Бесчувственный Реставратор Империи 1
Бесчувственный Реставратор Империи 1

Полная версия

Бесчувственный Реставратор Империи 1

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 5

— Понимаете, — сказал я, стараясь говорить как можно ровнее, — я реставратор. Через мои руки проходят картины, на которых бывает изображено всякое. Казни. Бойни. Драматические сюжеты. Иногда работаешь над полотном, на котором сорок изуродованных тел, и работаешь часами. Это профессиональное. Меня этим трудно удивить.

Я не врал. В прошлой жизни я действительно реставрировал работы на тяжёлые сюжеты, и привыкаешь к ним быстро. Только Кире Викторовне об этой моей прошлой жизни знать не стоило.

— Возможно, — сказала она.

Голос у неё снова стал обычным. Как будто моё объяснение её устроило. Или как будто она его приняла к сведению, но себе пометила.

— Но убийства совершены так же, как те, что приписывали вашему отцу.

Я остановился.

Не дёрнулся, не отшатнулся, не охнул. Просто остановился внутри. Внутри у меня всё одномоментно сжалось — и моё, и художниково. Унылый мужик, который сидел у меня в груди, тоже почувствовал этот холод и подбавил своего: к моей тревоге добавилась его глухая, безнадёжная тоска, и от этой смеси в животе стало тошно.

Отец.

Тот самый отец этого тела, о котором я знал из чужих документов и обрывков чужих разговоров. Серийный убийца, пропавший без вести семь лет назад. Душил молодых женщин. Оставлял рядом с телами одинаковые предметы — что именно, я уже не помнил, я никогда особо не вчитывался в подробности дела, потому что оно меня угнетало. И вот теперь она говорит мне, что убийства совершены так же.

Так же.

Значит, кто-то знает почерк отца достаточно подробно, чтобы его повторить. Или сам отец вернулся. Или он работал с напарником, и напарник решил возобновить преступления. Или не было ни отца, ни напарника, и его просто подставили.

Я почувствовал, как у меня снова потекло по щеке. Уже из обоих глаз. Тихо, по-стариковски, без всхлипов. Мрачный художник внутри плакал за нас обоих.

Я стоял у стойки, держался за неё рукой, не видел лица Киры Викторовны, не знал, какое сейчас у неё выражение, не знал, что она от меня ждёт, и не мог даже понять, какая у меня самого должна быть реакция.

Я просто стоял.

И понимал, что она ждёт от меня ответа.

Могло же так повезти мне сегодня.

Глава 2

Отец.

Это короткое слово прошло у меня в голове, как камень, брошенный в стоячую воду. Сначала ударяет, потом тонет, а потом по всей поверхности расходятся круги, и они захватывают то, что давно лежало на дне.

В прошлой жизни у меня тоже был отец. Алкаш. Никчёмный мужик, который умудрился за всю свою жизнь не сделать вообще ничего полезного. Не только для меня. В общем.

Если когда-нибудь будет составляться список людей, наименее повлиявших на мою судьбу в положительную сторону, мой отец займёт там почётное первое место. Не записал в секцию по плаванию. Не научил пользоваться отвёрткой. Не дал ни одного совета. Не пришёл ни на один школьный концерт. Однажды, правда, он принёс мне домой щенка — пьяный, в субботу. Щенка к понедельнику пришлось отдать соседке, потому что это был её щенок.

Так что всего, чего я добился в той жизни, я добился вопреки отцу. Не благодаря.

Это, кстати, отдельный вид топлива. На таком ресурсе хорошо жгутся, например, чемпионы и известные бизнесмэны. У меня хватило только на университет изобразительных искусств и реставрационную мастерскую, но и это было неплохо.

В этой жизни, у тела, в котором я очутился, отец тоже был. И, наверное, мне стоило бы радоваться, что моя биографическая статистика по отцам стабильно неудачная — есть какая-то консистентность во вселенной. Только в этот раз вышло всё-таки веселее.

Отец этого тела, Арон Романович Элистратов, считался серийным убийцей.

Не «выпил и побил соседа», не «уклонялся от налогов», не «загубил карьеру сына». Серийный убийца. Жертв в деле было шесть. Все молодые женщины. Всех душили. Рядом с каждым телом полиция находила одинаковый предмет — какую-то метку, что-то опознавательное, я никогда не вчитывался в подробности, потому что от чтения этого дела меня тошнило в самом прямом физиологическом смысле. Семь лет назад отец пропал без вести. Тело его не нашли, в живых тоже не зафиксировали. Дело осталось висеть.

И вот теперь девушка приходит ко мне в лавку с фотографией свежего трупа и говорит, что убийство совершено так же.

Так же.

Очень удобно сложилось у моих отцов, прошлого и нынешнего, что я по части наследственности и в одном мире, и в другом получаю исключительно подарки.

Я стоял у стойки, держался за неё рукой, и в это самое время внутри у меня, поверх характера мрачного художника, всколыхнулось что-то ещё. Старое. Чужое. Не моё. Будто чья-то рука копнула на дне памяти, и оттуда поднялась илистая муть.

Я моргнул.

Размытый торговый зал передо мной потускнел, отъехал в сторону, как будто кто-то выкрутил у мира резкость в обратную сторону. Вместо стойки, за которой я держался, появился жёлтый круг настольной лампы. Я лежал на чём-то мягком — на кушетке. Над лампой нависал низкий потолок, выкрашенный в скучный белый цвет, какой бывает только в государственных учреждениях. Воздух в этом воспоминании был сухой, нагретый радиатором, и пах казёнными бумагами.

Я опустил взгляд.

Передо мной сидел мужчина.

Геннадий Геннадьевич Караульцев.

Лет ему было около пятидесяти. Среднего роста, среднего телосложения, средней внешности — такой человек, которого ты увидишь в очереди в кассу и не запомнишь. Лысина у него начиналась со лба и доходила до макушки, оставляя по бокам два аккуратных седеющих островка. Очки в тонкой золотой оправе. Костюм серый, рубашка светло-голубая, галстук мог бы быть, а мог и не быть, я никогда не помнил, был ли. Зато помнил его глаза. У него были очень внимательные, очень умные глаза, не подходящие к скучному лицу. Так бывает: природа собирает человека на скорую руку, а потом, в последний момент, вставляет ему хороший прибор.

Кабинет в имперском интернате для аристократов на улице Карского.

Я очнулся в этом теле в больнице, через сутки после того, как мальчик, которому это тело принадлежало, упал с лестницы и крепко ударился головой. Что произошло на самом деле, никто не знал. Версий было две. Первая — мальчик упал сам, по неосторожности. Вторая — мальчику помогли упасть. У меня была своя третья версия, которая мне не нравилась: мальчик прыгнул сам, целенаправленно.

Я очнулся в больнице — и первое, что почувствовал, это что у меня страшно болит голова.

Болела она ровно так, как болит после хорошего удара затылком об что-то твёрдое. Я знал это ощущение по прошлой жизни, в которой однажды поскользнулся в ванной и приложился об кафель. Тогда я пришёл в себя через минуту-две, а здесь, как я потом узнал, без сознания провёл около суток.

Открывать глаза было больно. Даже сквозь закрытые веки свет в палате казался тяжёлым. Я полежал так минуты три, пытаясь вспомнить, что со мной случилось. Не вспомнил.

Потом всё-таки приоткрыл глаза.

Потолок был высокий, белёный, с лепниной по периметру — простой, без изысков, но это была именно лепнина, не пластиковая накладка. Слева от меня стояла капельница. С капельницей всё было нормально, обычная, какие я видел в больницах прошлой жизни. А справа стоял аппарат, на который я посмотрел и который сразу отказался узнавать. Что-то медицинское — это было понятно по форме и по тому, как от него к моей руке шёл тонкий провод. Но провода у этого аппарата были не электрические. Они светились слабым голубоватым светом, тонким и ровным, и пульсировали в такт чему-то — возможно, моему сердцебиению.

Я молча на него посмотрел. Аппарат молча светился в ответ.

«Ладно, — подумал я. — Допустим, это новая модель. Я её не видел, потому что эти штуки появляются довольно часто, благо хорошим вливаниям денег в медицину, и за всеми не уследишь».

В тот момент я ещё убеждал себя, что я в нормальном мире.

Потом в палату вошла медсестра.

И вот тут стало очень неловко.

Я её увидел и сразу понял, что она не настоящая. То есть как — настоящая, конечно. Живая женщина лет сорока, в халате. Только халат был не больничный голубой и не белый, как я помнил по любым больницам, а длинный, до колен, тёмно-серый, с тонким серебристым шитьём по воротнику и манжетам. На груди у неё был приколот значок в виде маленького стилизованного солнца. И когда она наклонилась проверить капельницу, я увидел, что у неё на запястье под рукавом мелькнул татуированный или, может, нарисованный краской знак. Что-то похожее на птицу, вписанную в круг.

— Очнулся, — сказала она, не задавая вопроса. Утверждала, в ласковой интонации.

Голос у неё был тёплый, но без сюсюканья.

— Ага, — сказал я. И сразу понял, что у меня голос не мой.

Голос у меня был ломким, юным, слегка хрипловатым. Как у мальчишки лет четырнадцати-пятнадцати, у которого ломка не закончилась. У меня в прошлой жизни в этом возрасте голос ломался долго и мучительно, и я этот тембр узнавал. Только сейчас он шёл не из памяти — он шёл из моего собственного горла.

Я в ужасе закрыл рот.

Медсестра, ничего не заметив, продолжила свои дела. Подошла к аппарату, постучала по нему пальцем. Голубоватые провода в ответ моргнули и стали светиться чуть ярче. Я смотрел на это с открытым ртом и постепенно понимал, что ситуация у меня, мягко говоря, выходит за рамки.

— Полежи смирно, — сказала медсестра, не оборачиваясь. — Скоро придёт лекарь, посмотрит. Ты день в отключке провёл. Ничего, бывает. С лестницы у тебя приличный полёт получился.

— С какой лестницы, — спросил я тихо.

Медсестра обернулась. Посмотрела на меня внимательно.

— А ты не помнишь?

— Нет, — сказал я.

Я не врал ей. Я действительно не помнил.

Она помолчала.

— Это бывает после такого удара, — сказала она. — Память иногда возвращается через час, иногда через сутки. Не страшно. Лекарь посмотрит, что-нибудь решит.

Она вышла.

Я остался в палате один и приступил к восстановлению фактов.

Первое, что я сделал — поднял руку. Левую. Ту, к которой не была подсоединена капельница.

Рука была подростковая. Тонкая, гладкая, с чистой кожей, без шрамов и без следов от того старого пореза, который у меня был на запястье прошлой жизни — память от попытки что-то починить отвёрткой ещё в студенчестве. Шрама не было. Рука была чужая.

Я опустил руку обратно на одеяло.

«Ладно, — сказал я себе. — Без паники. Сейчас разберёмся».

На самом деле паника была. Внутри. Просто на лице она никак не отображалась — что я заметил, когда минут через пятнадцать после ухода медсестры случайно поймал своё отражение в стеклянной дверце медицинского шкафчика. Лицо моё, чужое, юное лицо, было совершенно спокойным. Ровные брови, ровные губы, никакого выражения. А внутри у меня в это самое время орало два этажа подряд.

Это было первое моё знакомство с особенностью этого тела.

Тогда я ещё не знал, что это навсегда.

Через полчаса в палату вошёл лекарь.

Не врач, не доктор — именно лекарь. Это слово я выудил из обрывков речи медсестры в коридоре, когда она кому-то говорила: «У шестого скажите лекарю, что очнулся».

Лекарь оказался мужчиной лет сорока, в таком же тёмно-сером халате, как и медсестра, только с более широкой полосой шитья по воротнику. На груди у него был тот же значок-птица, но из золотистого металла, а не из тусклого. На пальце у него блеснуло кольцо с тёмным камнем.

— Ну-ка, посмотрим, — сказал он, садясь на стул у моей кровати.

Он положил руку мне на лоб.

И в эту секунду я почувствовал, что его рука была не просто тёплая, а горячая. Не лихорадочно, не противно — а правильно, как у печки, от которой ты только что отошёл. Тепло прошло у меня от лба вглубь головы, обтекло боль и аккуратно её утихомирило. Я открыл рот. Закрыл. Снова открыл.

— Что вы сделали, — спросил я.

Лекарь посмотрел на меня.

— Подавил болевой очаг, — сказал он. — На пару часов хватит. Что ты помнишь?

— Ничего, — сказал я.

Он кивнул. Не удивился, не насторожился. Просто принял к сведению.

— Имя своё помнишь?

И вот тут я завис.

Имени своего я не помнил. То есть имя из прошлой жизни помнил отлично. А вот имя того, кто лежал сейчас на этой кровати, я не знал и в первый раз. Если бы мне сейчас сказали, что меня зовут Альберт Вильгельмович, я бы спокойно согласился.

Я молчал.

Лекарь снова кивнул, как будто моё молчание тоже было нормальным ответом.

— Тебя зовут Ян, — сказал он. — Ян Аронович Элистратов. Тебе четырнадцать лет. Ты был дома, упал с лестницы, ударился головой. Других травм нет. Память у тебя должна вернуться. Если нет — пройдёшь обследование, тебе помогут.

Я молча запоминал каждое слово.

«Ян Аронович Элистратов. Четырнадцать. Дом. Падение с лестницы. Обследование».

Лекарь между тем достал из кармана какой-то небольшой прозрачный кристалл. Поднёс к моему виску. Кристалл слегка засветился изнутри. Лекарь смотрел не на меня, а на кристалл, и по его лицу я понимал, что он что-то там видит.

— Магических нарушений нет, — сказал он. — Дар на месте. Активация в норме. Ты хорошо отделался, парень. Отдыхай.

Он встал.

— Постойте, — сказал я. — А… какой у меня дар?

Лекарь обернулся.

Посмотрел на меня внимательно. Так смотрят на человека, который только что задал вопрос, на который любой нормальный человек заранее знал бы ответ.

— А ты не помнишь.

— Я ничего не помню.

— Понятно.

Он подошёл к моей кровати ближе. Сел обратно на стул.

— Дар у тебя редкий, — сказал он. — Нестандартный. Связан с восстановлением предметов. Подробности тебе расскажут, когда будешь готов. Сейчас не забивай голову, главное — отдохни.

Я кивнул.

«Связан с восстановлением предметов».

Сидя в палате с чужим лицом, чужим именем и чужой биографией, я в этот момент впервые услышал то, что в перспективе должно было меня спасти.

Реставрация.

В моей прошлой жизни это было моё ремесло. Я этим жил пятнадцать лет. И теперь оказывалось, что в этом теле сидит дар, связанный ровно с этим самым.

Совпадение, конечно, было настолько изящное, что я даже не сразу в него поверил. Если бы тогда мне сказали, что меня в это тело засунула какая-то высшая сила, рассчитывающая на моё профессиональное прошлое — я бы мог и согласиться. Совпадало слишком точно.

Лекарь ушёл.

Я остался один.

К вечеру меня перевели в общую палату — на четыре койки. Две из них были заняты другими подростками, оба спали или делали вид, что спят, оба с забинтованными конечностями и поломанными конечностями. Третья кровать пустовала. Мою поставили четвёртой, у окна.

Из окна был виден город.

Я долго смотрел в окно.

Город был похож на старую Москву. Низкие трёх- и четырёхэтажные дома, кирпич, штукатурка, лепные карнизы. Мостовая внизу — не асфальт, а серая брусчатка. Уличные фонари — высокие, чугунные, с матовыми стеклянными плафонами наверху. Внутри плафонов горел не электрический свет, а что-то живое, мягкое, золотистое, как будто внутри плафона сидел небольшой факел. По мостовой шли люди в таких же длинных тёмно-серых, тёмно-синих, тёмно-зелёных пальто. Никаких джинсов, никаких ярких курток.

И мимо моего окна прошёл трамвай.

Трамвай был, по форме, ровно такой, какие я помнил по прошлой жизни. Зелёный, с большими окнами, на двух вагонах. Только над крышей трамвая в воздухе висела ровная светящаяся полоса — голубоватая, чуть пульсирующая. Такая же, как провода у моего аппарата в палате.

Я смотрел на этот трамвай и понимал.

Я не дома.

Этот мир не мой.

Чай мне в тот вечер принесла другая медсестра. Стакан с подстаканником. Подстаканник был серебряный, с гравировкой, и я, протянув руку, машинально нашёл на боку подстаканника герб. Двуглавый орёл, корона, держава, скипетр. Только под лапами орла было выгравировано не «Россия», а «Российская империя» с маленькими буквами вязью.

Российская империя.

Я вдохнул горячий пар над чаем и закрыл глаза. Внутри у меня всё одновременно проваливалось и собиралось обратно, как песочные часы, которые перевернули.

«Хорошо, Ян, — мысленно сказал я этому новому себе. — Будем жить тут. Деваться, видимо, некуда».

В больнице я провёл девять дней.

За эти девять дней я постарался выяснить о себе всё, что мог. Не задавая лишних вопросов — медсестра первая заметила, что я не помню имени, и я понимал, что любое моё «я не знаю» добавляет в моё дело строчку, которую потом будут рассматривать. Поэтому я слушал. Слушал, как медсёстры обсуждают другие палаты. Слушал телевизор в коридоре, который работал у поста дежурной — оттуда я выловил много полезного. Слушал, какие новости приходят. Какие фамилии звучат. Какие города упоминаются.

К концу девятого дня я знал примерно следующее.

Российская империя. Год — в пересчёте на привычный мне счёт — близко к нашим двухтысячным, может, чуть позже. В отличие от моего мира, революции тут не случилось. Империя стоит на своих ногах, у неё свой император, свои аристократические рода, свои министерства. Магия в этом мире — нормальная часть жизни, как электричество. Дары делятся на стихийные (огонь, вода, ветер, земля), боевые, бытовые, и редкие — последних в общую систему вписать сложно.

Технологии есть. Телефоны, машины, телевизоры, рестораны, обычная городская жизнь — всё на месте. Просто рядом с этим живёт магия.

Меня зовут Ян Аронович Элистратов. Мне четырнадцать. Дар у меня связан с реставрацией. Подробностей пока не знаю.

Отца зовут Арон Романович Элистратов. И вот тут на меня в палату заглянула вторая большая новость.

На пятый день моего пребывания в больнице, ближе к вечеру, в коридоре заговорили двое сотрудников. Мужчина и женщина. Голоса их звучали приглушённо, но я лежал у двери и слышал каждое слово.

— …сын того самого Элистратова, — сказал мужчина. — Он пропал ровно в день падения сына с лестницы.

— Боже, — ответила женщина. — Опять. Ну за что ребёнку такие гены. — И что с ним делать теперь.

— В интернат отправят. На улицу Карского.

— Этому интернат не светит, у него рода нет.

— Пишут, что распоряжением каким-то. Сверху. Хотят, чтобы под наблюдением был.

Я лежал и не дышал.

Через несколько секунд они отошли, и я их больше не слышал.

Я лежал на спине, смотрел в высокий белый потолок, и постепенно понимал, что мне не повезло сильнее, чем я думал в первые сутки.

Тело, в которое я попал, принадлежало не просто бедному сироте.

Оно принадлежало сыну серийного убийцы.

В тот вечер я попросил у медсестры две вещи: воды и какую-нибудь книгу почитать. Она принесла кружку и старый журнал — что-то о ботанике. Журнал я не читал. Я лежал и думал.

В этой жизни мне светило не очень.

Без рода. Без денег. Без памяти. Под наблюдением. С отцом-убийцей на хвосте.

Если этот мир рассчитывал, что я опущу руки — этот мир меня плохо знал.

В прошлой жизни, в реальном мире, без магии и аристократии, меня вытаскивало на поверхность одно простое качество. Я не сдавался. Когда у меня не было денег на университет, я сдавал в макулатуру старые книги. Когда у меня не было заказов, я сидел в библиотеках и читал каталоги. Когда у меня не было известности — я её делал сам, по одной восстановленной вещи за раз.

Здесь у меня тоже не было ничего.

Зато у меня был дар, по очень странной случайности связанный с тем самым ремеслом, которое я знал назубок.

Этим я и собирался воспользоваться.

Постепенно картинка собралась.

В этот мир я попал плохо. Тело было травмированное, без внятной личной истории, без родственников. У отца — статус «без вести пропал, подозревается в серии убийств», что в социальном смысле было хуже, чем «казнён». У матери — статус «умерла в родах», то есть с самого рождения этого мальчика никакой матери у него не было. Род Элистратовых — баронский. После обвинений отца имперская канцелярия временно отстранила род от прав. Дети рода в таком случае помещаются под опеку и наблюдение. Статус не отнят навсегда — он заморожен. Если отец будет оправдан, или если будет доказано, что обвинения неверны, статус восстановится. Если отец будет признан виновным окончательно, или если род прекратит существование без наследника — род лишат прав окончательно. Отлично, я — Ян Аронович Элистратов, четырнадцать лет, сирота, носитель странного редкого дара, с биографией, в которой числится отец-убийца.

После выписки меня отправили в интернат.

Глава 3

Везли меня туда на казённой машине — длинной серой колымаге, похожей на советскую «Волгу», только с приподнятой крышей и с эмблемой имперского ведомства образования на дверце. Сидел я сзади. Спереди сидели двое: водитель и сопровождающая, женщина лет пятидесяти, в строгом сером костюме, с папкой у себя на коленях. В папке лежали мои документы.

Ехали мы около часа.

За окном проплыл город. Я смотрел, как мимо проходят знакомые-незнакомые улицы — узнавалось общее устройство, расположение, ритм, но не узнавались детали. Вывески на магазинах были на русском, но шрифты другие. Машины ходили по тем же правилам, но марки иные.

Сопровождающая со мной за всю дорогу не сказала ни слова. Ни здрасте, ни приехали — она просто села в машину, открыла свою папку, и до самого приезда что-то в ней изучала. Я ей был неинтересен. Я был грузом, который нужно доставить из пункта А в пункт Б.

Мы свернули с главной магистрали на узкую улицу. Улица называлась «Карского» — я успел прочитать табличку. Дома пошли реже, между ними появились зелёные полосы, потом небольшой парк, и в конце улицы я увидел то самое здание, в котором мне предстояло жить несколько лет.

Интернат для аристократических сирот.

Титула мой род лишили, но решили держать под присмотром, и обычный интернат для этого не подходил.

Здание было трёхэтажное, каменное, с башенкой над главным входом. Старое, дореволюционное по моим прошлым меркам. Фасад тёмно-серый, с лепниной по карнизам и над окнами. Окна высокие, узкие, сверху арочные. Над парадным крыльцом висел герб — двуглавый орёл, под ним щит с какими-то символами. Решётка вокруг здания — кованая, чёрная, с пиками наверху.

Машина остановилась у крыльца.

— Выходи, — сказала сопровождающая, не оборачиваясь.

Я вышел.

В ту секунду, когда я ступил на брусчатку перед крыльцом, у меня в желудке что-то сжалось. Я и сам не понял, отчего. Может, вид этого мрачного здания. Может, понимание, что отсюда мне выходить ещё нескоро.

Сопровождающая поднялась по ступеням первой, я за ней. Она нажала на латунную кнопку звонка у двери. Внутри здания глухо раздался сигнал. Через несколько секунд дверь открылась.

В дверном проёме стоял пожилой мужчина в тёмной форменной куртке. Глаза у него были усталые, без интереса.

— По распоряжению, — сказала сопровождающая, протягивая ему папку. — Элистратов.

Он молча взял папку, посмотрел на меня, ничего не сказал, открыл папку, проверил первый лист, кивнул.

— Проходи, — сказал он мне.

Сопровождающая, не попрощавшись, развернулась и пошла обратно к машине. Дверь за её спиной закрылась.

Внутри здания пахло.

И вот тут запах был важен.

Пахло старой краской, сухим деревом и казённой едой. Вот этой характерной едой государственных учреждений, которую узнаёшь сразу, по запаху перегретого подсолнечного масла, разваренной капусты и чего-то непонятного, мясного, но не вполне. Я этот запах помнил по прошлой жизни — так пахло у нас в школьной столовой. Здесь, в имперском интернате для аристократов, в столовой, видимо, готовили примерно так же. Хотя, я ожидал уровня получше. Все-таки для аристократов, хоть и сирот. Конечно, белого рояля в центре зала я не ожидал, но комфортного уровня точно.

Это было первое, что меня здесь насторожило.

Аристократические сироты, как мне успели рассказать в больнице, должны бы питаться чуть лучше.

Видимо, не все.

Дежурный воспитатель повёл меня по длинному коридору. Коридор был широкий, с высокими потолками и старыми деревянными полами, которые скрипели на каждом шаге. По стенам висели портреты — ровные ряды одинаковых тёмных рамок, в которых на одинаковых фонах сидели одинаково мрачные мужчины в одинаковых мундирах. Кто это были, я не понял, но по виду они были все из категории «директор интерната последние сто пятьдесят лет».

— Сюда, — сказал воспитатель и отворил передо мной одну из дверей.

Я зашёл.

Это был кабинет директора.

За большим тёмным столом сидел мужчина лет шестидесяти. Седой, но седина у него была не благородная, а какая-то нечистая, серо-жёлтая, как у старого пианино. На нём был тёмно-зелёный мундир с золочёными пуговицами. На груди — ордена. Лицо у него было гладкое, без выражения, и вот тут уже не как у меня — у меня каменность была от тела, а у него от привычки.

— Сядь, — сказал он, не глядя на меня.

На страницу:
2 из 5