П-117
П-117

Полная версия

П-117

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
8 из 9

Сова продолжал, и его голос стал глуше:

– В этот раз мы прошли дальше. Туда, где раньше не осмеливались. Там… туман был густой, как грязь. Дышать тяжело. У меня началось головокружение. Если бы не Олег, неизвестно, как бы я закончил.

Он тяжело вздохнул, и в этом вздохе было больше, чем усталость – было признание. Признание того, что даже с его опытом, с его годами, смерть может подстерегать в виде клочка густого воздуха. Ледяной, пронзительный страх всё ещё цеплялся за рёбра, но он был солдатом. Исполнителем. Его задача была проста: добыть провизию и вернуться. Ему не нужны были слава, власть или одобрение. Ему нужна была тишина. И дом, где ждут жена и дочь.

Сова сжал кулаки, вновь собирая себя воедино, и продолжил ровнее:

– Лимон шёл позади. Выдерживал дистанцию – чтобы наблюдать, но не мешать. Мы увеличили радиус, чтобы ничего не упустить. И… в один миг земля под ним провалилась. Он с криком рухнул. Это была яма – злая, с мусором и торчащими спицами. Руку порезал сильно. Это… такое стечение обстоятельств, в конечном счёте, мне жизнь спасло. Пока он кричал и выбирался, я продолжил осмотр. А Тень с Жетоном уже были рядом – оказывали помощь в радиусе моего обзора.

Он умолк, дав залу прочувствовать тишину, которая наступает после описанной катастрофы, которой удалось избежать. Благодаря дисциплине. Благодаря тому, что они были не просто группой людей, а отлаженным механизмом, где даже несчастье одного становилось тактическим элементом для других.

– Прошло не больше двадцати минут, как тишину разорвал шум. Треск, шорох, бряканье. Я интуитивно развернулся обратно. Дым уже не щадил, головокружение поглощало. Это была чья-то ловушка.

Он говорил медленно, каждое слово давалось с усилием, будто он снова переживал каждый шаг.

– Я бежал. Ноги словно чужие. Каждый вдох – борьба. Отряд, к которому я стремился, казался мне недосягаемым. Я кричал. Но не слышал сам себя. Потом падение. Холод земли.

Сова замолчал, его взгляд был прикован к чему-то в прошлом, что ещё не отпустило.

– Очнулся ночью. От того, что захлёбывался раствором. Тень вытащил меня. Мне не отблагодарить его никогда. Снадобья из наших рюкзаков сыграли роль – раствор, такой кислый… Вливали в меня, пока я бредил.

Он приложил руку к груди, будто до сих пор чувствовал там жжение.

– Прошло не больше двадцати минут, как тишина разорвалась шумом – треском, шорохом, бряканьем, я интуитивно развернулся обратно, не теряя ни минуты. Дым не щадил и головокружение поглощало меня. Это была чья-то ловушка. Я бежал, ноги словно чужие, а каждый вдох превращался в мучительную борьбу за воздух. Отряд, к которому я стремился, казался недосягаемой мечтой, ускользающей сквозь туман боли и страха. Я кричал, громко, молил о помощи, но не слышал сам себя. Я падал, теряя равновесие, холодный пол земли подступал ко мне, обещая вечный покой. Потом я попал в бездну неизвестности … – медленно продолжал Сова.

– Я очнулся ночью от того, что захлебнулся раствором. Тень вытащил меня из зоны поражения, и мне не отблагодарить его никогда. Снадобья, которые мы носим в рюкзаках, сыграли свою роль – раствор такой кислый, вливали в меня на протяжении шести часов, пока я бредил. Я до сих пор чувствую эту отраву внутри меня – слабость, как будто поглощает моё тело, а еда не принимается организмом.

Олег, чувствуя, как в зале нарастает нездоровая паника, резко перебил рассказчика, стремясь вернуть контроль над ситуацией.

– В неприятности мог оказаться любой из нас, – голос его прозвучал жёстко и властно, как удар молота по наковальне. – Мы ко всему готовы. А вот для остальных покидать поселение – верная смерть. Берегите друг друга. И помните – ваш мир здесь.

Но монотонный, настойчивый голос Совы, полный неподдельной усталости, вновь вклинился в наступившую тишину. Он не собирался сдавать позиции.

– Я не закончил, – сказал он тихо, но так, что каждое слово стало слышно. – Когда я отступал, в этом грохоте… я видел фигуру. Невысокую. В длинном плаще. Лица не разглядеть. Ростом с ребёнка, мне бы по пояс. Мы не встретились взглядами, но ощущение… что он смотрел. Оно до сих пор со мной.

В зале пронёсся встревоженный шёпот. Кто-то нервно шикнул, чтобы все замолчали и дали договорить.

– Может, это был обман. Туман … – Сова медленно покачал головой, его взгляд был обращён внутрь себя. – Но этот образ… как ядовитая заноза. Я его чётко вижу, когда закрываю глаза. Мне не показалось.

Он сделал паузу, дав собравшимся время оценить разницу между бредом и леденящим фактом. Лица людей исказились от смеси страха и недоверия.

– Я думаю… мы не одни, – тихо, но чётко произнёс он.

Сова глубоко вздохнул, и в этом вздохе прозвучала не только усталость, но и тяжесть решения, которое он вынашивал долго.

– И ещё… Мой возраст подошёл к пределу. Я чувствую это в каждой кости. Мои глаза, привыкшие видеть в темноте, тускнеют. В этой вылазке я видел то, чего не видели другие, но и видеть это снова – я больше не хочу. Руки… – он с трудом поднял ладонь, и все заметили лёгкую, но неумолимую дрожь в пальцах, – не слушаются. Дрожат. Я больше не могу выполнять свою миссию. Прошу… найти мне замену. Я обучу его. Подготовлю. Всё, что знаю.

Последние слова Совы прозвучали в натянутой тишине зала как выстрел. Напряжённое молчание сменилось сдержанной вознёй – шепотом, шорохом одежды, приглушённым покашливанием. Он видел, как люди переглядывались, как на их лицах сменялись выражения: удивление, недоумение, сожаление, тревога. И вот, среди этой обезличенной толпы, он выхватил взглядом их – жену и дочь. Тех, кому он всегда обещал вернуться. Он не мог оторвать от них взгляда, нервно моргая, словно боялся, что это мираж, который испарится в мгновение ока. В их глазах он прочитал не панику, а тихий, всё понимающий ужас. Ужас от того, что он сказал это вслух.

Со стороны старейшин не последовало немедленной реакции. Они были застигнуты врасплох. Такой сценарий не был просчитан. Кислотка сидела неподвижно, её лицо было каменной маской, но в глазах, сузившихся до щелочек, метались молниеносные расчёты: потеря опытного бойца, смена баланса в отряде, недовольство, которое может использовать Олег… Олег, стоявший у центрального стола, слегка отклонился назад, будто от физического толчка. Его брови на мгновение поползли вверх, выдавая растерянность, которую он тут же подавил, сведя их в привычную властную складку. Он не ожидал такой прямой уязвимости, такого публичного признания слабости от человека из своей же команды. Это выбивало почву из-под ног, ломало образ непоколебимого отряда. Учитель лишь тяжело вздохнул и медленно потер переносицу, всем видом показывая, что предвидел неизбежное, но не рад его наступлению.

Затянувшаяся пауза старейшин говорила красноречивее любых слов: они не были готовы. Не готовы к тому, что инструмент, годами работавший безупречно, вдруг заявит о своем износе собственной волей. И теперь им предстояло не просто принять отставку, а признать: даже самая надёжная шестерёнка имеет свой предел. Тишина в зале становилась всё тяжелее, наполняясь весом непредвиденного, но уже принятого решения.

Словно нож сквозь масло, её голос прорезал напряжённую тишину, восстанавливая жёсткие границы порядка:

– Продолжим. Все вопросы будут рассмотрены после доклада. Соблюдаем регламент. Юрий, тебе слово.

Кислотка, стоявшая чуть позади ряда старейшин, невозмутимо окинула взглядом зал. Её тёмные очки, словно чёрные дыры, поглощали любопытные и испуганные взгляды, гася самую возможность хаоса. «Они боятся, – холодно констатировал её рассудок. – Это хорошо. Замену найдём. Во всём разберёмся». Её лицо оставалось неподвижным, будто высеченным из гранита.

Юрий говорил редко, отрывисто и всегда неприятно. Он вёл жизнь отшельника, сторонился всех и вся. Но его отшельничество не было тихим – оно было тяжёлым и угрюмым.

Мужчина был огромен – высокий, складный, с силой, которую было не скрыть. И хуже силы была та грубость, то ледяное презрение, что исходили от него ко всему живому. Казалось, он ненавидел сам воздух, которым дышат другие. Часто эту ненависть он глушил самогоном, отчего становился только злее и опаснее.

Единственной его отдушиной, странной и пугающей, было птицеводство. Он вёл своё хозяйство с каким-то мрачным, исступлённым усердием, в полном одиночестве. Разводил птицу. Много птицы. И руки его, огромные, как кузнечные молоты, могли с нежностью поправить кормушку, а в следующий миг – сломать кость. Под горячую руку к нему лучше было не попадаться. Да и в холодную – тоже. С ним просто никто не связывался.

Прозвище прилипло к нему само, отразив самую суть: Гасила. Оно вмещало в себя и грубую силу, и то, как он мог «загасить» любой спор, любую надежду, одним лишь своим видом. Он был не проблемой, которую нужно решить, а стихийным бедствием, которое терпели, потому что он, в своей мрачной эффективности, был полезен. И потому что все знали: рано или поздно такая сила обязательно найдёт себе применение – или цель.

В отряд он пришёл давно. Ещё с самим Вано в одной связке, с самого основания. Он прикрывал спину самому уважаемому командиру. В его сухой, немногословной надёжности была та самая непререкаемая сила, которая пережила даже своего командира.

Когда Вано пропал, а власть перешла к Тени, молодой командир сразу же пересобрал свою связку, взяв в напарники Жетона. Гасила же оказался не у дел – формально третьей связкой, состоявшей из одного человека. Молодым дорога, – промелькнуло у него в голове с тяжёлой, едкой горечью. Он стоял в стороне, как каменная глыба, и наблюдал, как Олег, с ещё неотточенной, но уже властной интонацией, раздавал указания.

Свой век он отслужил. Это было ясно. Но уйти – не уходил. Не из чувства долга, нет. Скорее из мрачного, почти хищного любопытства. Кто-то же должен остаться и смотреть. Смотреть, как эти мальчишки будут набивать шишки, как их уверенность будет давать трещины. Он будто ждал этих ошибок, первых серьёзных провалов, чтобы в глубине души, где тлела старая злоба на весь мир, наконец почувствовать леденящее удовлетворение: Я же говорил. Все вы ничего не стоите без Гасилы.

Так он и остался в отряде – не стражем тыла, а немой, угрюмой тенью прошлого. Он отвечал за базу и схрон, но делал это с таким молчаливым презрением, будто охранял не общее добро, а собственную, личную территорию, на которую пока что пустили незваных гостей. Он ждал. Просто ждал, когда мир докажет его правоту.

Ему было сорок три – возраст, уже не юный, но ещё не ставший грузом для тех, кто привык полагаться на свои ноги и хладнокровие. Гасила был простоват, не любил длинных рассуждений. Он и сейчас доложил в своей сухой, костной манере, будто отчитывался о состоянии огорода:

– Вышек стало больше. Появились новые, выше старых. Трава вокруг сухая, следов нет и быть не могло. Никого не видел. Следов жизни – тоже. Ничего не растёт.

Он сделал короткую паузу, будто перебирая в памяти детали.

– Нашёл небольшую свалку. В основном пластик. Принёс рюкзак приборов – может, что пригодится. Нет – расплавим, в дело пойдёт. В рюкзаке ещё рисунки нашлись. Из еды – ничего. У меня всё.

Он отступил на шаг, закончив. Его слова повисли в тишине – ни тревоги, ни пафоса, только констатация фактов, жёстких и безрадостных, как камни.

В дело вступил Оратор. Он мастерски взялся подводить итоги, словно опытный ткач, вышивающий узор из отполированных фраз. «Внутри поселения безопасно, – возвестил он, разворачивая ладони к толпе, – пока мы соблюдаем правила». Голос его звучал уверенно, почти бархатно, но в этой уверенности не было силы – лишь привычная, натренированная вибрация.

Он говорил о том, что город далёк, что новые вышки – всего лишь безжизненные конструкции, не представляющие угрозы. Но слова его были пустой, отточенной болтовнёй, похожей на заученные мантры. Он подтвердил необходимость смены стратегии, пересмотра состава отряда, изучения новых технологий. Однако его речи, некогда способные зажигать сердца, теперь не рождали в душах ничего, кроме тихого раздражения.

В глазах поселенцев витала только усталость. Глубокая, костная. Люди хотели тишины и сна. Их взгляды потухли, стали пустыми, они смотрели сквозь Оратора, будто он был лишь помехой между ними и долгожданным концом собрания. Его слова падали в зал, как камни в болото, – без всплеска, без эха, медленно погружаясь в толщу общего безразличия. Ритуал был соблюдён, но вера в магию слов – исчерпана.

Наконец, он закончил свою тираду. «На сегодня всё, – объявил он, словно даровал поселенцам милость. – Вопросов не будет, ибо мы не уложились вовремя. Через неделю – повторный сбор. Готовьте вопросы, а мы подготовим стратегию для обсуждения. Доброй ночи».

Его слова прозвучали как отбой, и люди, словно марионетки с ослабевшими нитями, послушно поднялись и потянулись к выходу. Молча.

Вечер повис в воздухе тяжёлый, как туча из свинца. Столько информации. Столько неясного, липкого страха. Отряд, который ещё недавно казался несокрушимой стеной, на глазах дал трещину. Провизия таяла, как последний снег, а перспективы… перспектив не было. Только пустота, да холодный ужас где-то под рёбрами.

Люди расходились, каждый поглощённый своей тихой паникой. Тяжёлые шаги глухо отдавались в пустых коридорах, будто сердце поселения перестало биться. Никто не спрашивал. Никто не говорил. И никто не заметил, как у дальней стены застыла румяная, всегда такая живая женщина – теперь неподвижная, как статуя. В её позе читалось невыносимое напряжение, будто внутри неё нарастал крик, который уже нельзя было сдержать, но тело отказывалось его выпустить. Она просто стояла, глядя в никуда, а в её широко открытых глазах плескалась бездонная, немая тревога.

Она была одна. Та самая Смирнова, чья семья считалась оплотом стабильности – крепкий, надежный муж, всегда видный в толпе с двумя сыновьями-подростками, – сегодня стояла в одиночестве. Её обычно румяное лицо было бледным, а в глазах читалась такая безысходность, что на них больно было смотреть. Каждый её вздох казался прерывистым, пропитанным мучительной, тлеющей тревогой. Слова докладчиков о провизии, потерях и угрозах пролетали мимо, не задевая сознания. У неё была своя катастрофа.

Но одна фраза, брошенная сухим голосом Гасилы, вонзилась в душу, как раскалённый гвоздь. «Рюкзак… рисунки…» Всё внутри оборвалось.

Слёзы хлынули внезапно, горячие и не останавливаемые, заливая лицо и размывая мелькающие перед глазами спины уходящих соседей. Кто-то крепко взял её за плечи, а потом обнял, пытаясь укрыть от всего мира. Обернувшись сквозь водяную пелену, она узнала старшего сына, Ивана. Его лицо было напряжённым и взрослым не по годам. Не говоря ни слова, он бережно, но решительно повёл её к выходу, прочь от этой давящей тишины и равнодушных спин.

Их семья, этот живой символ порядка и тепла, тихо треснула прямо на общем собрании. Но никто не увидел. Никто не обернулся. Все были слишком поглощены грузом собственных страхов, чтобы заметить, как рушится чужой, казавшийся незыблемым, мир.

– А рюкзак… забрали? И где папа? – всхлипывала Алёнка, цепляясь за рукав брата.

Колик тяжело вздохнул, понизив голос до шёпота: – С утра так и не видели. Ищем и будем искать. Но всем говорим – приболел. Поняла? – Он посмотрел сестре прямо в глаза, жёстко и без колебаний. Она кивнула, снова подавив рыдание. Очередная беда. Неизмеримая.

Мир закружился перед глазами, желудок свело резкой судорогой, и её вырвало прямо у обочины тропы. Братья не сказали ни слова, просто один поддержал её, пока другой быстро засыпал небрежно песком следы её горя.

Смирновы двинулись к дому, шагая медленно, словно несли на плечах не только свой груз, но и тяжесть всего рушащегося мира. Рыдания женщин срывались с губ неконтролируемо, но рядом шли трое братьев – их шаркающие, усталые шаги намеренно заглушали эти звуки, пытаясь утопить в обыденном шуме и боль утраты, и леденящий страх за будущее целой семьи. Это была не просто дорога домой – это был марш молчаливого отчаяния.

Люди с собрания разбежались по своим домам быстро, словно тараканы от внезапного света. Огни в окнах гасли почти сразу – демонстрация покоя, ритуал обычной жизни. Но спала в эту ночь едва ли половина поселения. Ночь тянулась, бесконечная и густая, как смола. И каждый, глядя в потолок, знал: рассвет не принесёт ответов. Только новые, ещё более неудобные вопросы.

Люди с собрания разбежались по своим домам быстро, словно тараканы от внезапного света. Огни в окнах гасли почти сразу – демонстративный ритуал покоя, попытка вернуться к обычной жизни. Но спала в эту ночь едва ли половина поселения.

Ночь тянулась, бесконечная и густая, как смола. Она не приносила утешения, лишь растягивала время, наполняя его тяжёлым, невысказанным гулом. В домах, за закрытыми дверями, люди лежали в темноте, уставившись в потолок. В неизвестность. Они не говорили друг с другом, боясь произнести вслух то, что витало в воздухе: отряд слабеет, еды меньше, мир за стеной безмолвен и враждебен, а те, кто должен вести вперёд, либо уходят, либо говорят пустые слова.

И каждый, слушая в тишине собственное сердцебиение, знал: рассвет не принесёт ответов. Он лишь осветит старые трещины на стенах и лицах, и заставит задать новые, ещё более неудобные вопросы. Вопросы, на которые, возможно, уже не будет правильных ответов. Только выбор – и его последствия.


Глава 7


Семья Смирновых вошла в дом, не произнеся ни слова. По дороге всхлипывания матери и Алёнки постепенно стихли, сменившись густым, свинцовым молчанием. Но сам путь, мерный шаг и холодный ночной воздух сделали свое дело – острая паника отступила, уступив место онемевшей, привычной тяжести.

Каждый из них, как заведённый механизм, совершил один и тот же ритуал: тяжёлый вздох у порога, затем – медленное опускание за кухонный стол. Взгляд каждого невольно скользнул к окну. Густые, непроницаемые шторы, давно ставшие правилом, надежно скрывали внутреннюю жизнь дома от чужих глаз.

Полгода назад они сидели за этим же столом, когда не вернулась Соня. Тогда отец, собрав всю свою волю, произнёс долгую, обстоятельную речь. Он призывал к спокойствию, к порядку, к методичным поискам. Он обещал найти дочь. Его слова тогда были якорем, который не давал семье разбиться о скалы отчаяния.

Теперь не вернулся он сам. И якоря не осталось.

Многое изменилось. Мать, сквозь слёзы и опустошение, смогла – не смириться, а приспособиться. Вернуться к кругу повседневных забот, как возвращаются к работе после тяжелой болезни – медленно, через боль, но возвращаются. Отец же застрял. Он не жил эти месяцы – он отбывал срок в собственной голове. Чувство вины стало его клеткой. Он винил себя за каждое резкое слово, за каждый лишний запрет, за все те моменты, когда отгораживался стеной «взрослой правды» вместо того, чтобы просто обнять её и выслушать. Он потерял дочь и только тогда с ужасом осознал, что всё могло быть иначе. Его поиски были уже не просто миссией – они стали навязчивой идеей, попыткой искупить вину, заслужить у судьбы или у самой Сони последний шанс всё исправить.

Глава семьи Смирновых проводил много времени в комнате старшей дочери – читал её книги, записки, изучал вещи. И как дрожал он над её рисунками! Он садился в её кресло и перебирал пожелтевшие листы снова и снова, каждый рисунок трепыхался в его руках. Любая линия и тень на листе досконально рассматривались им в поисках скрытого смысла. Отец искал подсказки, пытался понять, старался узнать дочь лучше. И с каждым шагом горько понимал, что упустил время и возможность признать её талант.

Мужчина помнил слезы, скандалы и её тишину, когда она решила покориться.

В памяти всплывала её ярость – не подростковый бунт, а отчаянная, одинокая война против стен, которых никто, кроме неё, не видел. Её скандалы гремели не просто громко – они методично раскалывали тишину семейного мира, как молния сухое дерево.

«Люди здесь не те, за кого себя выдают! – выкрикивала она, и глаза её становились мокрыми от непролитых слёз. – Никто не видит. Проще не видеть! Удобно!»

Она говорила захлёбываясь, торопясь вывалить наружу всё, что копилось:

«Жить по правилам, да? Не задавать вопросов. Это для нашей безопасности, так? А кто эти правила придумал? От какой такой опасности мы прячемся, если нам по большому счёту наплевать друг на друга?! Если можно просто исчезнуть, и всем будет всё равно!»

Её голос дрожал от гнева и обиды. В её словах была не просто злость – была мольба. Она ждала, что её остановят, обнимут, скажут: «Мы тебя слышим». Но в ответ – только каменное молчание. И тогда её тон менялся, становился ниже, пронзительнее:

«Мы в изоляции. Добровольной. Мы сами сузили свой мир до границ огорода. Каждый день – одно и то же. Поливай, корми, убирай, повторяй. Вся жизнь – рутина. А я… а если я не хочу этого? Не хочу этой дружбы по принуждению, этой любви по расписанию?»

Она делала паузу, давая своим словам повиснуть в тяжёлом воздухе. А потом шёпотом, уже почти без надежды:

«Где те, кто ушёл? Они же тоже общались, дружили, жили по правилам… а потом взяли и ушли. Почему? И почему все молчат?..»

И наступала кульминация – не крик, а горькое, леденящее понимание:

«Все молчат. Потому что снова удобно. Ваше молчание… страшнее крика».

Её истерика всегда заканчивалась не взрывом, а сдуванием. Голос переходил в шёпот, полный усталости и ледяного отчуждения:

«Если я пропаду… ничего не изменится. Вообще ничего».

И тогда она замолкала. Тело обмякало, рыдания стихали. Взгляд становился пустым и далёким – будто она уже мысленно ушла туда, куда всем так страшно было заглянуть. А в комнате оставалась лишь гулкая, беспощадная тишина, которая, как она и предсказывала, никогда не давала ответа.

Сонины зеленые глаза, когда-то сверкающие озорным огнем, всё чаще были затуманены солеными слезами. Они утверждали с безжалостной ясностью: она одинока. Копна рыжих волос, словно возмущалась вместе с ней – небрежно взъерошенная, с торчащими во все стороны прядями, она была полным отражением бури, бушующей в ее душе. Коса или пучок – внешний вид её не волновал, мнение окружающих казалось пустой болтовней – куда важнее замечать суть людей, их внутренний мир, нежели придерживаться каких-то условных стандартов порядочности и красоты.

Отец обычно сидел за столом с невозмутимостью гранитного валуна, спокойно попивая чай из любимой кружки. Он был глубоко, безмятежно доволен. Большая семья, крепкое хозяйство, всё идёт своим чередом – что ещё нужно для счастья? Ему были чужды тревоги и подвиги; он предпочитал гасить любые всплески эмоций тяжёлым, одобряющим молчанием, веря, что все сложности с дочерью – всего лишь гормональный шторм, который нужно переждать. «Ничего, образумится», – думал он, отодвигая от себя тревожные мысли, как крошки со стола. Главное – не раскачивать лодку, не нарушать хрупкий, но такой прочный баланс его мира. Как жестоко он ошибался, понял он лишь тогда, когда исправлять что-либо было уже поздно.

Рядом с ним, как тень, сидела мать – всегда кроткая, всегда согласная. Она никогда не перечила мужу, считая, что ей невероятно повезло. Не у каждой в поселении была пара, свой дом, возможность создать такую большую, на первый взгляд дружную семью. Дочь? Дочь просто бунтует. Всё встанет на свои места, когда у Сони появится своя семья – вот тогда она и поймёт, ради чего всё это. Женщина была свято убеждена, что жизнь, как река, сама несёт всех к правильному руслу, сглаживая по пути любые пороги и неровности.

Со стороны их семья была образцово-показательной. Пять детей – почти как по нотам: послушные, улыбчивые, работящие. В доме – уют, на столе – достаток, во дворе – образцовое хозяйство. Идиллия. Лишь Соня выпадала из этой слаженной картины ярким, тревожным мазком. Но и эту трещину мать упорно не желала замечать, убаюкивая себя той же мантрой, что и отец: «Всё наладится. Само собой». Их уверенность была крепостью, возведённой на песке детского отчаяния, но они так и не услышали, как под ней уже зашумела вода.

Сыновья были отрадой матери – три добродушных красавца, чья любовь и поддержка казались незыблемым фундаментом семьи. Во время скандалов они интуитивно окружали её: обнимали за плечи, касались руки, кивали с понимающим, чуть печальным выражением лиц. Иногда один из них пытался вставить своё слово: «Сонь, да успокойся ты…» – но она будто не слышала, прошивая их своим взглядом насквозь.

Нельзя было сказать, что братья слепо разделяли родительскую позицию. Слова сестры, её отчаянная, искренняя ярость, находили в их душах глухой, беспокойный отклик. Каждый втайне ловил себя на мысли, что в её бунте есть доля страшной правды. Но в момент конфликта было важнее другое – демонстрация лояльности. Поддержать мать. Не раскачивать лодку. Быть «на правильной» стороне. Их солидарность была не столько убеждением, сколько защитным ритуалом, привычкой, которая казалась безопаснее любой искренности.

На страницу:
8 из 9