
Полная версия
Кайрос
Год его рождения в сумме с годом ее рождения дает как раз сто.
Потом, наверху, когда Ханс уходит на кухню за бокалами и вином, она замечает на синем ковре два белокурых волоса, оставшиеся от ее последнего визита, их Ханс, уничтожая в воскресенье следы ее визита, наверное, не заметил. Сейчас его жена с сыном уже на Балтийском море. Однако Катарина нагибается, подбирает волосы и бросает их, медленно опускающиеся в воздухе, в корзину для бумаг. Я что, единственная, кто здесь убирает? – слышит она голос мамы. Нет, мама, отвечает она, но мама уже захлопнула за собой дверь, и до Катарины доносится ее плач. Мама плачет, мама подолгу спит, когда приходит домой с работы, и по выходным тоже. Конечно, Катарина может достать из кухонного шкафа тарелку так, чтобы посуда не звенела, так, чтобы вообще не издавать ни звука, даже бесшумно прокрасться к себе в комнату с тарелкой и пачкой печенья. Только у себя в комнате она надрывает упаковку, и тут пищит Мориц, морская свинка, так как думает, что это ему принесли что-то вкусненькое. Отец был в Лейпциге, Мориц у себя в клетке, а Ральф появился на сцене только два года спустя. Эти два года мама чувствовала себя очень несчастной, и Катарина достигла немалых успехов в искусстве быть неслышимой, а лучше всего и невидимой. Возвращается Ханс, ставит бокалы на стол и разливает вино. Почти весь песок уже просочился в нижнюю колбу часов, думает он. Осталось еще всего несколько песчинок. Завтра утром она пойдет за визой, а когда вернется из Кёльна, он будет проводить семейный отпуск на Балтийском море, а в сентябре опять начнутся занятия в школе. Все воспоминания, которые он столь тщательно сохранил, послужат только высотомером, когда он рухнет в пропасть нормальности.
Встретимся завтра вечером еще раз на Алексе?
Ты хочешь сказать, под мостом?
Да.
Еще раз пройдем той же дорогой, что и три недели тому назад?
Да.
В то же самое время?
Да.
Давай, соглашается она.
На следующее утро она уже открывает входную дверь, как вдруг он останавливает ее: Подожди! И еще раз бросается к книжным полкам. Возвращается он с маленькой книжкой и, быстро перелистав, находит место, которое искал. Он кладет книгу на сундук в коридоре, одной рукой прижимает страницы, а другой осторожно вырывает нужную. Она бросает взгляд на вырванную страницу, но он говорит: Прочитаешь позже. Но едва она доходит до первой лестничной площадки, и он машет ей еще раз, а потом закрывает дверь, как ждать ей надоедает. Медленно спускаясь дальше по ступенькам, она держит лист в руках и читает. «Давно ли вместе так летят они?/ Недавно. А расстанутся ли? Скоро./ Вот так любовь для любящих – опора»[25]. Он уже вернулся в комнату и снова поставил книгу на полку? Страница будет вырвана из нее навсегда. Это пустое место, думает она, – первый след, который она оставила в его реальности.
Визу она получает в том же здании, где подавала заявление на поездку. Мимо этой виллы она часто проезжала на автобусе, когда ее отец еще жил на окраине Берлина. А вот там, на кладбище в Панкове III, покоится ее прабабушка. Но что в этом огромном старинном здании находится отделение полиции, она узнала всего два месяца назад. Оно высится в углу запущенного участка, от высоких деревьев вокруг него темно, у входа бдит на постаменте замшелая гипсовая красавица. Катарина ни разу не видела, чтобы кто-нибудь входил сюда или выходил отсюда. Но внутри потрескивают неоновые лампы в длинных коридорах, пахнет линолеумом, хлопают двери, как и в других учреждениях. Интересно, чтó за эти недели, с тех пор как Катарина подала заявление, они проверили и кто именно эти «они»? Ей дали разрешение, потому что ее дедушка сражался во время гражданской войны в Испании на стороне антифашистов? Или поскольку господин Штерц хотя и напускает на себя строгий вид, но кажется довольным, когда во время перерыва она пьет чай рядом с ним? Или потому, что всем известно, что она никогда не бросит маму? Или потому, что ее отец – профессор в Лейпциге? Или просто потому, что ее до сих пор считают ребенком? Полицейский за письменным столом листает ее маленькое синенькое удостоверение личности. Когда она фотографировалась на паспорт, то еще ходила в школу, и у нее были длинные волосы, расчесанные на прямой пробор. Полицейский перелистывает документ, в 1983 году она выезжала в Венгрию, потом в 1984-м и в 1985-м и, наконец, в этом году, две недели тому назад: государственный банк каждый раз ставил штамп, когда Катарина меняла марки на форинты. В конце концов полицейский подвигает ей по столу визу вместе с удостоверением личности. Маленький дополнительный листочек, по которому завтра утром, примерно в пять пятнадцать, ее пропустят через границу на обычно недостижимый Запад. Дверь, которая открывается раз в сто лет, думает она, и вспоминает давешнее явление призрака. Когда она выходит, на улице по-прежнему лето.
Она опускает десять пфеннигов в «кассу, основанную на доверии» и снимает с крючка одну из помятых леек, на которой красной краской выведено «Панков III», только потом осознает, что никогда не найдет без мамы на огромном кладбище могилу прабабушки, и вешает лейку обратно на крючок.
Без пяти шесть Катарина и Ханс, как и три недели тому назад, еще раз встречаются под мостом на Алексе. Сейчас не идет дождь, и каблук у Катарины не застревает между булыжниками, однако так же, как тогда, они идут по туннелю в Венгерский культурный центр, и он, как и тогда, только что закрылся, Катарина, обгоняя Ханса, подходит к двери, он, как тогда, отстает на два шага, она оборачивается к нему, шаг за шагом они тщательно и точно воссоздают хореографию своей совместной истории, словно хотят навеки выучить ее наизусть. В кафе им снова везет, столик, за которым они сидели в тот раз, оказывается свободен. Тогда, говорит Ханс, вон там, в глубине зала, сидели твои подружки, и ты им кивнула. А ты заказал водку, потому что корна не было. А я радовался, что нас скрывает перегородка и потому нас не сразу увидят вместе. А я пила кофе без сахара, потому что боялась, что иначе покажусь тебе совсем маленькой девочкой. А я смотрел на твои руки.
Так они повторяют друг другу и самим себе все, что испытали три недели тому назад, при первой встрече. Кое-что помнят оба, кое-что или он, или она забыли, кое-что он или она тогда не заметили, кое-что он или она тогда только подумали, но вслух не произнесли, и потому то, что было настоящим каких-нибудь три недели тому назад, этим вечером растет, пускает корни в глубину, меняется, но вместе с тем сохраняет свой облик, свои очертания, по которым они его и узнают.
Только одного Ханс в этот вечер ей не рассказывает, а именно как он, пока Катарина была в Будапеште, заглянул в окно кафе и увидел, что столик, за которым они снова сейчас сидят, пуст.
I/9
Заходил Филипп за своим свитером, говорит мама, когда Катарина возвращается домой, чтобы собраться в дорогу. Филипп? Только теперь Катарине вспоминается рассеянный друг, которого она ждала в пятницу, три недели тому назад, прежде чем вышла из дому и встретила Ханса. Весной она время от времени с ним виделась, ходила к нему в его комнату в новостройке, они спали друг с другом под Боба Дилана. Ты отдала ему свитер? Ну, конечно. Хорошо. По этому Филиппу она не тосковала ни секунды. Он по ней, вероятно, тоже не особо, иначе не пришел бы только сегодня. А еще ты должна позвонить отцу. Позвоню. А еще собиралась зайти Сибилла, передать тебе деньги, чтобы ты ей что-то там привезла из Кёльна. Само собой. Папа, я влюбилась. И в кого же? Он старше на десять лет. Тоже неплохо. Нет, ты не понял, на десять лет старше тебя. Ах вот как, произносит отец, и на мгновение на том конце провода воцаряется тишина. Что ж, поговорим об этом спокойно, без спешки, когда вернешься из Кёльна, ладно? Она точно знает, как сейчас выглядит отец, как он, с трубкой возле уха, кивает, глядя в пространство. Иногда лучше разговаривать по телефону, чем сидя друг против друга. Сибилла ведет себя сдержаннее, чем обычно, ведь у Катарины в последние дни не было времени с ней встречаться. Он тебя просто использует, наконец выпаливает она. Это она сказала и за их последним совместным джин-тоником в Русском доме, и после этого Катарина старалась в перерыв обедать с коллегами в столовой бывшего Рейхсминистерства авиации. Ну и что тебе привезти с Запада? Сибилла сидит у Катарины на кровати в блестящей мини-юбочке, которую склеила из черных пластиковых пакетов для мусора, и вместо ответа произносит: Ты с легкостью предаешь нашу дружбу только потому, что на горизонте появился мужчина. Да не предаю я нашу дружбу! Но ты не терпишь критики. Ты меня не критикуешь, ты считаешь меня дурочкой. Не дурочкой, а наивной. Ну, хоть на том спасибо. В темноте на улице шелестят под ветром каштаны, на кухне мама нарезает хлеб, Ральф моет салат, а девушки все спорят и спорят в комнате Катарины, пока мама не зовет: «Ужинать!» Четвертая тарелка уже стоит на столе, рядом с глубокой миской салата, ливерной колбасой, хлебом, редисом, маслом, сыром и чаем.
Когда он сегодня, снова инсценировав первую прогулку, заключил в рамку эти три недели, что-то изменилось. Бо-о-ом! Вас приветствует Первый канал Немецкого телевидения, в эфире Новости. Ханс сидит у себя на кожаном диване и смотрит, как сменяются на экране картинки из западной жизни, особо их не воспринимая.
Переход количества в качество, вот как описывал один из основных принципов диалектики Гегель, а вслед за ним Энгельс, а вслед за ним Ленин.
Все было новым в эти три недели, что он провел с Катариной, новым для него, новым для нее, новым для них обоих: он впервые привел ее к себе в квартиру, впервые слушал с ней свою любимую музыку, впервые ходил с ней в ресторан, впервые увидел ее обнаженной, впервые переспал с ней, впервые уложил подругу в супружескую постель, впервые она вошла в его рабочий кабинет, впервые слушала с ним вместе Буша и Эйслера, впервые она готовила для него, впервые он без отвращения созерцал женское лоно, впервые назвал Катарину своей возлюбленной, впервые признался, почему не умеет плавать, впервые побывал вместе с ней в кино, впервые сводил ее во все те места, где он вот уже тридцать лет проводит вечера: в «Тутти», в «Оффенбахштубен», в «Ганимед», в «Шинкельштубе» во Дворце Республики, в ресторан отеля «Штадт-Берлин», а под конец и в кафе «Аркада». После рождения Людвига тоже было время, когда все казалось в первый раз, когда ребенок, только что появившийся на свет, жил от премьеры до премьеры: сделал первый вдох, издал первый крик, впервые ощутил вкус материнского молока, впервые улыбнулся кому-то, впервые потянулся к игрушке, впервые сам поднял головку, впервые перевернулся на животик, наконец впервые сам встал на ножки и, год спустя, произнес первое слово. Для Ингрид все это было нескончаемым чудом: откуда берется такой ребенок, где он пребывает до того, как появится на свет, часто спрашивала она, разглядывая спящего сына, который лежал между ними, а Ханс тем временем жадно искал в чертах ребенка доказательства того, что перед ним, заново воплощенное, его собственное лицо. Ему по-прежнему кажется, что между ним и его сыном мало сходства, но, может быть, он ошибается.
Почему ты уже испытал так много до того, как меня занесло в твою жизнь, спросила его Катарина, когда они сегодня вечером во второй раз сидели в «Тутти». Занесло, как свежевыпавший снег, отвечал он, чем ее рассмешил.
Диктор-ведущий новостей как раз собирает страницы, с которых зачитывал последние известия, и выравнивает стопку листов, чтобы во всем, что сегодня произошло, вновь воцарился порядок. Ханс выключает телевизор, встает и подходит к книжному шкафу, чтобы поискать один текст Фридриха Энгельса, по поводу которого недавно получил профессиональную консультацию у Ингрид, потому что в химии ничего не смыслит. «О том, какую качественную разницу может вызвать количественное добавление C3H6, говорит наш опыт, когда мы употребляем этиловый спирт C2H6O в той или иной неядовитой форме без примеси других спиртов, а иной раз и тот же самый этиловый спирт, но уже с небольшим добавлением амилового спирта C5H12O, составляющего основную часть печально известного сивушного масла. На следующее утро мы себе в ущерб наверняка заметим это, испытав головную боль, так что, пожалуй, можно сказать, что опьянение и наступившее затем похмелье есть также пример перехода в качество количества, с одной стороны, этилового спирта, с другой стороны, этой примеси C3H6». Да, с тех пор как Ханс во второй раз побывал с Катариной в том кафе, где все и началось, что-то изменилось. С возвращением к началу это начало превратилось в нечто замкнутое, завершенное. И внезапно ощущается теперь как основа чего-то нового. Или он ошибается? Свежевыпавший снег. Сейчас случится что-то новое, или не случится ничего. Если бы только он мог поверить Гегелю, что и в самом деле нет никакой разницы между вещью существующей и несуществующей. Завтра утром он встанет в четыре утра, чтобы проводить Катарину на поезд. Этого он тоже никогда прежде не делал для женщины.
Полицейский, охраняющий датское посольство, стоит в утреннем тумане возле своей будки и смотрит на Ханса. Ханс стоит перед домом Катарины и смотрит на свет в ее окне, он какое-то время горит, а потом выключается. Случайно ли Катарина живет именно там, где пересекаются дороги, которыми он так часто ходил в юности? Вот она прощается с мамой и Ральфом, вот спускается по лестнице, а вот и вправду открывается тяжелая деревянная дверь. На пороге появляется Катарина с чемоданом в руке. Ханс целует ее на глазах единственного свидетеля, полицейского, и берет у нее чемодан. По маленькому мостику через Шпрее совсем недалеко до выхода из этой страны, который одновременно послужит для Катарины входом в новый мир. А в Кёльне попробуй салат «нисуаз», ешь и вспоминай меня. Салат «нисуаз»? С кусочками тунца и яйцом. Салат «нисуаз» с кусочками тунца и яйцом, повторяет Катарина. На прощание Ханс обнимает ее как-то неловко, ее сережка падает на гранитный пол. Мы ведь все правильно сделали? – спрашивает он, когда она вновь вдевает сережку в ушко, и она отвечает: Да. Но потом ей пора идти, времени уже и правда не остается, задерживаться дольше нельзя. Что ж, пока. Пройдя несколько шагов, Ханс все-таки еще раз оборачивается, а она нет. Он смотрит на ее удаляющуюся фигуру, она уже думает о чем-то совсем другом, она уже предвкушает приключение, которое ей предстоит, она уже на ничейной земле между только что ушедшим в прошлое расставанием и свиданием через неделю. Так и должно быть. Вот только он внезапно ощущает собственную опустошенность, словно его перевернули, перетряхнув все его содержимое, и в перевернутой с ног на голову шкуре ему придется тащить собственные кости, внутренности и всю свою плоть, которая тяжким бременем давит ему на шею и плечи.
Уже в такси Ханс обдумывает письмо, которое Катарина получит до востребования, когда вернется. Только через тридцать пять минут тронется поезд, который унесет ее от него, но первые слова, которые приходят ему в голову, – «Добро пожаловать».
I/10
Избраны лишь немногие, и эти немногие стары. Она одна молодая, но никто не удивлен тем, что и она стоит в этой очереди. А она до сих пор похожа на свою паспортную фотографию? Ей кажется, что нет, но пограничник возвращает ей удостоверение и машет рукой, идите, мол. По туннелю она проходит на платформу и вдруг оказывается по другую сторону стальной стены. Как выглядит эта стена с восточной стороны, она прекрасно знает. Да и как можно не рассмотреть хорошенько эту стену, когда стоишь на восточной платформе и ждешь поездов на Штраусберг, Эркнер, Аренсфельде. Но теперь то, что обычно было внутри, внезапно оказывается снаружи, а то, что было привычным и обыденным, отсечено и скрыто от глаз. Теперь все внезапно повернулось другим боком, все стало иначе, теперь она перенеслась куда-то по ту сторону привычной картинки, которая прежде служила поверхностью недоступного далекого мира. За белую линию, проведенную в полуметре от края платформы, до полной остановки поезда заходить воспрещается, объявляет голос в громкоговорителе. Катарина и остальные будущие ее попутчики выполняют указание, они не заходят за белую линию и даже предпочитают держаться в центре платформы. В торце крытой станции стеклянный экран отделяет верхнюю часть здания от того воздуха, что в принципе еще остается восточным, но, поскольку может выехать с этой платформы на Запад, одновременно приобретает также свойства воздуха западного, а за стеклянным экраном, снаружи, установлена металлическая площадка, и на ней патрулируют границу солдаты с автоматами за спиной, так что можно различить их силуэты. А за стальной стеной, которая проходит параллельно железнодорожным рельсам и с этой стороны тоже представляет собой стальную стену, вероятно, и сегодня, как обычно, поезда хорошо знакомой Катарине городской железной дороги следуют в Штраусберг, в Эркнер, в Аренсфельде. Или нет? Или Восток, который до сих пор был для нее настоящим, в тот миг, когда исчезает у нее из виду, может быть, и вовсе перестает существовать? Неужели она, Катарина, чуть-чуть зайдя на вокзале Фридрихштрассе на другую сторону, уже отринула свое настоящее, навсегда отбросив его в прошлое? Или этой серый вокзал – место, наделенное властью объединять под своей крышей два разных настоящих, два разных времени, две разные реальности, для каждой из которых другая – потусторонний мир? Но где тогда находится она, когда стоит точно на границе? Может быть, ничейная земля называется так потому, что всякий, кто сюда случайно забредает, забывает, кто он?
Как раз когда поезд въезжает в здание вокзала и останавливается, а голос в громкоговорителе объявляет, что теперь за белую линию заходить можно и все готовятся пересечь ее и сесть в вагоны, Катарина внезапно обнаруживает в толпе знакомое лицо: это же Йенс, ее одноклассник, первый поцелуй в ее жизни. Йенс, кричит она и бросается к нему, что ты здесь делаешь? Ведь ей кажется почти чудом, что единственный молодой человек кроме нее, который стоит на этой платформе, – один из ее бывших одноклассников, но Йенс смотрит непонимающе, он, по-видимому, ее не помнит, наконец подает ей руку, но по-прежнему молча. Я еду на юбилей, моей бабушке исполняется семьдесят, говорит она и добавляет: А ты что здесь делаешь? Ты совсем не изменился! Но Йенс все-таки изменился, ведь он молчит и не радуется встрече. А вдруг она обозналась, думает она и невольно бросает взгляд на его руки, но все правильно, у него нет мизинца, его Йенс еще в первый год учебы на столяра отрезал циркульной пилой. Йенс – это Йенс, но одновременно здесь, по ту сторону стальной стены, он и не Йенс. Ну, хорошо, говорит она, кажется, пора садиться. Да, говорит Йенс, кивает ей и уходит от нее в другой конец поезда. Если Йенс теперь какой-то другой, не тот, что был раньше, то, наверное, в той реальности, которая ее до сих пор окружала, происходят невидимые слияния одного мира с другим, думает она, ставя наконец ногу на ступеньку.
И вот поезд трогается, медленно проплывает мимо задворок домов, фасады которых ей хорошо известны: отеля «Альбрехтсхоф», артистического клуба «Чайка», – далеко позади она даже замечает на миг в створе улицы дом, где живет, и окна собственной комнаты, где ее больше нет, наконец, снова вблизи, возникают старые стены клиники «Шарите», потом поезд поворачивает, и перед ней появляются сплошь дома, которых она никогда раньше не видела. А как выглядят дома на Западе? Балконы некоторых новостроек выкрашены в голубой, желтый или даже оранжевый цвет, но герань – совершенно такая же, как у ее мамы на кухонном подоконнике. И все же. Что же именно придает обыкновенной толстухе, развешивающей белье на балконе, особую ауру? А поезд тем временем снова останавливается. Вокзал Зоологический сад. Со своего места у окна она видит людей с чемоданами, старых и молодых путешественников, ищущих нужный вагон, видит киоск, где продается кока-кола, и наконец замечает, прямо перед окном своего купе, совсем вблизи, женщину с ребенком на руках, которая прощается с подругой или с сестрой. А Катарина, никем не узнанная, сидит у себя в купе, посреди западной реальности, женщина с ребенком на руках ничего не знает о том, что на нее устремлены глаза девушки, не являющейся частью этой западной реальности, и не подозревает о том странном состоянии, в котором пребывает Катарина, случайная пассажирка этого поезда, идущего в Кёльн. Катарина внимательно следит за этой сценой, словно только впиваясь взглядом, может различить нечто незримое, придающее этой матери из Западного Берлина ореол святости. Вот жительница Западного Берлина берет ручку своего малыша и машет своей подруге или сестре, садящейся в вагон, что-то говоря при этом. Катарина видит, как шевелятся губы западноберлинской Мадонны. Помаши тете ручкой, наверное, говорит она. И даже не догадывается о прикованном к ней взгляде молодой женщины с Востока, превращающем все, что кажется здесь нормальным, в некий спектакль. Ребенок под руководством матери машет ручкой, поезд трогается, и Катарина, проезжая мимо, замечает, как над этим миром, на который ей только в виде исключения дозволено бросить взгляд, вращается звезда компании «Мерседес».
Название острова в Красном море? – вспомнилась ей школьная шутка. Ответ: Западный Берлин. Город этот невелик, и, как только они отъезжают от Стены, поезд еще два часа снова следует по территории ГДР, само собой, без остановки. Разве немцы в пломбированном железнодорожном вагоне, вроде того закрытого поезда, в котором едет сейчас Катарина, не отправили Ленина из швейцарского изгнания в Россию, чтобы он разжег во враждебной стране революцию, которая с Божьей помощью принесла бы победу Германии и Австро-Венгрии в союзе с Болгарией и Турцией? «Из искры возгорелось пламя» – гласил один из заголовков стенгазеты, который Катарина, в бытность свою пионеркой, вырезала из красной бархатной бумаги. Следующие два часа она теперь глядит из окна на ту часть страны, которую хорошо знает, но которая сегодня, из окна этого поезда, кажется ей чужой. «Социализм = мир», читает она лозунг, растянутый в какой-то деревне поперек улицы над головами прохожих. «Трабанты» стоят у шлагбаумов, старые крестьянки в рабочих халатах без рукавов пропалывают в утренней прохладе свои овощные грядки, на полях полным ходом идет жатва. А потом поезд еще раз останавливается, они проходят последний контроль и пересекают Эльбу.
По ту сторону границы все более ухоженное. Поля аккуратно отделены друг от друга и засеяны до последнего клочка. А еще они меньше. Дома свежепокрашенные или выстроенные из красных кирпичей. В сущности, все, что она здесь видит, уже знакомо ей по рекламе или детективам, которые дома каждый вечер показывают по телевизору. Белье, висящее кое-где на веревках, выстирано «Ариэлем», машины называются «мерседес», «пежо», «фольксваген» или «опель», а краска, которой выкрашены дома, куплена в строительном супермаркете, но и здесь есть старые крестьянки, в рабочих халатах без рукавов выпалывающие сорняки. В конце концов Катарина привыкает к пролетающим за окном видам западного мира и достает дневник. Первую запись она начинает словами: «Я и не знала, что могу так любить».
Ужасная дыра, произносит в памяти Катарины голос Ханса, когда она поднимает глаза на Кёльнский собор, стоящий прямо у вокзала. «Но вот он! В ярком сиянье луны/ Неимоверной махиной,/ Так дьявольски черен, торчит в небеса/ Собор над водной равниной»[26]. Дьявольски черным предстает колосс и в лучах солнца тоже. И вот на нее уже прыгает Зента, огромная собака ее кёльнских родственников, виляет хвостом, бросается ей на грудь, хватит, Зента, слышит она их возгласы, еще до того, как к ней по платформе подходит стайка, состоящая из дяди, тети, бабушки и кузины. Нет, надо же, Катринхен в Кёльне! – говорит бабушка, Катарину обнимают и целуют, сегодня мы специально закрыли магазин пораньше, чтобы тебя встретить! Зента снует то туда, то сюда между ног собравшихся, громко повизгивает от радости, Зента знает ее. Вот только на последнюю Пасху кёльнское семейство навещало их в Берлине, раз-другой в год оно приезжает на несколько дней, отпуск подольше оно себе позволить не может, это слишком дорого, ну, сама посуди, Эрика, двадцать марок в день на человека, ясно же, жалко такие деньги платить. Только Катрин, ее кузина, как несовершеннолетняя при въезде в ГДР была освобождена от принудительного обмена денег и частенько проводила целые недели каникул на востоке с Катариной, каталась вместе с ней на роликовых коньках в тупике Лейпцигерштрассе, пряталась вместе с ней в вигваме на социалистической детской площадке, чтобы выкурить первые в жизни сигареты, ездила вместе с ней на дачу Ральфа на окраине Берлина, и в палаточном кинотеатре, устраивавшемся там каждое лето, позволила поцеловать себя деревенскому мальчишке, который ей нравился. «Мы шли и шли, наконец глазам/ Открылись гигантские формы:/ Зияла раскрытая настежь дверь —/ И так проникли в собор мы»[27]. Ты что, девочка моя, ты хочешь посмотреть собор, прямо сейчас, с чемоданом в руке? Об этом и речи быть не может! На протяжении многих лет Катрин и Катарина переписывались между этими визитами, так же регулярно, как их матери, родные сестры. Дома уже стол накрыт, будем пить кофе! Бабушка тоже с давних пор пишет письма: пока еще жила в Восточном Берлине, – дочери Анни, отделенной от нее Стеной, а теперь, на пенсии, когда переселилась к Анни и ее мужу на Запад, – матери Катарины Эрике на Восток. «Мне пришлось на два часа отвлечься от написания письма, чтобы как следует полить цветы, ведь у нас тут уже четыре дня стоит чудесная погода без дождя, прямо хоть купайся». Вот уже двадцать пять лет обмениваются письмами два, а потом и три поколения, словно такая переписка – нескончаемый разговор. В него Катрин и Катарина включились с детства и делятся подробностями тщательно описываемого быта, как делили одежду, когда то одна, то другая опережала в росте кузину. «Кстати, у нас сегодня фрикадельки с картофелем. Мама сердится из-за того, что одна фрикаделька не влезает на сковородку».


