сказала:

– Любовь – это способность совершать глупые, почти безумные поступки ради кого-то. Это лихорадочное состояние, когда уверен, что поступаешь абсолютно верно… Но после с ужасом оглядываешься на недавнее прошлое. Это поступки, которые никто не поймет – да ты и сам осознаешь содеянное с трудом.

– Возможно, ты просто не осознаешь, на что способна, – сказал вдруг Борис.

Удивилась – слова прозвучали дерзко, а ведь казалось, он почти раздавлен.

– Я способна! – возвысила голос. – К счастью ли, сожалению ли – я оказалась способна. Но не ради тебя. Вот в чем дело. Я поняла это на днях, вчера… Вот почему нам нужно расстаться.

– Но ты пришла, – сказал почти с отчаянием.

– Пришла, потому что не могу так больше. Пришла, чтобы высказать – и уйти. И да, прими вот это…

Вспомнила о подарке, что еще в прихожей вынула из сумки, и держала, мяла все это время в руках. Хороший, зимний, славный шарф, купленный загодя, в ноябре, у подруги, вернувшейся из-за границы. Вручая его, хотела даже чмокнуть, по-дружески, в щеку, но передумав, просто сказала:

– С Новым Годом, Борис. Желаю всего наилучшего.

Со второй фразой, пожалуй, погорячилась: прозвучало издевательски.


Обидчиво, гордо Тищенко выскочил из кухни. Ей тоже следовало идти, покинуть его жилище – теперь, когда точки расставлены. Следовало – да вспомнился тот поэт, что декламировал стихи. Прислушалась – поэтическое представление продолжалось, все тот же юношеский голос с напором… Как же долго читает!

Уговорила саму себя: просто взглянет на стихотворца, одним глазком, и сразу уйдет. Направилась, однако, в соседнее, почти пустое помещение. Уверенным взглядом выявила одинокий стул в дальнем закутке, присев, вынула из сумки блокнотик. В углу торчала искусственная ель, по моде, машинально начала рисунок – объект был неинтересен, скорее пыталась успокоиться. Мелкими штришками вела по бумаге карандаш, точнее пыталась: голос поэта с его тягуче-магнетическими интонациями волновал, не давал работать.

Беспокойно убрав блокнот, направилась зачем-то опять в сторону кухни – мимо с хохотком проскользнула праздничная пара. Тут же наткнулась и на другую: в углу целовались две тени, и меньшая тянулась к большей на цыпочках. Стояла, оцепенев, жадно оглядывая. Возникла легкая зависть – давно же не целовалась вот так, с закрытыми глазами, с запрокинутым вверх лицом… Почему любовь всегда так легка, бесплотна, как эти тени? И почему нелюбовь обретает очертания двух фигур, ведущих тяжелый разговор на тесной кухоньке? Поняла, что, пожалуй, подглядывает; нахлынуло чувство неловкости от пребывания здесь: ее бледное, чужое лицо средь оживленных физиономий.

Вспомнилось: Борис накануне вещал, что среди гостей будет поэт – его хороший знакомец, Иосиф: «довольно навязчив, но талантлив, чертяка!» Осведомилась о фамилии – ведь поэт всегда начинается с фамилии, – впрочем, скорее, из вежливости. Ответил свежо:

– Запомнить, Марина, будет легко. Имя мое и его фамилия начинаются почти одинаково. Однокоренные, можно сказать, слова. Ну, почти…

– Как это?

– Борис и Бродский. Мое «Бор» против его «Бро».

Вот, Бродский! Должно быть, он и выступает. И ведь действительно, запомнила!


На поэтическом представлении разыгрывалась шекспировская драма. Стол, накрытый под фуршет, находился в одном конце зала, гости же сгрудились в другом. В центре комнаты, как бы перегораживая путь к новогодним угощениям, обретался рыжеволосый молодой человек. Стоял как на линии огня, в позе тореадора, рука предупредительно поднята: народ, ни шагу вперед! Вначале стихи! В другой зажата стопка листов с виршами. Читал монотонно, ритмически точно, чуть раскачиваясь, как еврей на молитве – но в саму эту монотонность была вплетена нить терпкой чувственности:


…плач всех людей. А рядом с ним Поэт,

давно не брит и кое-как одет

и голоден, его колотит дрожь.

А меж домами льется серый дождь…


Запнулся, сбился с ритма, яростно стукнув себя по лбу – будто вогнав на место потерявшуюся строку, – продолжил с прежней страстью:


… свисают с подоконников цветы,

а там, внизу, вышагиваешь ты.

Вот шествие по улице идет,

и кое-кто вполголоса поет…


И вроде пришла к стихам, но, войдя в комнату, не столько внимала поэзии, сколько следила за лицом декламатора – словно срисовывая для памяти; внимала, впитывала мелодику речи. Мягкий голос, элегантное грассирование, сминающее верхушку у буквы «р». Полувопросительные интонации, почти всегда – акцентуация на второй половине фразы. Даже предложение без вопросительного знака казалось у него вопрошающим.

Вот делает паузу, подзабыв строку, и лицо на миг застывает – словно медальон, словно лик с древней монеты; и чувствуешь в этой маске печать величия… Но вот, чуть кашлянув, он возвращает забытую строку-беглянку – и лицо-медальон тут же распадается на множество осколков, становится страстно-текучим, под стать проговариваемым словам…

Молодого стихотворца перебили – мол, не пора ли заканчивать. Чуть опешив, он мгновенно собрался, ответил резко, с напором, следом другому – завязалась перепалка. Народ в ту праздничную минуту был явно не расположен к высокому. Марина смотрела на него, улыбаясь: нервный, нелепый, спорящий поэт.

– Ося, стихи совсем не новогодние! – говорили ему.

– И, кроме того, на улице не дождь, а снег.

В комнате рассмеялись.

– Что же мне теперь, не читать поэму совсем, в угоду вам, пигмеям? —спросил поэт. – Ждать до осени?

Нервно улыбаясь, он просительно оглядывал стоящих перед ним людей, будто все еще надеясь превратить перепалку в шутку.

– Ну хотя бы до тех пор, пока мы не уйдем.

Новый взрыв хохота; гости, наконец, ринулись к столу со снедью. На какой-то момент молодой поэт оказался стиснут толпой, стоял, брезгливо оглядывая лица, текущие вокруг, высоко вытягивая в воздух руку с зажатыми в ней стихами.

Когда же выбрался в сторону – как-то вдруг оказались рядом. Неопределенно ей кивнув, поэт нетерпеливо складывал, почти комкал внушительную пачку листов с текстами. Оглянулся, словно в поисках поддержки – и перехватил ее взгляд.

– С Новым годом, – помедлив, почти вынуждена была сказать Марина.

– Премерзкий праздник, – ответил с вызовом. – Нет, видали?

Когда читал стихи, в его голосе ощущалась мальчишеская звонкость, отчего поэт казался юным, но сейчас поняла, что ошибалась: конечно, он старше. Возможно, они даже ровесники.

– Что же тут особенного? – пожала плечами. – Пищу духовную променяли на просто пищу…

Произнесла еще несколько фраз в развитие темы и, наверное, могла бы сказать что-то еще, но поняла вдруг, что он улыбается. Но без насмешки, по-доброму, светло – и будто уже позабыв, с чего повел разговор.

– А вы, должно быть, Марина, – сказал с легким стеснением. – Боря мне о вас рассказывал. Художница, да?

Удивилась – откуда он мог знать ее лицо? Неопределенно повела плечами.

– А вы, вероятно, Бродский. Тоже наслышана.

– Иосиф, – чуть склонил голову. – И что же такого обо мне поведали?

– Есть такой поэт, что бросается на слушателей, словно бульдог какой. Хватает их за глотку, потрясенных, и не отпускает, пока не допоет последний стих…

Насторожился, но она улыбнулась – и он торопливо рассмеялся вслед.

– Это вам Боря обо мне наплел?

– Может, и Боря, – не сдержалась, чуть поморщилась от упоминания этого имени.

– Зря я это затеял, да? – Иосиф сокрушенно качнул головой. – У них колбаса во взгляде, а я стихами их потчую.

– Что вы хотите? Арс лонга, вита бревис1! Жизнь так коротка, а искусство… В общем, оно подождет!

– Искусство вечно, признание – быстротечно, – быстро ответил Иосиф. – Если, конечно, оно, это признание, состоится вообще.

– Опасаетесь?

– Чего?

– Непризнания.

Задумался. Взглянул на едоков, вдохновенно столпившихся у стола. Сказал рассудительно:

– Вам, мастерам кисти, проще. Занятие живописью более практично, фактически, это ремесло. А вот занятия поэзией… Это такой массовый забег юношей и девушек, подверженных иллюзиям. В этом забеге участвуют миллионы, ярко представляя свое величие. Я достаточно пообтерся в этой среде. Каждый мнит себя вторым Пушкиным, на худой конец, третьим Державиным. Но к финишу, где ждут слава и толпы поклонников, добираются единицы. Поэтому, да – опасаюсь.

Первичное представление о нем оказалось почти верным – лицо у него было живое, текучее, почти все время меняющееся, с легко приливающей к щекам кровью. От этих постоянных ужимок оно казалось Марине почти некрасивым, но, когда замирало – тогда-то и проступала красота.

– А кем себя мните вы?

– Вообще-то, Бродским, – самоуверенно улыбнулся он, и эта самоуверенность даже подкупала. – Только им одним. Но мне нравится Цветаева. А из более ранних, пожалуй, Баратынский. – Сощурившись хитро. – Как думаете, какое у Баратынского отчество? Абрамович! – изрек почти торжествующе. – Абрамович. У кого ни спроси – никто не знает. Я думаю, это вытеснение, вытеснение. – Людям сложно принять, когда у русского поэта – еврейское отчество, – и, помолчав, добавил: – Не говоря уж о том, когда еврейские имя и фамилия. Смешалась, не зная, как отвечать – ей, русской, всегда было сложно с этой темой.

– Но вернемся к Цветаевой. Если бы спросили, почему Цветаева, я бы сказал – у нее каждая строчка словно бы в облачке боли. И эта боль – трогает.

– Боль так важна?

– Она первична, – сказал он. – Из боли да родится стих!

– А Ахматова?

– Нет, – сказал энергично. – Не мое, но уважаю бесконечно. Прохладный, ясный, чистый стиль, будто прозрачное озеро в тихую погоду. Красота глубокая, истинная, до самого дна. Захватывает дыхание от отточенности строчек, от прозрачного течения воды. Но – не мое. Мне ближе Цветаева, с ее порывистыми бурунами страсти. Кстати, хотите познакомлю?

– С кем?

– С Ахматовой, конечно.

– Вы знакомы?!

– Захаживаю, – горделиво ответил молодой человек, будто был ее соседом, и речь шла о самой обыкновенной вещи. – Хотите, сведу?

Марина промолчала. Кажется, речь шла не столько о визите к поэтессе, сколько о продолжении знакомства. А к этому она не готова.

– Знаете, – сказал он, – когда друг повез к ней в будку, чтобы нас представить, трудно было осознать происходящее до конца.

– В будку?

– Так иронически величается ее дача, в Комарово, Союзпис выделил. Одна комнатенка, есть кухонька, печь правда, хорошая, и большая веранда… Потому и будка. Так вот, для меня это имя было связано с чем-то древним, далеким, отжившим. Я был уверен, что ее и живых-то давно нет… Если бы в конце поездки мой дружок рассмеялся и воскликнул – старик, это была шутка! – я бы не был удивлен, нет…

– И как вам она?

– А я вас познакомлю, да… Увидите сами. – Выдержав вескую паузу, поглядывая на нее значительно, сказал: – Но для того потребуется одна незначительная вещица. А впрочем, вполне себе значительная.

– Какая же?

– Я должен записать ваш телефон.

И она улыбнулась, перевела разговор на другую тему, и перевела так, чтобы ему стало понятно, что это намеренно.

К ним подошел вдруг Борис, чуть растерянный – как если б наблюдал издали и вот не вытерпел, решил вмешаться. Подозрительно глянул – на нее, на Иосифа, – вклинился в беседу, словно и не было неприятного разговора на кухне. Но затем, будто вспомнив, что разговор все же состоялся, властно утянул Марину за руку.

Тищенко, впрочем, не был настроен на скандал – говорил извиняющимся голоском. Ему очень жаль. Но ведь Новый год, Марина, все ссоры надо бы оставить в старом. Добро? Вещал с оправдательными нотками, словно и не она дерзила на кухне. Словно это он стоял у двери, чеканя оскорбительные фразы. Удивлялась, но потом поняла – ушла не сразу. Должно быть, решил, что Марина ищет пути к примирению – и по-мужски сделал первый шаг… Вдруг почувствовала – Бродский смотрит на них. Повернула голову – и верно, внимает издали, изучающе, по-воробьиному приподняв плечи.

Не знала, что отвечать Борису – нелепы, нелепы все его эти мысли; но не устраивать же скандал вновь. Как же она устала. К счастью, выручила одна из гостий, подскочила к ним, будучи подшофе, запричитала:

– Ну где же ты, Боренька! Мы все тебя ждем!

Борис глянул на девицу досадливо, но та, во хмелю, уверенно напирала – и он сдался. Перед тем, как уйти, Тищенко подошел к Иосифу. Со значением глянув на Марину, как бы пометив ее взглядом, сказал:

– Моя невеста, между прочим. Хотя и не осознает этого.

Удалился с напряженной спиной, и они оба, Иосиф и Марина, с одинаковым холодком во взглядах, смотрели ему вослед.

– Так вы его невеста? – спросил Бродский. – Это правда?

– Ближе к истине другое, – ответила резко, – я этого не осознаю.

Цепко взглянув, уточнил:

– Не осознаете – еще?

– Скорее, уже.

Усмехнулись оба; и когда вспоминала после, казалось, что в этой быстрой, совместной усмешке было что-то нехорошее, обидное для Тищенко.

Но грянул конкурс, молодая беготня вокруг стульев, в конце которой должен был остаться один предмет мебели – и лишь один победитель. Смотрели со стороны, не принимая участия. Стояли близко друг к другу, молча наблюдая за чужим весельем, отблески которого нет-нет да и пробегали по их лицам. Не смотрела на поэта, но особенно остро чувствовала сейчас близкое, терпкое, какое-то биологическое его присутствие. И захлестнула вдруг мысль: все-таки не зря пришла. Не зря. На победном стуле оказалось в итоге двое – веселящийся брюнет в очках, и на коленях у него бешено хохотавшая блондинка. Еще один финалист, плотный, коренастый, красный от бега, стоял рядом, досадливо посматривая на очкарика.

Иосиф сумел раздобыть полбутылки вина, закуски – в тарелочке с синим якорем.

– Такая же есть и у нас, – сказал Иосиф. – Как без кошки в доме у моряка?

– Кошки?

– На морском жаргоне это еще и якорь.

– И кто же у вас от морской стихии?

– Отец, отец…

Чокнулись за Новый год, поэт закурил, вдохновенно запрокидывая голову. Заговорили – он вещал торопливо, взахлеб, пытаясь перебить набирающий силу молодежный гвалт. Еда быстро закончилась, потчевали друг друга познаниями – чуть во хмелю, она просвещала Иосифа о сложностях рисунка. «Взять тень – она так зависима от света! Мы пишем даже не тень, Иосиф. Мы, по сути, отмечаем недостаток света». Отвечал уверенными, чуть пространными рассуждениями о поэзии, снова прозвучали имя Цветаевой, Баратынского – с легкой небрежностью произносил его через «о» – а следом и Слуцкого. Будучи оригинальными, мысли собеседника показались Марине, впрочем, словно бы не по статусу. Будто великоваты, как пиджак не по росту – ну не может зеленый, безродный поэт рассуждать о поэзии, как маститый…

На страницу:
2 из 6