Чудь белоглазая. Тайна рода Демидовых
Чудь белоглазая. Тайна рода Демидовых

Полная версия

Чудь белоглазая. Тайна рода Демидовых

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 5

Место оказалось в полуверсте от завода, на небольшом, поросшем чахлым ельником холме. С виду – ничем не примечательное. Но стоило подойти ближе, как становилось ясно, почему Степан выбрал именно его. Земля под ногами была неестественно ровной, будто выстланной, а корни сосен по краям холма изгибались, словно обтекая что-то круглое, невидимое.


– Здесь был вход, – сказал Степан, ткнув ногой в землю. – Завален. Но память в земле осталась. Она помнит пустоту внизу.


Работы начались на следующий день. Никита лично наблюдал, выбрав позицию на соседнем пригорке. С ним был Григорий, его тень и правая рука, и десятник Федот, лицо которого было землистого цвета, а глаза бегали.


Первые сажени шли тяжело. Мерзлая земля, перемешанная с камнями, сопротивлялась ломам и киркам. Рабочие, человек двадцать, откалывали куски, грузили в корзины, поднимали на веревках. Над ямой повисло молчание, прерываемое только лязгом железа, тяжелым дыханием да редкими, сдавленными ругательствами. Никита замечал, как люди крестятся, прежде чем спуститься вниз, как они сторонятся Степана, который стоял неподалеку, неподвижный, уставившись в копошащуюся в яме толпу своими стеклянными глазами.


К полудню углубились сажени на три. И тут лопата одного из рабочих, рослого парня по имени Артем, звякнула обо что-то не земляное, а каменное, но с металлическим отзвуком. Все замерли.


– Что там? – крикнул сверху Никита.


– Камень, барин! – донеслось снизу, голос Артема дрожал. – Да не простой… Ровный какой-то!


– Расчищай!


Еще полчаса работы, и стало ясно – это не камень. Это была плита. Большая, почти квадратная, из темного, отполированного до легкой матовости камня, которого не было в округе. На ее поверхности проступали едва заметные, стертые временем концентрические круги и странные угловатые знаки.


Сердце Никиты забилось чаще. Не страх. Нет. Азарт. Предвкушение клада. Он сам спустился в яму, оттолкнув рабочих. Прикоснулся к плите. Она была ледяной, и холод ее был не зимним, а каким-то глубинным, идущим из самой преисподней.


– Ломами! Поддеть! – скомандовал он.


Железо заскрежетало по камню. Плита не поддавалась, будто была не просто положена, а срослась с основанием. Только когда в дело пошли самые крепкие рычаги и усилия пяти человек, раздался низкий, стонущий звук, и плита сдвинулась, обнажив под собой черный, пахнущий сыростью и вековой пылью провал. Из него потянуло воздухом – не спертым, а чистым, холодным, с едва уловимым запахом… металла и чего-то цветочного, давно умершего.


Свет факела, брошенный вниз, не достиг дна, поглощенный тьмой. Но он выхватил на миг из мрака гладкие, почти отполированные стены, уходящие вертикально вниз.


– Колодец, – прошептал кто-то из рабочих. – Искусный.


– Лестницу! Веревки! – распорядился Никита, и в его голосе зазвучала сталь.


Спускались первыми он, Григорий с топором наготове и Степан, которого Никита силой заставил идти впереди. «Ты знаешь ихние повадки. Смотри в оба».


Глубина оказалась около пяти саженей. Ноги ступили на твердый, утоптанный пол. Факелы, которых теперь было несколько, осветили узкий, но высокий коридор, уходящий в толщу холма. Стены и свод были выложены тем же темным камнем, что и плита, но здесь резьба была явственней: спирали, зигзаги, изображения каких-то невиданных растений и существ, отдаленно напоминающих ящериц с большими головами. Воздух здесь был на удивление свеж, будто его кто-то проветривал все эти столетия.


– Галерея, – сказал Степан, и его голос, многократно усиленный эхом, прозвучал гулко и чужеродно. – Ихняя дорога. Они ходили здесь. Без факелов. Они видели в темноте.


Они двинулись вперед, осторожно, крадучись. Прошли шагов тридцать. Коридор уперся в тупик. Но не в стену, а в нечто иное. Перед ними была ниша, арка, оформленная как вход в миниатюрное помещение. И в этой нише…


Тишина повисла густая, звенящая.


В нише, на каменном ложе, покоились останки. Не рассыпавшийся скелет, а почти целая фигура, благодаря тому, что на ней сохранилась одежда – вернее, доспехи. Это была кольчуга, но такая, какой никто из присутствующих никогда не видел. Кольца были не железные, а из какого-то тускло-серебристого сплава, мельчайшие, тончайшие, сплетенные с ювелирным, нечеловеческим искусством. Они облегали невысокий, коренастый костяк, создавая впечатление второго, металлического тела. На черепе – шлем той же работы, с закрытым лицом, где на месте глазниц были вставлены продолговатые пластины темного, почти черного камня. Рядом, у сложенных на груди рук (кости пальцев были неестественно длинными), лежал небольшой предмет: серебряный ларец, простой, без украшений, но отполированный до зеркального блеска.


Это был не просто археологический интерес. Это была встреча. Встреча с тем, о чем шептались в сказках. Со «старым человеком». С Чудью. И она была на расстоянии вытянутой руки.


Рабочие, столпившиеся позади, замерли в суеверном ужасе. Кто-то начал читать молитву. Григорий сжимал топор так, что костяшки пальцев побелели.


Только Никита Демидов не испытывал страха. В нем боролись омерзение, любопытство и все тот же, всепоглощающий азарт. Он шагнул вперед.


– Не тронь, – сказал Степан, и в его голосе была такая сила отчаяния, что Никита на миг остановился.


– Почему?


– Он на страже. Он не просто лежит. Он… оставлен. Чтобы предупредить. Или чтобы охранять.


– Охранять это? – Никита кивнул на ларец. Он наклонился, не обращая внимания на протестующий стон Степана, и взял ларец. Он был тяжелее, чем казался, и холодным, как лед. Этот холод прошел сквозь рукавицы и обжег ладонь.


Никита поставил ларец на пол, откинул простую, но плотно пригнанную крышку.


Внутри, на темно-синем бархате, который рассыпался от прикосновения в пыль, лежали двенадцать шаров.


Они были идеальны. Абсолютно круглые, размером с куриное яйцо, отлитые из того же тусклого серебра, что и кольчуга. Они не сверкали. Они словно впитывали свет факелов, отдавая его мягким, внутренним свечением, будто внутри каждого тлел крошечный, холодный огонек. Они лежали в два ряда, шесть на шесть, и от них исходило такое совершенство формы, такая чуждость всему земному, что даже Никита на миг застыл в немом изумлении.


– Что это? – пробормотал он.


– Не знаю, – голос Степана был прерывист. – Но это не для нас. Это ихнее. Положи назад.


Но было уже поздно. Жадность, та самая, что двигала Демидовым всю жизнь, пересилила осторожность. Он протянул руку, чтобы взять один из шаров, ощутить его вес, понять металл.


Едва его пальцы сомкнулись вокруг холодной, гладкой поверхности, в галерее что-то изменилось.


Воздух сгустился. Запах металла и пыли сменился на острый, щекочущий ноздри аромат озона, как перед грозой. И тогда они услышали звук.


Звук пришел не сверху и не снизу. Он возник везде, заполняя каменный мешок галереи. Это был звук, похожий на плач. Но не человеческий. Высокий, мелодичный, невероятно печальный, он состоял из нескольких нот, сливавшихся в жалобную, бесконечно повторяющуюся фразу. Он шел от стен, от потолка, из самой земли. И в этом звуке была такая тоска, такое невыразимое горе, что у нескольких рабочих по щекам покатились слезы, хотя они и не понимали, почему.


– Кладенец подземный плачет… – зашептал кто-то в ужасе.


Звук длился, может быть, минуту. А потом стих так же внезапно, как и появился. Но в наступившей тишине было что-то еще более страшное. Ощущение, что они не одни. Что за ними наблюдают. Со всех сторон.


Никита, бледный, но собранный, все еще сжимал в руке серебряный шар. Он казался еще холоднее.


– Все. Выносим все, – приказал он, и его голос, обычно такой уверенный, слегка дрогнул. – Тело… эти останки. И этот ларец. Аккуратно. Наверх.


Поднять кольчугу с костями внутри оказалось легче, чем ожидалось. Она была невероятно легкой для металла. Ее завернули в холстину. Ларчик с шарами Никита взял себе. Подъем наверх прошел в гнетущем молчании. Когда последний человек выбрался из черного зева колодца, все невольно обернулись, будто ожидая, что из темноты сейчас выглянет что-то бледное и безглазое.


Плиту на место не вернули. Ее оставили сдвинутой. Черная дыра в земле зияла, как рана.


Наверху находку встретили как величайшую диковинку и одновременно как дурное предзнаменование. Рабочие столпились на почтительном расстоянии, крестясь и шепчась. Кольчугу с останками положили в пустой амбар, куда Никита приказал никого не пускать. Ларчик с шарами он унес в свою избу, превращенную в контору и жилье одновременно.


Весь остаток дня царила странная, нервная атмосфера. Работа на новой шахте встала. Люди отказывались спускаться, говоря, что «место проклятое». Демидов, стиснув зубы, не стал их принуждать – не из жалости, а из прагматизма: испуганный человек в забое опасен. Он ограничился тем, что выставил у амбара с находкой охрану из самых надежных, тульских своих людей под началом Григория.


А сам заперся в избе с ларцом.


Он высыпал шары на грубый дубовый стол. Двенадцать холодных, мерцающих сфер. При дневном свете, пробивавшемся через заиндевевшее окно, они выглядели иначе – не так таинственно, но оттого не менее загадочно. Он взял один, покатал в ладонях. Совершенная форма. Ни шва, ни царапины. Он попытался поцарапать его ножом – лезвие скользнуло, не оставив и следа. Металл (если это был металл) был невероятно твердым. Он поднес шар к уху. Ни звука. Он попытался нагреть у печи – шар не становился теплее, оставаясь ледяным. Он был инертным, мертвым и одновременно живым в своем неподвластном пониманию совершенстве.


Никита отложил шар, взял другой. И тут его взгляд упал на то место на столе, где лежал первый шар. Он ахнул.


На дубовой, потертой поверхности стола, точно под тем местом, где лежал шар, проступил иней. Не просто влажное пятно. А четкий, круглый налет из мельчайших ледяных кристаллов, повторявший форму шара. Демидов тронул его пальцем – да, это был настоящий лед, холодный и хрустящий.


Он быстро поднес к этому месту зажженную свечу. Лед не таял. Кристаллы лишь слегка заискрились в пламени.


Сердце его забилось с новой силой. Это было не просто серебро. Это было что-то иное. Нечто, обладающее свойствами, противоречащими природе. Холод, порождающий холод. Возможно, ключ к чему-то большему. К новым сплавам? К способу охлаждения металла? К… чему-то такому, что могло бы дать невиданное преимущество?


Он не думал о плаче из-под земли. Он отогнал мысли о бледном лике в шлеме. Он мыслил категориями выгоды, пользы, технологии. Проклятие для него было пустым звуком. Аномалия же была интересна.


Тем временем по заводу и слободке поползли слухи. Искаженные, обраставшие ужасающими подробностями. Говорили, что в амбаре по ночам слышится скрежет костей и звон кольчуги. Что шары в ларце – это на самом деле глаза чуди, и они видят все, что происходит вокруг. Что плач под землей был предупреждением: забравшие дары умрут страшной смертью.


Наиболее суеверные уже собирали нехитрые пожитки, готовясь к бегству в лес, несмотря на лютый холод. Дисциплина, выстроенная Демидовым за год, трещала по швам под напором первобытного страха.


Степан не пошел в слободку. Он не мог. С того момента, как его пальцы, по приказу Демидова, прикоснулись к холодной плите, закрывавшей вход, в нем что-то оборвалось. Он чувствовал себя проводником беды. Предателем. Он привел жадного человека к порогу, который должен был оставаться закрытым.


Он ушел в лес, к одной из дальних «чудских ям», той, что была скрыта в чаще и куда даже звери не ходили. Он сел на краю, свесив ноги в темноту, и закрыл глаза, пытаясь уловить хоть какой-то знак, голос, понимание. Но лес молчал. Молчала и земля. Это было молчание осуждения.


Он не помнил, как уснул. Усталость и душевная опустошенность свалили его, как подкошенного.


И ему приснился сон.


Он стоял в огромной пещере. Свод ее терялся в вышине, но свет здесь был – мягкий, рассеянный, исходящий от самих стен, покрытых жилами какого-то светящегося мха или кристаллов. В центре пещеры бил источник не воды, а жидкого, тягучего света, серебристо-молочного, и тихо журчал, разливаясь по каменному ложу. И вокруг этого источника сидели, стояли, лежали невысокие, коренастые фигуры с бледной, почти прозрачной кожей. Их лица были обращены к свету, а большие глаза, без зрачков, цвета застывшего молока, отражали его мерцание. Они не двигались. Они просто были. Часть этого места, часть тишины, часть света.


И Степан понял, что спит, и что это не просто сон. Это видение. Покаяние или наказание.


Тогда из-за источника поднялась одна из фигур. Она была выше других, стройней. Ее черты, хотя и чуждые, были утонченными, почти прекрасными в своей инаковости. Длинные, белесые волосы, похожие на струйки горного хрусталя, ниспадали на плечи. На ней было что-то вроде плаща из той же сверхтонкой кольчужной сетки, что была на том, кого они нашли.


Она посмотрела на Степана. И в ее взгляде не было ни гнева, ни ненависти. Была бездонная, всепонимающая печаль. Печаль матери, смотрящей на дитя, которое намеренно сует руку в огонь.


Она приблизилась. Ее ступни не касались камня. Она парила, или ступала по воздуху. Она остановилась перед ним и подняла руку. Ее пальцы были длинными, тонкими, с чуть заостренными ногтями цвета перламутра.


Она прикоснулась указательным пальцем к его левой руке, к тыльной стороне ладони.


И произнесла одно слово. Оно прозвучало не в ушах, а прямо в сознании, и было соткано из шипения подземных вод, звона расщепляемого камня и шелеста падающей в бездну вечности пыли. Он не понял его смысла. Но почувствовал его суть. Это было слово «Хранитель» и «Предатель» одновременно. Приговор и клеймо.


От точки прикосновения хлынул холод. Не внешний. А внутренний. Ледяная волна, которая помчалась по венам, по костям, выжигая тепло жизни. Он попытался крикнуть, но не смог. Он смотрел, как его рука, начиная с кончиков пальцев, белеет, покрывается инеем, теряет чувствительность. Холод поднимался к запястью, к локтю, неумолимый и абсолютный.


Он проснулся с воплем, вырвавшимся из пересохшего горла.


Было еще темно. Лес стоял в непроглядной, предрассветной мгле. Он лежал на мерзлой земле у края ямы, и все его тело бил озноб, но не от холода, а от ужаса. Он поднял руки перед лицом.


Левая рука. Пальцы. Кончики трех пальцев – указательного, среднего и безымянного – были белыми. Мертвенно-белыми, как мрамор. И холодными на ощупь. Он попытался пошевелить ими – они слушались с трудом, были одеревеневшими, чужими. Он ткнул их себе в щеку – и вскрикнул от боли. Не от прикосновения, а от его отсутствия. Он почти ничего не чувствовал. Лишь далекое, глухое онемение и пронизывающий, костный холод, исходящий изнутри.


Обморожение? Но ночь, хотя и холодная, не была такой уж лютой. И почему только три кончика пальцев? И почему холод не уходил, а словно жил в них своей жизнью?


Он вспомнил сон. Прикосновение. Слово.


И тогда до него дошло. Это не было предупреждением. Это было меткой. Печатью. Он, приведший грабителя к порогу, был отмечен теми, кого предал. Он стал проводником не только для Демидова, но и для них. Теперь они могли найти его. Всегда. И, возможно, не только его.


Дрожащими руками, правой, еще послушной, он нащупал в кармане нож, приставил лезвие к белесой коже на кончике пальца. С силой надавил. Кровь не выступила. Была лишь белая, мертвая полоска, которая медленно начала заполняться не кровью, а какой-то прозрачной, вязкой жидкостью. И холод от разреза стал только сильнее.


Степан зарыдал. Тихо, безнадежно, прижимая свою обмертвелую, отмеченную руку к груди. Он знал теперь наверняка. Они разбудили не просто мертвеца в кольчуге. Они разбудили нечто гораздо большее. И первая кара уже настигла его.


А вдалеке, со стороны завода, в серое предрассветное небо поднимался первый, жирный и черный, столб дыма от растопленной домны. Жизнь, вернее, ее жалкая, дымная пародия, продолжалась. Не ведая, что первый звонок к началу долгой расплаты уже прозвучал. И что холод трех пальцев на руке юродивого рудознатца – это лишь первая, крошечная льдинка в наступающей лавине ужаса, которую принесло с собой Невьянское жало, вонзившееся в тело древней, спавшей горы.

Глава 3. Цена серебра (1704 г.)

Весна 1704 года пришла на Урал не зеленой волной, а грязным, предательским половодьем. Нейва, сбросившая ледяные оковы, вздулась мутной, бурой водой, подмывая хлипкие берега и угрожая плотине. Лес, еще не покрытый листвой, стоял черным, мокрым частоколом, из которого сочилась талая вода, превращая все дороги и тропы в непролазное месиво грязи. Воздух был сырым и холодным, пронизывающим до костей, и казалось, сама природа, оттаяв, обнажила не свежесть, а гниль и усталость.


Но для Невьянского завода эта грязная, трудная весна стала временем странного, лихорадочного расцвета. Завод больше не кашлял. Он ревел. Две домны теперь дышали попеременно, день и ночь, изрыгая в низкое небо столбы ядовитого, желтоватого дыма, который смешивался с туманом и нависал над слободой удушливой пеленой. Рев воды, лязг цепей, скрежет лебедок, глухие удары молотов – все это слилось в один непрерывный, оглушительный гул, под который теперь жила вся долина. Этот гул заглушал мысли. Заглушал страх. Он был музыкой прогресса, железной симфонией, дирижером которой был Никита Демидов.


Серебряные шары, найденные год назад, были отправлены в Петербург с очередным обозом, сопровождаемые восторженным посланием о «диковинных уральских находках, что свидетельствуют о древнейших знаниях местных народов о металлах». Никита не был дураком. Он не стал расписывать мистику. Он представил шары как технологическую загадку, вызов умам царских алхимиков и мастеров. Пусть ломают головы. А ему это давало кредит доверия. Царь Петр, увязший в войне со шведами, прислал короткую, энергичную грамоту: «Диковины получил. Удивительны. Жду теперь диковин в деле – пушек и ядер. Прибавляй завод. Не зевай. Петр».


И Демидов не зевал. Находка в старой чудской галерее, несмотря на пересуды и страх, стала для него лучшей рекламой. Слух о «серебряных яйцах» и «колдуне в кольчуге» разнесся далеко за пределы Невьянска. И это привлекло людей. Не только беглых, отчаявшихся и голодных. Потянулись искатели приключений, авантюристы, те, кого манила не просто пайка, а жажда быть причастными к тайне, к возможной золотой жиле. Рабочих рук стало больше. И Никита, как паук, сплетал их в жесткую, беспощадную сеть производства.


Он построил новые бараки – длинные, мрачные казармы из сырых бревен, где нары в два яруса теснились вдоль стен. Он ввел жесткий регламент: подъем за час до рассвета, десять часов у домны или в забое, скудный обед из похлебки и каши прямо на рабочем месте, отбой с закатом. Опоздание – штраф, прогул – порка и удвоенная смена, попытка бегства – каторга в рудниках, о которых шептались, что оттуда не возвращаются. Он создал систему доносчиков и надсмотрщиков во главе с неукротимым Григорием, чья преданность хозяину лишь укрепилась после истории с шахтой. Григорий видел чудеса и ужасы, и выбрал сторону силы – сторону железа и воли.


Дисциплина была железной. Страх перед батогами и голодной смертью пересиливал страх перед «старыми людьми». Работа кипела.


Но у железа, как выяснилось, была и другая цена. Менее зрелищная, чем плач из-под земли, но оттого не менее страшная в своей повседневности.


Первым тревожным звонком стал кашель.


Он начался у старых доменщиков, тех, кто дышал воздухом, насыщенным мельчайшей угольной и рудной пылью. Кашель сухой, надрывный, лающий. Он раздирал горло, выворачивал внутренности, не давал спать по ночам. Потом кашель стал влажным, с кровавой мокротой, окрашенной в грязно-рыжий цвет железняка. Люди начали худеть, сохнуть на глазах, их лица приобретали землистый, серый оттенок. Они слабели, не могли таскать тяжелые формы, падали у горнов. Федот, старый доменщик, первый, кто зажег печь для Демидова, стал одним из первых жертв. Его принесли в барак однажды утром, когда он не вышел на смену. Он лежал на нарах, и каждый его вдох звучал как скрежет камня о камень. Он смотрел на соседей мутными глазами и хрипел: «Легкие… закаменели…»


Его пытались лечить дегтем, травами, молитвами. Ничего не помогало. Через две недели он задохнулся во сне. А на следующий день его место у домны занял новый работник, пятнадцатилетний паренек из беглых, с широко раскрытыми от страха глазами.


«Каменная болезнь», «руднячная чахотка» – так окрестили недуг. Она косила людей медленно, но неотвратимо. И Демидов… отреагировал. Прагматично. Он приказал выдать работающим у печей и в дроблении руды холщовые повязки на лицо. Смехотворная, бесполезная мера, но она создавала видимость заботы. Он увеличил пайку хлеба для ослабевших – чтобы те дольше держались. Он пригрозил лекарям-самоучкам, что высечет их, если те будут распускать панику. Смерть стала учитываемым производственным расходом. Как сломанная кирка или перегоревший уголь.


Второй бедой стала слепота.


Не полная, нет. А внезапные, приходящие приступы. Чаще всего – ночью, при ярком свете факелов или новых, дорогих масляных ламп, которые Демидов выписал для освещения важных участков. Рабочий, например, у плавильного котла, внезапно вскрикивал, хватал себя за лицо. «Ослеп! Барин, ослеп!». Свет, яркий и резкий, будто выжигал ему глаза изнутри. На несколько минут, а то и часов, человек погружался в полную тьму, в панике ощупывая все вокруг себя. Потом зрение возвращалось, но не полностью. Мир виделся расплывчатым, туманным, как сквозь мутное стекло. А некоторые начинали жаловаться, что видят странные пятна, тени, которые двигаются независимо от источников света.


Особенно часто это случалось с теми, кто работал на новой шахте – «граничной», где нашли погребение. Там, в глубине, при свете фонарей, приступы накатывали чаще. Люди выбегали наверх, рыдая, с красными, опухшими веками, крича, что «в свете что-то есть, что-то кусается!».


Слухи поползли с новой силой. Говорили, что это месть чуди за украденные глаза-шары. Что те, кто ослеп, – это те, на кого упал взгляд «старого человека» из кольчуги. Что в свете ламп теперь живут мелкие, злые духи, вырвавшиеся из-под земли.


Демидов и здесь нашел «рациональное» объяснение. Он объявил, что виной всему – ядовитые испарения от руды, «купоросный дух», который портит зрение. Он приказал чаще проветривать штольни (что было почти невозможно) и велел кабатчику разбавлять чистый спирт водой поболее, намекая, что некоторые слепнут от сивушных паров. Он даже выписал с Тулы очки для самых ценных мастеров – грубые, с толстыми стеклами. Символический жест, который стоил ему немалых денег, но создавал образ заботливого хозяина.


А сам он, в тишине своей избы, изучал отчеты. Рост добычи. Увеличение выплавки. Процент брака. И отдельной графой – «убыль людская». От болезней, от несчастных случаев (обвалы, ожоги, падения), от побегов. Цифры росли. Но прибыль росла быстрее. И это было главным. Цифры успокаивали. Они были реальны. В отличие от призрачных «духов» и «проклятий».


Но был один человек, для которого призраки стали реальнее фактов. Человек, ставший живым мостом между миром железа и миром тени, – Степан.


Он жил теперь на самом краю слободы, в покосившейся баньке, которую ему из милости (а скорее, из брезгливого опасения) выделил Демидов. Его левая рука была постоянным напоминанием о той ночи. Три пальца – указательный, средний, безымянный – так и остались мертвенно-белыми, холодными, как мрамор. Они не гнили, не отмирали окончательно, но и не жили. Он почти не чувствовал ими, не мог выполнять тонкую работу. Но в них была своя, ужасная жизнь. По ночам, а иногда и днем, холод из пальцев расползался выше, по ладони, к запястью, вызывая приступы мучительной ломоты, будто кости выкручивали из суставов. И с этими приступами приходили видения.


Он не просто вспоминал тот сон. Он проваливался в него. В любое время. Стоило ему закрыть глаза от усталости, или присесть на корточки у костра, как стены баньки расплывались, и он снова оказывался в той огромной, светящейся пещере. Видел источник жидкого света. Видел бледные, молчаливые фигуры. И видел Ее – ту самую, Белоглазую. Она не приближалась больше. Она просто смотрела на него из-за источника. Ее беззрачковые глаза были полны ожидания. Как будто она ждала, когда он что-то поймет. Когда он сделает что-то.


А еще он начал слышать землю. Не только в видениях. Наяву. Когда прикладывал ухо к земле у старой шахты, или просто стоял в тишине (той редкой тишине, что выпадала в перерывах между грохотом), он различал глухие, ритмичные звуки. Не плач. А нечто иное. Как будто далекие, очень медленные удары сердца. Или… работающий механизм. Огромный, древний, скрытый в толще горы. И этот механизм, ему казалось, работал теперь чуть-чуть быстрее. Или это билось его собственное сердце, подгоняемое страхом?

На страницу:
2 из 5