
Полная версия
Кайрос
А что, если такое зеркало запоминает всех, чей облик в нем когда-либо отражался?
Может быть, отвечает он, но я – я в любом случае навеки сохраню в памяти то, какой ты предстала в этом зеркале.
Я тоже, отвечает она.
А потом они идут дальше.
I/6
Прощаясь с ним ранним утром, она поручает ему купить перца и панировочных сухарей. «Padlizsánok», говорит она, не переводя это слово, пусть то, что она принесет, станет для него сюрпризом. Завтра, когда Ингрид с Людвигом отправятся на летний праздник в Уккермарк, они впервые собираются вместе готовить. Ингрид уже давно знает, что ее муж не очень-то любит такие торжества, можешь не ездить с нами, говорит она. Еще много лет тому назад супруги совместно решили не слишком пристально следить друг за другом. Только до посторонних слух об этой договоренности не должен был дойти, чтобы ни он, ни она не ощутили себя униженными. А хватит ли дома красного вина на завтра? Сегодня, проснувшись, он впервые назвал Катарину возлюбленной, а она его – возлюбленным.
Придя ближе к вечеру на улицу Глинки поработать, он обнаруживает записку от Катарины, просунутую в дверную щель, на ней нет ни слова, только бледно-розовый отпечаток ее губ, а под ним буква «К» с точкой. На миг его бросает в жар, радость так проявляется или страх? Эта девушка уже вошла в его жизнь и ведет себя в ней так, словно она принадлежит ей. Наверное, она заглянула сюда во время обеденного перерыва, ведь издательство, где она работает, совсем рядом, за углом.
Поняв спустя два часа, что не в состоянии придумать ни единой разумной фразы, он выходит из дому и по пути к метро медленно шагает вдоль Дома советской науки и культуры, вдруг она сидит с подругой в баре на первом этаже за бокалом джин-тоника? Но там никого нет.
Вечером, после того как Ингрид ложится в постель, он снова садится за письменный стол в эркере своего кабинета и начинает писать Катарине. Передаст ли он ей это письмо, он не знает, но если бы ему удалось сформулировать, что с ним прямо сейчас происходит, он, может быть, сумел бы вновь подчинить себе это чувство, завладевшее не только его телом, но и разумом. Письмо он кладет в конверт, потом возвращается в прихожую и запускает руку в карман висящего там плаща. Правильно, вот записка с отпечатком губ, а в кошельке еще лежит позавчерашний счет. Оба этих свидетельства того, что едва успело начаться между ними, – какое имя дать этому чувству, он пока не придумал, – ложатся в конверт, а конверт этот, ненадписанный, он прячет под другими бумагами в нижнем ящике письменного стола.
По пути в постель он заходит в гостиную выключить свет. Но, прежде чем наступить наконец на выключатель торшера, он еще раз бросает взгляд в коридор, ведущий в гостиную: там она прислонилась к дверному косяку, думает он, и она возникает в дверном проеме прямо у него на глазах. Потом он со щелчком выключает свет, и ее образ исчезает. Когда он ложится на широкую кушетку, вновь превратившуюся в супружескую постель, Ингрид уже спит. Постель с его стороны все еще пахнет Катариной.
Неужели ей никто не откроет? Только позвонив, Катарина замечает записку, просунутую в дверную щель, там значится: «Спустился посмотреть, как ты идешь». Она невольно оборачивается. Но только теперь внизу открывается входная дверь, и вот она уже слышит шаги Ханса на лестнице, она пытается вспомнить, как шла сюда и как при этом выглядела. В сетке для покупок, которую она держит в правой руке, болтаются два баклажана, которые она купила в Венгрии, чтобы приготовить в Берлине вместе с Хансом, как будто она его жена. И как я выглядела, пока к тебе шла? – спрашивает она Ханса, все еще не выпуская его записку из рук, пока он поднимается к ней. «Прекрасно, ты была прекрасна», но, когда она хочет его поцеловать, он едва заметно качает головой, косясь на соседскую дверь. Только внутри, наконец укрывшись от всего мира, он шепчет ей на ухо, что ему подумалось несколько минут тому назад, когда он за ней наблюдал: как он по ее походке понял, что она радуется предстоящей встрече с ним. И только я один знал, куда ты идешь. Когда он это произносит, его губы приближаются к ней настолько, что он касается ее словами.
И вот она стоит у него на кухне, и он говорит ей, в каком отделении хранятся большие тарелки, в каком – маленькие, какой нож самый острый и где лежат спички, чтобы зажигать газ на плите. Он смотрит, как она разбивает яйца о край миски, и думает, что домашнюю работу она выполняет играючи.
Он думает, что этими простыми жестами и движениями она сейчас уподобляется и ему, и его жене. Неужели они, все трое, сольются воедино?
Так выглядела бы нормальная жизнь с ней, думает он. Удивляет вот эта нормальность, на следующей неделе она, может быть, еще раз воцарится на день-два, когда Ингрид с сыном уедут на Балтийское море, условившись, что он присоединится к ним позже, но потом, и надолго, эта нормальность снова сделается недостижимой.
Ты уже знаешь, разрешат тебе выехать на Запад или нет?
Пока не знаю, говорит она, и рубит чеснок мелко-мелко, как показала ей Агнес.
Вообще-то, говорит он, кто-то должен рано или поздно написать книгу о жестах и движениях, из которых состоит наш быт.
Неужели он может расслышать даже то, о чем она едва успевает подумать? Она бросает на него через плечо беглый взгляд, но его уже занимает другое: какой же опыт, какие размышления скрываются за таким простым жестом. С какими чувствами выполняет она эту простую работу: с усилием ли, с ощущением автоматизма, сложившимся за целую жизнь, с заботливостью, может быть, даже с любовью, вдохновляющей эту работу, или с равнодушием, а то и со скукой.
Прислонясь к подоконнику, он курит, потому что ему строго велено не мешать. Она сначала обмакивает баклажаны в яйцо, потом в смесь из чеснока, соли, перца и панировочных сухарей.
В третьем классе, говорит она, нам задали сочинение на тему «Как я помогаю дома по хозяйству?». Я написала, как вытираю ножи, ложки и вилки. А одна моя одноклассница написала, что стирает белье для всей семьи.
Ты была избалованным ребенком.
В тот момент я тоже это осознала.
Но вот масло на сковороде уже разогрелось, и она кладет в масло баклажаны.
А учительница написала мне на полях, что полотенцем ножи нужно вытирать вдоль тупой стороны, а не вдоль лезвия. Я, конечно, это знала, но забыла упомянуть в сочинении.
Потому что тебе казалось, что это и так понятно.
Потому что мне казалось, что это и так понятно.
Сделать понятное и само собой разумеющееся новым, необычным и загадочным – вот истинная цель искусства.
Вероятно.
А не говорил ли он сейчас назидательно, как учитель? Его сын вот уже год или два с трудом выносит разговоры с отцом, Ханс замечает, что Людвигом овладевает нетерпение, когда он слишком уж принимается разглагольствовать. Как только сын выходит из комнаты, Ингрид всегда говорит: оставь его в покое, в этом возрасте волнуют другие проблемы. Но эта девочка выслушивает его сокровенные мысли с искренним любопытством.
Катарина перекладывает уже поджарившиеся кружочки баклажанов на большое блюдо и опускает в масло следующую порцию. С сигаретой во рту Ханс ставит на стол две тарелки и два винных бокала, кладет рядом ножи, вилки и салфетки, а потом стряхивает пепел.
Она ставит посередине блюдо с первым кушаньем, которое для него приготовила. Он тушит сигарету. Откидывает волосы со лба. А потом они садятся за стол.
I/7
Ей нравится жест, которым он отводит волосы со лба. Впервые она заметила это движение, когда протискивалась мимо него в автобусе к задней двери. Не тщеславен ли он? То мгновенное наблюдение, сделанное в первый день знакомства, может быть, ее и не обмануло, но сейчас она уже думает: ну и пусть, даже если и так. В последние две недели ей кажется, будто любовь ее растет и прибывает с каждой подмеченной ею маленькой слабостью, которую он бессознательно обнаруживает, – больше, чем с каждым из многочисленных его талантов, способностей и умений. Узнать кого-то в полной мере и в полной же мере принять – о таком она не мечтала никогда прежде. Если она его нарисует, то непременно с этой прядью волос, то и дело падающей на лицо. Еще и потому, что эта прядь отбрасывает тень и тем самым подчеркивает контур.
Он дает ей лист писчей бумаги, книгу, чтобы под этот лист подложить, и садится на стул к окну, куда она указывает.
Где ты научилась рисовать? – спрашивает он, пока она водит карандашом по бумаге.
В кружке рисования в Доме юных талантов.
В ДЮТе? Людвиг там какое-то время пел в хоре.
Помолчи чуть-чуть, я как раз дошла до твоего рта.
Несколько минут слышится только шорох карандаша по бумаге.
Вот теперь можешь встать, если хочешь, говорит Катарина, но продолжает штриховать. Ханс встает, подходит к ее стулу сзади и заглядывает ей через плечо. Там, где на рисунке Катарины прядь волос бросает тень ему на лицо, все черным-черно.
Правда странно, говорит он, что мы невольно добавляем то, что нельзя увидеть.
По-твоему, это плохо.
Нет, совсем наоборот, говорит он. А почему ты, собственно, хочешь поступать на промышленную и прикладную графику, а не на живопись и рисунок?
У меня нет достаточного опыта.
Откуда ты знаешь?
Она пожимает плечами.
По-моему, портрет и правда хорош, говорит он.
Ну да.
Нет, серьезно.
Она улыбается, кладет лист на пол и встает. Теперь у нее освободились руки, и она может дотронуться до лица, которое только что зарисовала.
Она сомневается в себе, думает он, но одновременно это означает, что она не в силах полностью раскрыть свои способности. Может быть, ему удастся пробудить ее честолюбие.
Хочешь посмотреть, что Пикассо подарил мне на день рождения, спрашивает он.
В тот самый день, когда ты родился?
Да, он выполнил три эскиза именно в тот день, когда в провинциальном немецком городишке я сделал первый вдох и закричал.
И вот они сидят рядом, склонившись над раненым Минотавром, а вместе с ними с трибун на арену, где погибло чудовище, глядят глаза нарисованных художником женщин.
Он умирает с улыбкой, говорит Катарина.
Странно, правда?
На рисунке виден нож, но не показан тот, кто убил Минотавра.
Об этом мир узнает только три дня спустя, говорит Ханс и переворачивает страницу.
На другом рисунке перед Катариной предстает юный Тезей, почти мальчик, вонзающий получеловеку-полузверю нож в бычий затылок.
Руку Пикассо здесь нарисовал по-другому, говорит она, перелистывая страницы назад.
Да, говорит Ханс, в мой день рождения Минотавр еще облокачивается на руку, а там, где Минотавр распростерт у ног Тезея, это уже рука трупа.
Тут он уже не борется, он уже готов умереть.
И женщины, заплатившие за право увидеть этот спектакль, тоже готовы насладиться таким зрелищем.
Только одна, вот здесь, хочет ему помочь, она протягивает ему руку.
Может быть, это Ариадна.
Та самая, давшая нить Тезею?
Она – единоутробная сестра Минотавра.
Ах вот как, понятно.
Ее мать своему супругу, отцу Ариадны, предпочла быка. К сожалению, второй ребенок оказался очень похож на него. Ариадна умолила отца сохранить жизнь маленькому чудовищу, однако спустя несколько лет открыла своему возлюбленному Тезею тайну, как найти и убить ее брата.
Малоприятная история.
Да уж, времена меняются.
Какое-то время Катарина молчит, сравнивая рисунки столь сосредоточенно, что на лбу у нее, пока она разглядывает страницы, невольно залегают морщинки. Снова и снова перелистывает альбом. Жаль, думает Ханс, что я не смогу увидеть, какой она будет в старости.
Вообще-то, говорит она, на первых рисунках эта сцена изображена так, будто Минотавр заколол себя сам, а потом выронил нож. Смотри, говорит она, вот здесь он еще держит его в руке.
А зачем бы ему закалывать себя на арене?
Он хочет предстать интересным в глазах публики.
Но ничего не выходит, зрительницы скучают.
На последнем рисунке, говорит Катарина и показывает трех женщин вверху с краю, они даже на него не смотрят.
Выходит, он умирает напрасно.
Его гибель – лабиринт, в котором он заточен.
Так всегда и бывает, говорит Ханс, кто бы изначально ни был твоим противником, умирать ты все равно будешь в одиночестве.
Тут звонит телефон, Ханс идет в коридор, до Катарины долетает его голос, но что он говорит, она не понимает. Десять минут она тихо листает альбом Пикассо, пока он не возвращается и не произносит: Это была Ингрид.
Жаль, говорит Катарина, что я больше не могу спросить у своего дедушки, не сражался ли он с фашистами в Гернике.
Перед Второй мировой на стороне Франко там воевал легион «Кондор», отвечает Ханс, указывая кивком на огромную репродукцию, занимающую целый разворот альбома, который лежит у Катарины на коленях.
Кричащие женщины с неестественно длинными шеями лежат у нее на коленях. Умирающий воин лежит у нее на коленях. Зашедшаяся в приступе отчаянного ржания лошадь, которая вот-вот упадет наземь, лежит у нее на коленях. Множество умирающих, целое бомбоубежище, лежит у нее на коленях.
Катарина осторожно закрывает книгу и отдает Хансу.
Всякий разумный человек тогда придерживался левых убеждений, говорит Ханс и идет к себе в комнату снова поставить Пикассо на полку.
Катарине опять вспоминается берет, который ее дедушка всегда носил осенью и зимой. Как и другие участники войны в Испании, которые из года в год во время первомайской демонстрации стоят на трибуне, приветствуя проходящие колонны. Они старые, и всегда были старыми, насколько помнит Катарина, словно у этих людей никогда не было юности. Когда первого мая они вздымают в воздух кулаки, то кулаки эти дрожат.
Спустя пять минут Ханс лежит рядом на диване, запустив руку ей в трусики. Он не позволяет ей никаких ласк, только он будет к ней прикасаться, и потому она сначала замирает, а потом уже не в силах сдерживаться. Только после этого он раздевает ее донага, она расслабленно закидывает голову на подлокотник дивана, и снова манит его к себе. Но он не заключает ее в объятия, он раздвигает ей ноги и лишь глядит на нее.
Знаешь, я еще никогда так не делал.
Как «так»?
Не смотрел вот так на лоно женщины.
Правда?
Правда.
Говоря с ней отстраненно, сохраняя ясное сознание, он открывает ей что-то более сокровенное, чем все, что когда-либо делил с другими женщинами, которых сжимал в объятиях.
Во время завтрака Ханс говорит: Ингрид и Людвиг приезжают сегодня тринадцатичасовым поездом.
Допивая до капли чай и намазывая медом вторую половинку булочки, Катарина следит за тем, как Ханс встает, моет и ставит в шкаф тот из вчерашних винных бокалов, на котором еще виден след ее помады, как он моет и убирает ее вчерашнюю тарелку, а потом, когда она доедает завтрак, ее освободившуюся тарелку и столовый прибор, она идет за ним в гостиную и смотрит, как он относит на свой письменный стол и прячет в выдвижном ящике карандаши, которые давал ей для рисования, как он возвращает на полку листы писчей бумаги, которые она не использовала. Ее рисунок он поднимает с пола, кладет в папку и говорит: Мне кажется, лучше тебе это взять с собой. Стул, сидя на котором он позировал ей у окна, он ставит обратно к обеденному столу, вешает на его спинку вязаную кофточку своей жены именно так, как она висела там вчера. Потом он выходит из комнаты, и до нее доносится его возглас: ты забыла зубную щетку. Из длинного коридора он выходит ей навстречу с полотенцем в руках, которое подстилал вчера ночью, когда они занимались любовью. Забирая у него зубную щетку, она замечает, как он бросает вчерашнее испачканное полотенце в корзину с грязным бельем.
Потом они сидят за столиком высоко над крышами города, смотри, говорит Ханс, косясь на грустного официанта, у бедняги такой вид, будто его завербовала Штази. По крайней мере, здесь хотя бы дождь не моросит, вставляет Катарина. Пожилая пара за соседним столиком требует раздельный счет, и, видя это, она презрительно фыркает. После этого весь внешний мир снова становится неважным. Настоящее блаженство, говорит Ханс, и добавляет, что почти никогда ему не удавалось разделить с другим человеком этот уход из окружающего мира в себя, в свою внутреннюю, сокровенную суть. Так сказать, совершить внутреннюю эмиграцию. И с этими словами осушает стаканчик корна. А теперь еще по кофе, а ей, если она захочет, еще персиковый пломбир «мельба». Она не возражает.
I/8
В понедельник она находит в почтовом ящике разрешение на поездку в Кёльн, отъезд назначен на четверг. Она сразу же звонит бабушке, ой, надо же! Катринхен и вправду будет у меня в Кёльне, говорит она и добавляет: я уже отложила сто двадцать пять марок, тебе на покупки, испеку миндальный медовик, но все, умолкаю, а то я так уже сколько ваших денег-то извела на разговор с заграницей, отбой, отбой!
До сих пор жизнь Катарины проходила с видом на полосу отчуждения у Стены, на птиц, которые свободно пересекают границу между двумя странами в обоих направлениях. Проходя по решетке вентиляционной шахты, она слышала грохот западноберлинского метро, доносившийся у нее из-под ног, а иногда даже ощущала тягу, поднимавшуюся из шахты и растворявшуюся затем в социалистическом воздухе. Сколько продлится перемена на школьном дворе, она первые восемь классов узнавала по часам на здании западноберлинской газеты «Моргенпост», большим и светящимся, хорошо различимым над Cтеной, а когда ей случалось забыть ключ от квартиры, время до возвращения мамы коротала, подсчитывая из окна подъезда на верхней лестничной площадке двухэтажные автобусы, останавливавшиеся за Cтеной у небоскреба медиамагната Акселя Шпрингера, цитадели классового врага. Неужели весь Запад пахнет так же, как посылки, приходившие от бабушки и тети: стиральным порошком, мармеладными мишками, кофе? Совсем недавно она на прогулке слышала, как стучат молотками рабочие на стройке за Стеной, казалось, западный мир рядом, только руку протянуть. А теперь она впервые увидит его собственными глазами.
Когда она звонит Хансу, он говорит, что у него гости и разговаривать он не может.
На следующее утро герр Штерц протягивает ей трубку: Сегодня вечером я зайду за тобой после работы, хорошо? Еще как, ведь у них остается всего два дня. Когда она выходит из издательства, Ханс сидит на ступеньках и курит. Покажешь мне, где ты выросла? И вот они идут по гладкому довоенному асфальту, на котором она в детстве всегда каталась на роликовых коньках, как здесь тихо, в центре Берлина, где заканчиваются все улицы, она показывает ему свою школу, торговый центр и детскую площадку, где она спряталась в деревянном вигваме, после того как отец объявил, что уезжает в Лейпциг, ей тогда было двенадцать.
На канале Купферграбен они перегибаются через перила и заглядывают в бурные воды между Центральным комитетом партии и зданием Государственного Совета, и тут Ханс спрашивает ее: А ты не ищешь отца? Чушь, отвечает она со смехом. А ты, вдруг тебе нужна дочь? Ни в коем случае. Если слишком долго всматриваться в такой водоворот, может закружиться голова, говорит Ханс. В этом-то вся и прелесть. Ну да, откликается Ханс, а я не умею плавать. Почему? Мне в воде всегда было слишком холодно. Катарина качает головой, ей не верится, неужели поэтому? – спрашивает она. Нет, на самом деле нет.
Он никогда никому не рассказывал, что его тело почти полвека спустя все еще помнит, как однажды на Балтийском море мать окунула его в воду, надеясь, что он поплывет, едва перестанет чувствовать дно под ногами.
И сколько тебе тогда было? – спрашивает Катарина.
Лет шесть-семь.
Когда он стал цепляться за мать, а она – отрывать его от себя, на крик внука с пляжа прибежала его спасать бабушка.
Тебе повезло, что она оказалась рядом.
Не будь ее, моя мать наверняка проявила бы настой-
чивость.
Она потом не раскаивалась?
Она сказала, что моя истерика просто смешна, особенно для мальчика. Да так и было.
Ты сам в это веришь?
Она часто рассказывала эту историю. Для собственного удовольствия. При посторонних.
Каждые семь лет клетки его мозга обновлялись, как и прочие клетки организма, и только замечание матери до сих пор они так и не отторгли, словно приклеенное клейстером его стыда.
Но нельзя же для собственного удовольствия делать такие вещи.
Это как посмотреть.
Странная у тебя мама.
По-своему она была права. Сейчас умел бы плавать.
Катарина негодующе качает головой, возмущаясь глупостью взрослого, который так и не изжил в себе мальчика.
На волнах водопада кружатся деревянная доска и кусок пенопласта.
Неодушевленные предметы холодная вода не пугает, думает Ханс. Идем, сходим в кафе «Аркада».
По дороге Ханс увлекает Катарину под арку каких-то ворот и надолго сжимает в объятиях. Вот только сегодня и завтра она с ним, потом она уедет. Потом то, что сегодня еще называется «сейчас», пройдет. Ожидание на ступеньках издательского здания, асфальт, по которому можно кататься на роликовых коньках, детская площадка, разговор над беспокойной водой, а теперь и объятия: шаг за шагом, квартал за кварталом прошел он вместе с ней по ее детству. Шаг за шагом, квартал за кварталом, создавал он их общие воспоминания. Неприкосновенный запас воспоминаний на неделю, которую ему предстоит провести в одиночестве.
Когда его еще не восстановили, говорит Катарина, показывая на Немецкий собор в лесах, меня там впервые в жизни поцеловал мальчик.
И как его звали?
Йенс.
И кем он стал?
Столяром.
А…
Интересно ли ему это? Вообще-то нет. Французский собор справа уже отреставрировали, на углу за ним только недавно открывшееся кафе, где наименее вероятно встретить кого-нибудь из тех его приятелей, с кем он последние тридцать лет сидел в подобных местах. Фасад сложен из одинаковых бетонных блоков, выкрашенных в зеленый: хотели сделать что-то с потугами на югендштиль, говорит Катарина, но не смогли. Правда, не смогли, откликается Ханс, но внутри очень красиво.
По ступенькам они поднимаются на галерею верхнего яруса, круглые столики там из мрамора, когда они усаживаются, официант вытирает пятна, оставленные предыдущими посетителями. Ханс достает сигареты марки «Дуэт», закуривает, Катарина опирается запястьями на холодный камень и смотрит, как он курит, два кофе и два бокала шампанского.
Счастье, которым мы успели запастись, у нас уже никто не отнимет, говорит Ханс, и Катарина откликается: И правда, никто. Даже если бы я прямо сейчас умер, говорит он, все это осталось бы с тобой навсегда. Но ты же не умираешь. Нет, говорит он, затягиваясь сигаретой, я жив. А он вообще знает, какой он красивый, когда вот так курит? Но стоит мне подумать о будущем, говорит он, как я впадаю в меланхолию. Значит, не думай о будущем, говорит она, предавайся воспоминаниям. Предавайся воспоминаниям, говорит эта девочка именно ему, он едва удерживается, чтобы не рассмеяться. Так и делаю, так и делаю, говорит он и кивает. И, отпив глоток шампанского, добавляет: только если бы у всего этого было двойное дно, мы бы и вправду были обречены. На это она ничего не отвечает, просто берет его за руку. И тут он забывает, что вокруг люди, которые, возможно, знают его или его жену, и не противится, и довольно долго они сидят вот так, в тишине, не говоря ни слова, наслаждаясь тем, что они вместе, в кафе «Аркада».
Через два часа они идут домой из кино. Фильм был так себе, но он любит ходить в кино, она тоже, а вот и сорок шестой трамвай подходит, он опускает в прорезь автомата для продажи билетов четыре монетки по десять пфеннигов, она поднимает ручку и отрывает от рулона часть ленты, примерно соответствующую билетам на двоих, кстати, а она видела фильм такого-то и такого-то, да, один видела, а другой, к сожалению, еще нет; трамвай, рывком, двигается с места, он чуть не падает, а почему ты не держишься? – неизвестно кто хватался за эти поручни, больше всего ей нравятся фильмы вот этого, да, он согласен, пойдем, вон там два места, слава богу, они уже сидят, когда трамвай поворачивает, скрежеща тормозами, вот там на углу Катарина раньше покупала солому для своей морской свинки, его звали Мориц, кого? – ну, морскую свинку, а вот трамвай уже проезжает мимо экспресс-ателье, где поднимают спустившиеся петли, она туда свои колготки в починку сто раз возила, если бы я тогда знала, что ты живешь поблизости, да, тогда бы ты наверняка стала показывать мне свои стрелки, а как же иначе, говорит она, но вот они уже приехали, трамвай останавливается, и они выходят на тихую ночную улицу. Они уже почти дошли до дома Ханса, и тут на другой стороне улицы раздается какой-то шум, распахивается дверь, и наружу вырывается женщина в белом утреннем халате, босиком перебегает через улицу, не говоря ни слова, пролетает мимо них и исчезает за углом. Как странно, произносит Ханс, смотря ей вслед. Эта дверь, говорит Катарина, открывается один раз в сто лет.


