
Полная версия
Воршуд возвращение рода
Снова лег, выключил свет и уставился в потолок, пытаясь унять бешеный стук сердца. Но в наступившей тишине его слух, отточенный страхом, уловил новый звук. Негромкий, но совершенно отчетливый. Сверху, с чердака, доносились мерные, тяжелые шаги. Тук… Тук… Пауза… Тук…
Кто-то не спеша расхаживал по пустому, пыльному чердаку над его головой.
Ледяная волна страха снова накатила на него. Он лежал, не в силах пошевелиться, слушая эти шаги. Они были слишком реальными, чтобы быть сном. Потянувшись к телефону, единственному источнику света и связи с другим миром. Экран ярко вспыхнул, ослепляя в темноте. И в эту секунду, в отблеске экрана на стене перед кроватью, на долю секунды увидел отражение – огромную, изломанную тень с раскидистыми рогами. Дернувшись, чтобы разглядеть ее, но тень мгновенно исчезла.
А на экране телефона, поверх иконок приложений, проступило и тут же расплылось лицо – его собственное лицо, но искажённое немым детским ужасом.
Что-то внутри Зора громко щёлкнуло.И снова щелчек.Громкий. Четкий. Прямо внутри черепа.Сознагие вернулось рывком. Тело уже было на ногах, посреди комнаты. Сердце колотилось так, что звенело в ушах, заглушая всё. Он судорожно ощупал себя, лицо, грудь – цел. Жив. Тишина. Взгляд медленно поднялся к потолку.
Никаких шагов.
Только тяжёлое, прерывистое дыхание и леденящий душу вопрос: где кончается кошмар и начинается явь, если та тень на стене казалась такой осязаемой, а этот детский ужас – таким настоящим?
На следующий день бабушка Кочо вновь пришла, и Зора был ей безмерно рад. Её присутствие означало, что Миша под присмотром, а он может выдохнуть, хотя бы на несколько часов. Но расслабиться не получалось. Он видел, с какой лёгкостью и доверием Миша тянется к старухе, и это рождало в нём смутную, необъяснимую ревность и тревогу. Какая-то невидимая нить, непонятная и пугающая, связывала его сына с этим домом, с этой землёй, и он был бессилен её разорвать.
Зора пытался, отвлечся от раздумий и заняться делами, но напряжение лишь нарастало, сжимая виски стальным обручем. Ближе к обеду в деревне появился дядя Камай. Пьяный, едва держась на ногах, он шатался между домами, его хриплый смех разрывал тишину, словно стекло. Он громко, улюлюкая, приглашал всех на застолье к себе вечером.
Глава 5 Цена серебра или Расплата
Но что за радость вынудила старого скрягу Камая закатить внезапное пиршество, крылась в событиях дня минувшего. Того самого дня, когда была заключена странная сделка с племянником Зора.
Камай почти бежал по пыльной улице, крепко прижимая к груди лубяной ящик – куды. Утро было солнечным, пахло землёй после дождя, но он не чувствовал ни тепла, ни уюта. Внутри бушевала буря, где триумф от только что совершённого смешивался со старой, ядовитой обидой, сжимавшей горло тугой петлёй. Всё должно было достаться мне, – стучало в висках. – Дом. Власть. Почтительный шёпот за спиной.
В голове всплывал запах дедовой одежды – смесь сушёных трав, древесной смолы и чего-то древнего, холодного, как камень. В детстве он ловил каждое слово, каждый жест, а потом, оставшись один, тайком занимал место деда у каменного очага в куале. Расправлял плечи, набирал воздух в грудь и шёпотом произносил заученные заклинания над дымящимся котлом. Мурашки бежали по коже не от благоговения – от восторга предвкушения. Однажды это будет его очаг. Его сила.
Но годы шли, и дед всё дальше отодвигал его от святынь. Не кричал, не бил. Просто смотрел своими пронзительными, всевидящими глазами и мягко, но неумолимо говорил: «Не для тебя это, парень. Не твой путь». Эти слова отсекали Камая от самого важного, как топор отсекает сухую ветвь. От них внутри всё сжималось в ледяной ком. Казалось, дед видит в нём какую-то изъян, недостойную жажду, которую Камай в себе не признавал. И с каждым разом детская мечта о почёте превращалась в тихую, жгучую жажду доказать. Доказать, что старик ошибался. Любой ценой.
Пока были живы дед и отец, его мечта оставалась несбыточной. А потом они умерли – и вера начала уходить. Медленно, но неотвратимо. Её вытесняла новая, чужая вера, в которую многие в деревне окунулись с головой, как в прохладную реку после долгой жары. Старые обычаи, обряды у очага, шепот заклинаний – всё это стало казаться соседям пережитком тёмного прошлого, чем-то стыдным и ненужным.
То, чему он хотел посвятить жизнь, превратилось в рухлядь. Оно стало похоже на ту самую помойку на окраине деревни, куда сбрасывали битый кирпич и гнилые доски. Порой, бродя там и слыша, как под ногами хрустит мусор, Камай думал с горечью: его собственная жизнь стала такой же помойкой. От него ушла жена, забрав двух дочерей. Ушла потому, что он всё просиживал, уставившись в пустоту, бредил былой славой рода, вместо того чтобы чинить протекающую крышу и думать, чем завтра кормить семью.
Так и остался он барыгой-неудачником, доживающим свой век в пустом доме, полном призраков прошлого. По ночам ему чудились шаги на потолке, а в тишине…он слышал эхо давно забытых обрядов.
И тогда его верования – извратились. Служение превратилось в магию сделок. «Если они не дают мне силы по праву, я возьму её сам, украду, выторгую!» – эта мысль, поначалу казавшаяся кощунственной, со временем стала навязчивой идеей, жужжащей в голове, как овод, не давая покоя ни днем ни ночью. После смерти отца Камай устроил погром ища куды. Он перерыл всё в опустевшей куале, сдирал пыльные паутины с балок, в ярости переворачивал тяжёленные лавки, скрипел зубами, стучал кулаками по стенам. Но ящик – тот самый лубяной, -словно живой, прятался от него. Камай чувствовал его древнее , насмешливое присутствие в самом воздухе, но не мог найти. А потом и вовсе не смог заходить во двор. Невидимая сила, густая, как смола, выталкивала его назад, вызывая лёгкую тошноту и звон в ушах. Дом, его родной дом, отторгал его. Эта мысль жгла сильнее любого внешнего унижения. И вот явился Зора. Городской, чужой, забывший корни и обычаи. И с его появлением чары рухнули. Камай смог войти, и первое, что он увидел в полумраке куалы, – тот самый лубяной ящик, он стоял на почётное место на полке-мудра в правом переднем углу. На Камайя накатила смесь дикого ликования и жгучей, ядовитой обиды. Горло сжалось. Почему для этого выродка, предавшего род, всё открыто, а для него, верного (как он сам себя считал), – закрыто наглухо?
Камай прекрасно знал, что на дне лубяного ящика, под веткой и шкуркой, лежали жертвованные серебряные монеты. Это были не просто деньги. Это были сакральные артефакты, кровь Воршуда, предназначенная только для обрядов. При одной мысли прикоснуться к ним по спине пробегал холодок. Он понимал, что ценность их – не в серебре, а в их силе и истории, которые они в себе несли. Но жадность слепая, ядовитая жадность обиженного, забытого всеми человека – затмила всё. Ему нужно было доказательство. Осязаемое, весомое доказательство того, что он не пустое место. Что он чего-то стоит. Что его предки ошибались, отстраняя его. Камай втайне радовался, что Зора совсем ничего не помнил и с такой лёгкостью, с презрительной усмешкой, отдал ему куды, как отдают ненужный хлам. Камай взял его дрожащими руками, чувствуя, как по пальцам пробегает знакомый холодок, и внутренне ликовал: Глупец! Слепец! Ты отдал мне не прошлое, ты отдал мне будущее! Теперь ящик был в его руках. Он сжимал его так сильно, что лубяные прутья впивались в ладони, оставляя красные полосы. Это был единственный ключ, который, как он верил, отопрёт дверь из мира забвения в мир признания. Придя домой Камай вытряхнул содержимое ящика на деревянный стол.
Пыль взметнулась золотистыми крупинками, затанцевав в луче солнца, пробивавшегося сквозь запыленное окно. Он отшвырнул иссохшую ветку, отодвинул потрескавшуюся чашу, шкурку и вот они – несколько потускневших, но массивных серебряных монет. Они упали на дерево с глухим, бархатисто-благородным звуком, совсем не таким, как дребезжащая медь. Он взял одну в руку. Монета была холодной и неожиданно тяжёлой, приятно оттягивая ладонь, будто отлита не из металла, а из спрессованного времени . На её поверхности лежала тёмная патина, сквозь которую проступали древние родовые знаки. От них пахло стариной, холодной землёй и чемто еще. Неуловимым и древним. Как сама забытая клятва. Озлобленный внутренний голос нашептывал: он помнил, как даже после ухода стариков и разъехавшейся молодёжи, когда вера едва тлела в сердцах оставшихся, его всё равно не допускали к роли жреца. Он не замечал тихой любви матери, не видел, как она с грустью смотрела на него, пытаясь накормить его любимыми кокроками с картофелем и зеленью . Вспоминал, какотец пытался приучить его к делу – учил столярничать, творить руками. Но Камай видел в этом лишь наказание, унизительную ссылку с сокрального пути на путь грубого, немого ремесла. Он видел лишь отказ. Отрицание. Всеобщее предательство.
Несколько минут он просто смотрел на серебро, лежащее на столе, проводя пальцами по шероховатым краям монет. Потом сунул их в карман- и его лицо исказилось. Не улыбкой , а оскалом – гримасой торжествующей обиды. Он был готов предать душу своего рода, лишь бы купить уважение в ближайшем ларьке. Но забыл главное: Воршуд не торгуется. Он не принимает оплату монетами за предательство. Его плата всегда другая, и она уже ждала своего часа, затаившись в тенях его же дома. А затем, Камай решительно направился к автобусу. Покупатель был найден давно – старый знакомый скупщик в райцентре, которому он годами твердил о наследии предков. Тот лишь усмехался, не веря, что жадный Камай действительно когда-нибудь раздобудет легендарное Воршудское серебро. Теперь же, с гордостью и злорадством, он стоял перед его прилавкои. Несколько минут Камай просто смотрел на скупщика, наслаждаясь его нетерпением. А потом, не говоря ни слова, с лицом, на котором расползлась улыбка холодного торжества, он вытряхнул наследие предков на замызганную стойку. Скупщик ахнул. Он схватил лупу и, пораженный, прильнул к монетам, разглядывая древние родовые знаки, что проступали сквозь патину. Наконец, оторвавшись, скупщик нехотя выложил пачкупотрепанных купюр. И вот он, Камай, уже с деньгами в кармане. И с одной- единственной серебряной монетой – самую потрёпанную, с почти стёртым ликом, скупщик с брезгливой усмешкой отложил в сторону, не дав за неё и ломаного гроша. Камай, сунул и её в карман. Пусть будет напоминанием о его славной победе в битве, которую он вёл всю свою жизнь. Теперь хотелось праздника и разгулья. Камай и раньше заглядывался на женщин в райцентре – не на тех, за которыми надо было ухаживать, дарить цветы и говорить сладкие слова, а на тех, что стояли у гостиницы….. Они смотрели на таких, как он, с откровенной скукой и расчётом, но были рады любому, кто платил звонкой монетой. Именно туда направился, твердой, размашистой походкой хозяина жизни, чувствуя в кармане власть и вес купюр. Камай шел теперь не как вечно голодный неудачник , а как важный гость с капиталом. Он шел, чтобы заставить их взглянуть иначе.
На следующий день он вернулся в деревню – торжествующий и помпезный. Прикатил на машине, с грохотом распахивая дверцу, и начал выгружать на пыльную землю коробки: с дешевым портвейном в елочных этикетках, с вином, с закусками в ярких и красочных полиэтиленовых упаковках.
Накрывай стол на весь мир! – кричал, на спящую улицу и эхо подхватывало его хриплый голос, сгоняя птиц с криш и покосившихся заборов. Вот, довольный мужчина, гуляка, явившийся на пепелище своей прежней жизни устроить пир на костях прошлого.
Соседки, движимые то ли сожалением то ли пустым любопытством, помогали ему расставлять бутылки и закуски с опаской разглядывая новомодные продукты, от которых несло химическими красителями . И вот, распаковывая пачку дешёвых бумажных тарелок, он замер. Ему почудилось, что за спиной кто-то стоит. Кто-то огромный, заслонивший собой солнце, чье тяжелое, влажное дыхание обожгло ему шею. Он резко обернулся. Сердце на мгновение провалилось в пятки. Никого. Только в ореоле взметнувшейся золотой пыли, на светлом грунте, отбрасываемые заходящим солнцем, отчетливо лежали две тени. Его собственнная, нелепо растянувшаяся ....и второй контур-массивный, с двумя огромными, загнутыми к небу рогами. Камай нервно сглотнул, вытирая пот со лоба ладонью.
Привиделось… – прохрипел он, отводя взгляд. С похмелья… Потряс головой, стараясь отогнать наваждение, и с удвоенной силой принялся наливать первую рюмку, чтобы затопить в ней тень навязчивого страха. Но холодок у основания позвоночника не проходил. Он жил- тихий, неумолимый, как долг, по которому пришло время платить.
Собрав всех односельчан на своё застолье, Камай яростно, с натужной пьяной азартностью, доказывал свою значимость. Он хвастался и размахивал руками: «Я человек мира теперь ! Уезжаю! Навсегда! А вы тут… остаетесь. Вас, убогих, и не вспомню!» Он пытался купить их уважение барским столом и небылицами, то и дело подливая им вино и дешовый портвейн, подталкивая к ним закуски. Но в их глазах он видел ту же старую, знакомую до боли скуку, а теперь и притворное внимание, за которым скрывалась насмешка. Их смех казался ему слишком громким, неестественным, будто они смеялись не над его шутками, а над ним самим фактом его существования. Он пил больше, отчаянее. Каждая новая рюмка жгла горло, но не могла прогнать ледяной ком унижения, застрявший у него в груди. Он пил больше, отчаяннее, пытался затопить в вине это жгучее, знакомое с детства чувство – что он вечно второй. Вечно не там. Вечно не тот, кому по праву принадлежит если не любовь, то хотябы страх. А холодок у позвоночника тем временем медленно поднимался вверх, к затылку, словно чья -то ледяная рука готовилась сомкнутся на его горле.
Зора сидел в стороне. Он не пил, лишь ковырялся в тарелке, наложив себе варёной картошки со сливочным маслом и свежей зеленью. Еда была простой, но честной и от того казалась ему куда вкуснее всей пестрой, химической яркости на столе. С тоской наблюдал, как его дядя, красный от выпитого и самолюбования, хлопал по плечам соседей. Его терзала тревожная мысль: «С чего вдруг такая щедрость? Скряга, отдал полдома за ‘безделушку’… а теперь сорит деньгами?» Он мысленно снова перебрал содержимое лубяного ящика – ветки, шкурки, чаша, крупа… Просто хлам. Неужели я ошибся? Сомнение, холодное и острое, кольнуло его под ребро. Его размышления прервал хриплый голос одной из старух: – Разгулялся ты, Камай-акай. Аль наследство отыскал, што на весь мир пропиваешь?» Соседка лукаво подмигнула, и за столом пробежал сдержанный, понимающий смешок. Камай замер на мгновение. По его лицу промелькнула тень – не то страха, не то злобной растерянности.
Но тут же он надменно выпрямился:
Наследство? Да я сам себе наследство! Я человек ! Уеду! Вас тут, убогих, и не вспомню! – шатаясь вновь повторил Камай. В этот момент взгляд Зора уловил движение в темноте, за кольцом света от лампы. У калитки, опираясь на палку, стояла бабушка Кочо. Она не подходила к столу, не протягивала руки за угощением. Она просто стояла и смотрела. Её старый, покрытый морщинами лоб был неподвижен, но глаза, тёмные и глубокие, как лесные озёра в безветренную ночь, были прикованы к Камайю. В них не было ни осуждения, ни жалости. Был лишь спокойный, безмолвный приговор, холодный и точный, как удар лезвия. Она не сказала ни слова. Тишина, повисшая вокруг неё, была красноречивее любых криков. Она была проводником, и она видела то, что уже давно шло за Камайем по пятам, чего не видели пьяные гости. Коче защищала Мишу, своего нового, светлого подопечного, ограждая его сон в доме от этой пьяной скверны, что бушевала во дворе.
Зора поднялся и поплёлся за ней. Ему не хотелось оставлять надолго сына одного, хоть ему и стало лучше, но на душе было спокойнее, когда он был рядом. Зора догнал бабушку и завёл беседу ни о чём. Бабушка слушала, иногда кивала, но толком ничего не отвечала. Единственное, что она произнесла хриплым шёпотом, когда он начал говорить о Камайе: « Шагая в обрыв, можешь в него не верить, но от этого ты не перестанешь падать вниз. За всё нужно платить. » На прощание она ткнула своей узловатой палкой ему в грудь, не сильно, но Зора от неожиданности вздрогнул. Кочо посмотрела на него прямо: «Если ты не знаешь, почему дует ветер, это не значит, что он перестанет вырывать деревья с корнем. ». Развернулась и ушла, неспешно и тверд, оставив Зора наедине с холодом ночи и теплыми, обжигающе непонятными словами,что крутились в голове не находя выхода.
…Когда Кочо удалилась, Камай нервно отвёл взгляд. Его бравада дала глубокую трещину. Он торопливо налил себе ещё стакан, рука дрожала, и часть вина пролилась на стол, разтеклась и застылп, как кровавая слеза. Гости, поня , что праздник кончился, поспешно закончив трапезу. Двое мужиков подхватили его под руки и повели к дому, под сочувственные вздохи старух. Прикосновения, их рабочих и грубых рук, казались ему обжигающе-горячими на его похолодевшей коже. Они уложили его на кровать в доме, думая, что к утру всё пройдёт, и разошлись. Голоса стихли, хлопнула калитка. Его мир погрузился в гнетущую, абсолютную тишину, нарушаемую лишь тяжёлым, прерывистым дыханием и бешеным стуком его собственного сердца в ушах.
Он остался один. Совсем один.
И в этой тотальной, давящей тишине раздался звук.
Глухой, отчётливый стук, словно гигантские копыта били по деревянным половицам. Стук приближался. Медленно. Неумолимо. Точно так же, как и тень того быка, что он видел ранее.
Камай замер, пытаясь не дышать. Холодный пот выступил на лбу. Это не было похмельем. Это был первородный, животный страх, сковавший всё тело. Стук прекратился прямо у его двери. Последовала тишина, более страшная, чем любой звук. Потом дверь с тихим скрипом, будто её толкала невидимая рука, приоткрылась.
Из черноты сеней в проём медленно вошла тень. Массивная, с двумя огромными, загнутыми рогами. Пустота в место глаз смотрела сквозь на него, заглядывая прямо в душу. Воздух в комнате вдруг сменился, стал тяжелым и густым. Его заполнил запах – резкий,как перед ударом молнии.смешанный с сухим, пыльным духом древности, что исходит от старых могильных камней, и потускневшего холодного металла.
Камай, забившись в угол комнаты, сжался в комок. Он не молился – все слова, все заклинания,выученные когда-то у дедова очага,бесследно испарились из памяти. Он просто ждал конца, чувствуя, как цепляющий ледяной ужас сковал его изнутри как мороз сковывает землю. Но ничего не происходило. Прошла минута. Еще одна. В тишине стоял лишь тяжелый свист его собственного дыхания. Он рискнул поднять взгляд. В дверном проёме никого не было. Только пустота и все та же гнетущая, полная тишина, будтоничего и не нарушало ее.
Дрожа всем телом, он кое-как дополз до кровати и рухнул на неё. Сон бежал от него. Он ворочался на жестком тюфяке, вцепившись пальцами в края одеяла, пока подушка не начала пахнутьстрахом и пылью. В непроглядной темноте комнаты мерещились тени – они шевелились по углам, пульсировали, вырастая в знакомые до боли очертания. Сквозь пелену страха и жгучей обиды в его душу, как червь, заползало что-то липкое, холодное, отравляющее из нутри. И тогда он увидел. Светлый, почти прозрачный силуэт, стоявший в ногах кровати. Сердце Камайя ёкнуло и замерло. Дед. Тот самый, могучий жрец, чьё одно слово значило для рода больше, чем все законы.
Перед глазами вспыхнуло воспоминание, яркое и болезненное: он, маленький, бежит босиком по мягкой травке, протягивает ручонки к седому великану, а тот подхватывает его, подкидывает к небу, и смех звенит, как колокольчик, а запах дедова кафтана – сухие травы и доброе дерево – кажется самым безопасным запахом на свете. От этого воспоминания на секунду стало тепло и так горько, что перехватило дыхание. Камай непроизвольно потянулся к силуэту, потянув руки как в детстве, жажда хоть на миг вернуть тот потерянный рай… Но силуэт отвернулся. Не с осуждением, а с бесконечной, всепонимающей печалью. И растворился. Это был не упрёк. Это было принятие. Принятие его выбора. Его пути. И это осознание было сильнее любого гнева.Он сел на кровати. Он понял. Это был не суд. Это был выставленный ему счёт. Он судорожно запустил руку в карман , пальцы наткнулись на холодный металл. Он достал ту самую, единственную, потрёпанную, оставшуюся монету. Она лежала на его ладони, тусклая и тяжёлая, словно капля застывшей тьмы. И тогда из тьмы перед ним проступила морда. Огромная, чёрная, как смоль. Из плоти и крови. Но рога… Но рога были из чистого, старого золота, и они холодно мерцали в лунном свете, пробивавшемся в окно. Пустые глаза-воронки смотрели на него без гнева, без ненависти. С абсолютным, вселенским безразличием. Дрожащей рукой он протянул монету вперёд, к этой морде.
–Забирай! – его голос сорвался на крик, полный отчаяния и последней надежды.
– Вот твоё серебро! Забирай и уходи! Это всё, что у меня есть!
Он замер, затаив дыхание, монета на его ладони вдруг стала леденяще-холодной, будто вобрав в себя весь мороз ночи. Он ждал. Надеясь, что тень отступит, что все это прекратится, что тяжёлые шаги удалятся. «Почему им – можно, а мне – нет?» Он так и не смог понять, что жаждал не связи с предками, а власти над людьми. И теперь его мечта исказилась в кошмар, пришедший забрать его душу. Но бык лишь медленно выдохнул. Дыхание было тёплым и влажным, пахло степной травой и древней кровью. И в этом дыхании не было ни удовлетворения, ни прощения. В нём была лишь бесконечная, неумолимая пустота. Монета на его ладони почернела, словно её коснулось пламя изнутри. Где-то за стеной, в спящей деревне. Завыла собака – протяжноодиноко. Будто чуя смерть.Расплата только начиналась.
Глава 6 Лицо ужаса или Закон Воршуда
После шумного и нелепого пира Зора вернулся домой, он не мог усидеть на месте. Тревога за сына, оставшегося одного в старой избе, глодала его изнутри сильнее голодной собаки, не давая покоя. Проводив бабушку Кочо, он стоял на пороге своего дома, вглядываясь в наступающие сумерки, и обдумывал её слова. Прозвучавшие как приговор или как ключ к спасению – он ещё не понял.
Хоть и считал себя человеком неглупым, её фразы оказались ему не по зубам. « почему дует ветер? Шагая в обрыв ?» – эхом отзывалось в его голове. Уставший мужчина с раздражением махнул на это рукой, списав всё на старческие бредни и деревенскую мистику. «Дожил, – с горькой усмешкой подумал он, – слушаю советы старухи». Войдя в дом Зора ощутил сухое тепло от печи перемешанное с густыс ароматом сушёных трав, висевших под потолком пучками. В углу, на печной лежанке, спал Миша. Мальчик сопел, сжав в ладони заветную свиристелку- деревянную свистульку, подаренную бабушкой Кочо. Лунный свет, пробивавшийся в окно, падал на его лицо. И в этом серебристом отсвете щека мальчика казалась неестественно, прозрачной, фарфоровой. Зора смотрел на сына, и мысленно подводил итоги этого безумного дня. Ему наконец-то удалось найти риэлтора , который не рассмеялся ему в трубку при словах «продать дом в глуши». Теперь он ждал покупателя. С отчаянной, хрупкой надеждой, как первый весенний лист, он тешил себя, мечтая что хоть один да придет посмотреть : «Завтра. Обязательна завтра ». Он поправил на сыне одеяло, задержав взгляд на его спокойном лице. В полутьме,в игре теней и лунных бликов, на миг померещилось, будто щёки ребенка порозовели, а губы сложились в спокойную улыбку. «Показалось, – тут же отрезал он сам себе, чувствуя как в груди сжимается знакомая, тоскливая боль. – От усталости и яростного желания верить в чудо. Ну как же было бы замечательно, если бы это была правда....».
Уставший, измотанный, он рухнул на свою кровать, проваливаясь в мягкие объятия перины.
Перед сном его сознание принялось беспорядочно перебирать обрывки дня. Вспыхнула картина: сын под присмотром бабушки растопил каменный очаг в куале. На вопрос отца Миша ответил с серьёзным видом: «Все голодные хотят кушать». Зора, тронутый, подумал тогда, что сын заботится о нём. Он был спокоен, потому что рядом была бабушка Кочо. Они вместе что-то помешивали в котле, варили какую-то простую кашу на молоке. Зора на миг поймал себя на мысли: «Вот бы эта каша была такой же вкусной, как его в детстве…» Картинка сменилась, перекинув его к другому воспоминанию: он во двор, занелся поиском сети, чтобы позвонить и в очередной раз поторопить риэлтора.
А где-то ближе к вечеру к дому по соседству, долгое время стоявшему глухо и пусто, подъехала машина. Из неё вывалилась куча детей и молодая пара – видимо, дети и внуки приехали навестить своих стариков. Деревня в тот миг ожила. Она уже не казалась такой враждебной и угрюмой, совсем не походила на склеп. Раздался смех, звонкие голоса, забегали тени. «И здесь всё-таки жизнь есть», – подумал он тогда с неожиданной, щемящей надеждой.Пока в его усталом сознании мелькали обрывки сегодняшнего нелепого пира, дяди Камайя, их сделка, слова старухи Кочо, —он и сам не заметил, как провалился куда-то ниже мягкой перины. Сон накрыл его тяжёлой, но милосердной волной, унося прочь от тревог, в забытьё, где не было ни больных детей, ни долгов, ни загадочных проклятий.



