
Полная версия
Вольные охотники. Пепел Кенария
Их нынешнее положение было унизительной насмешкой.
Инквизиторы, наделенные властью карать и миловать, правом входить в любой дом и требовать ответа у любого языка – вынуждены были прятаться под личиной убогих торговцев. Лагерь давил на них со всех сторон. Не стенами – стены здесь были хлипкими, дощатыми, сгнившими. Давил воздухом. Давил взглядами.
За каждым шагом Аэлира и Лираэль следили. Не только люди-надзиратели, чьи башни торчали по углам квартала, как больные зубы. Свои же сородичи. Эльфы, в чьих глазах они были либо предателями, служащими поработителям, либо неудачниками, не сумевшими сбежать за море, в те немногие вольные анклавы, что еще держались на севере.
Третьего не дано. В Лагере не умели видеть оттенки.
А их миссия состояла сплошь из оттенков.
Они подчинялись напрямую Шепчущему Канцлеру в столице. Это знание не прибавляло им сил. Не грело. Напротив – каждый приказ, скрепленный его личной печатью, ложился на плечи тяжелее свинца. Канцлер не прощал ошибок. Канцлер не прощал промедления. Канцлер вообще не прощал – он переставал замечать, а для Инквизиции не быть замеченным означало перестать существовать.
Аэлир провел пальцем по эфесу кинжала, висевшего на поясе. Металл был холодным.
Вечер опустился на Кенарию внезапно, как палач опускает топор.
Кэлен зажег масляную лампу. Фитиль, пропитанный китовым жиром, занялся не сразу – пшикнул, выбросил струйку черного дыма, и только потом выровнялся в ровное, желтое пламя. Свет упал на стены длинными, пляшущими тенями. Они ползли по корешкам книг, по лицам, по ссохшимся цветам в гербариях, превращая знакомые предметы в незнакомые, чужеродные силуэты.
Послание пришло, когда тени доросли до потолка.
Мальчишка-человек – чумазый, босой, с разбитой губой – сунул сверток в щель у двери и тут же убежал. Кэлен даже не успел окликнуть его. Только переглянулся с Аэлиром и поднял пакет с пола, держа его двумя пальцами, словно дохлую мышь.
Аэлир развернул его.
Внутри лежал кусок пергамента – тонкий, почти прозрачный, высшего качества, какое не сыскать во всем Лагере. Края его были обрезаны ножницами, а не оборваны. Шифр, выведенный симпатическими чернилами, проступил от тепла пальцев. Аэлир читал молча, водя взглядом по строкам, которые складывались в приказы, не терпящие возражений.
И медальон.
Небольшой, на потертом кожаном шнурке. Символ Инквизиции – скрещенный ключ и кинжал. Ключ от всех дверей. Кинжал для всех замков.
Кэлен, понимающий язык символов лучше слов, взглянул на медальон и помрачнел. Его лицо, всегда бледное, стало землисто-серым.
– Приказ? – спросил он. Голос сел до шепота.
Аэлир кивнул.
Черты его заострились. Он дочитал послание до конца, запоминая каждое слово, чтобы в любой момент, когда Канцлер спросит, воспроизвести приказ дословно. Затем протянул пергамент над жаровней.
Огонь жадно лизнул край. Бумага сморщилась, почернела, вспыхнула – и через мгновение от приказа остался лишь пепел, осевший на тлеющие травы серым, безжизненным налетом.
– Они ускоряют дело, – сказал Аэлир. Голос его звучал ровно, безэмоционально, как зачитанный вслух протокол. – Убийство контрабандиста вызвало ненужный интерес. Люди в Совете требуют показательных арестов. Нас торопят.
– Что от нас требуется? – спросила Лираэль.
Она не обернулась. Все так же стояла у окна, вглядываясь в сумерки, где зажигались редкие, больные огоньки свечей в окнах бараков. Но пальцы ее снова сжались в кулак.
– Инквизиция считает, что Искаженная Песнь исходит из рядов Возрожденного Пути. – Аэлир помедлил. Название этой организации всегда оставляло во рту привкус гнили. – Что они, в своем стремлении к свободе, выкопали не ту могилу и разбудили не того покойника.
Лираэль наконец обернулась.
В ее глазах вспыхнул холодный огонь. Не гнев – гнев был бы слишком теплым, слишком живым. Это был тот ледяной, кристаллический блеск, какой бывает у лезвия, которым режут, не глядя.
– Они хотят, чтобы мы внедрились в ряды мятежников? – спросила она.
Это не было вопросом. Это было утверждение, выплюнутое сквозь зубы.
– Именно. – Аэлир встретил ее взгляд. Не отвел глаз. – Мы должны найти Певца, используя мятежников как приманку и как лестницу. Выдать себя за сочувствующих. За тех, кто готов бороться за свободу.
Слово свобода повисло в воздухе, как кислый дым. Оно было здесь неуместно. Оно пахло насмешкой.
В комнате повисла тягостная тишина. Даже масляная лампа, казалось, горела тише, боясь потревожить этот момент.
Эта роль была хуже любой другой.
Играть на стороне тех, кого они, по долгу службы, были обязаны искоренять. Смотреть в глаза эльфам, мечтающим о независимости, и видеть в них отражение собственной тоски – но не иметь права разделить ее. Лираэль, чья семья пала от рук подобных фанатиков двадцать три года назад, в последний день Восстания Разбитых Крыльев, должна была изображать сочувствие их идеалам. Кэлен, чья магия была тихой и исцеляющей – лечить переломы, успокаивать лихорадку, возвращать угасающее зрение, – должен был погрузиться в среду, где магию превращали в орудие убийства.
А Аэлир…
Аэлир должен был снова притвориться кем-то другим.
Он делал это долгие годы. Притворялся человеком среди эльфов, эльфом среди людей, преданным слугой среди предателей, предателем среди слуг. Каждая маска прирастала к лицу, оставляя после себя шрам. Он боялся, что однажды, содрав очередную личину, не найдет под ней ничего, кроме гладкой, пустой кости.
– Унизительно, – прошептала Лираэль.
Но в ее голосе не было обиды. Лишь констатация факта. Лишь признание того, что унижение – такая же часть их службы, как меч и Песнь.
– Это необходимо, – голос Аэлира прозвучал жестко, как сталь. Как лезвие, которое затачивают перед боем. – Мы охотимся на тень. Чтобы поймать тень, нужно самому стать частью тьмы.
Он обвел взглядом их лица.
Лираэль – ожесточенное, застывшее в ледяном спокойствии. Кэлен – мрачное, с тенью тоски в опущенных уголках губ. Они были его отрядом. Его кинжалом в спину врага. И его единственным якорем в этом море лжи.
– Завтра мы начинаем, – сказал Аэлир. – Я найду их низовье. Тех, кто передает припасы, кто шепчется в очередях за похлебкой, кто прячет листовки под половицами. Лираэль.
Она подняла подбородок.
– Тебе нужно завоевать доверие простых обитателей Лагеря. Узнать, кто чем дышит. Кто лечит, кто хоронит, кто рожает в этих конурах. Стань своей. Выслушай их страхи. Раздели их боль. И запомни каждое имя, которое тебе назовут.
Лираэль не ответила. Но в ее глазах мелькнуло нечто, похожее на понимание. Она умела слушать. Она умела ждать.
– Кэлен. – Аэлир повернулся к алхимику. – Твоя лавка – место сбора. Сюда будут приходить те, кто ищет помощи, лекарств, информации. Ты никого не прогоняешь, никому не отказываешь. Ты – просто торговец, который скупает старые безделушки и иногда может одолжить щепотку сушеной ромашки. Ты понял?
Кэлен кивнул. Его пальцы дрожали, но голос прозвучал твердо:
– Я понял, капитан.
Аэлир помедлил.
Он смотрел на них – усталых, изломанных, выжженных дотла годами этой войны, которую нельзя выиграть, которую можно только не проиграть сегодня. И чувствовал то, что никогда не позволял себе чувствовать вслух.
Тошноту.
Не от предстоящей лжи. От необходимости втягивать их в эту ложь.
– Запомните, – сказал Аэлир, и его слова повисли в душном воздухе лавки, словно приговор, высеченный на камне. – Мы не здесь для того, чтобы спасать эльфов. Мы здесь для того, чтобы спасти их от самих себя.
Он обвел взглядом полки с осколками прошлого, пыльные реликвии, забытые боги, которые давно отвернулись от своего народа.
– И если для этого придется стать призраками, мы станем призраками.
Снаружи, в густых сумерках Кенария, пронесся пьяный крик на человеческом языке – гортанный, торжествующий, звериный. И чей-то тихий, эльфийский плач в ответ – не надрывный, не молящий, а просто звук, которым заканчивается дыхание, когда сил терпеть больше нет, а сил умереть еще не нашлось.
Лагерь жил своей унизительной жизнью.
А трое инквизиторов готовились стать его частью.
Кэлен задул лампу. Темнота накрыла комнату мягко, как саван. Никто не зажег свет снова – завтрашний день обещал быть долгим, а сны в Лагере снились редко и все больше дурные.
Аэлир лег на лежанку, не раздеваясь. Закрыл глаза.
Перед внутренним взором все еще стоял шрам, пульсирующий в воздухе лачуги Торина. И дети, которых не было в комнате, потому что их забрала Тишина.
Он уснул, не заметив, как это случилось.
Ему ничего не снилось.
Глава 3
Утро в Кенарии встретило их серым, слезящимся небом, которое висело над крышами так низко, что, казалось, до него можно дотянуться рукой. Воздух был густым, как неостывшее сало, пропитанный влагой, дымом из сотен печных труб и неизбывным запахом нечистот, которые текли по сточным канавам прямо в море. Чайки дрались над причалами за требуху, и их крики резали утро на тонкие, кровоточащие полосы.
Аэлир, сменив дорожный плащ на потертый кафтан из грубой шерсти, вышел из лавки первым.
Кэлен лишь молча кивнул ему, возясь с замками. Лираэль уже задернула занавеску в задней комнате – переодевалась в женщину, которой никогда не была. Аэлир не оглянулся. Смотреть на это перевоплощение было все равно что видеть, как обдирают кору с живого дерева.
Его задача была связаться с подпольем.
Он двинулся в сторону порта, минуя Лагерь, минуя ржавые ворота, у которых скучали человеческие стражники, мимо кожевенных мастерских, где в чанах мокли шкуры, испуская такое зловоние, что у непривычного человека начинала кружиться голова. Аэлир был привычен. Он давно научился дышать ртом и не замечать.
Городская жизнь била здесь ключом, перемешивая расы, товары и пороки в одном котле, который никогда не остывал. Люди, гномы, редкие орки в цепях – рабы с южных островов, – и эльфы. Эльфы, которых было почти не отличить от людей: в дешевой одежде, с потухшими глазами, сгорбленные, будто несли на спинах невидимые мешки. Только уши, тщательно спрятанные под капюшоны или платки, выдавали их. Уши и эта особая, скользящая походка, которую не мог стереть даже Лагерь.
Аэлир ловил на себе взгляды. Скользкие, быстрые, оценивающие. Чужак. Не местный. Не Лагерный. Но и не человек. Кто?
Он не ускорял шаг. Не прятал лицо.
Целью была таверна Последний причал.
Она стояла в самом конце Воровской набережной, там, где мостовые сменялись утрамбованной грязью, а фонари зажигали через один – да и то лишь затем, чтобы пьяные матросы не падали в воду. Здание осело на один бок, словно много лет назад получило удар в челюсть и так и не оправилось. Вывеска, на которой когда-то масляной краской изобразили корабль, облупилась до неузнаваемости; теперь это было просто черное пятно на ржавых цепях.
Аэлир толкнул дверь.
Внутри его встретил гул.
Не тот гул, что бывает в приличных заведениях – сдержанный, перемежаемый смехом и звоном кубков. Здесь звуки спрессовались в плотную, вязкую массу: голоса, кашель, скрип половиц, брань, женский визг из дальней комнаты. Все это плавало в трубочном дыму, сизом и тяжелом, который слоился под низкими закопченными сводами, как стоялая вода.
Аэлир занял место в углу.
Стол здесь был липким от пролитых напитков – не от недавних, а от тех, что впитывались в дерево годами, создавая на поверхности корку, похожую на янтарь. Аэлир положил ладонь на эту корку и почувствовал, как к коже пристает невидимая пленка. Он не позволил себе отдернуть руку.
Подошел хозяин – человек с лицом, изъеденным оспой, и руками мясника. Аэлир заказал кружку дешевого эля. Не пить – здесь пить значило ослепнуть и оглохнуть. Только сделать вид, касаться губами пены, но не глотать.
Он сканировал помещение.
Метод, отточенный годами: не смотреть в упор, но видеть все. Руки под столами. Движения губ. Напряжение в плечах. Кто слишком часто оглядывается. Кто держит кружку, но не пьет – как он сам. Кто положил ладонь на пояс, где под тканью угадывается рукоять.
Их было четверо. Эльфов.
Они сидели за дальним столом, ближе к черному ходу, и в их позах не было той сломленности, что пропитала Лагерь насквозь. Спины прямые. Взгляды острые, как осколки стекла. Один, коренастый, со шрамом через бровь, что-то тихо говорил остальным, и те кивали – не подобострастно, а с холодным, расчетливым пониманием.
Аэлир почувствовал, как его собственная Песнь – тихая, фоновая – чуть сместила тональность. Тело готовилось к бою. Он заставил ее замереть.
Шрам через бровь поднял голову.
Их взгляды встретились.
Аэлир не отвел глаз. Не опустил их в кружку, не отвернулся к стене. Он позволил эльфу увидеть то, что тот хотел увидеть: не праздное любопытство заскучавшего путника, а нечто большее. Понимание. Интерес. Тихий, спокойный вызов человека, которому терять нечего, кроме собственной шкуры, и ту он готов положить на стол.
Мгновение длилось долго. Три удара сердца. Четыре.
Эльф со шрамом едва заметно кивнул – не Аэлиру, себе. Поднялся. Бросил на стол несколько медяков и, не оглядываясь, прошел к двери в подсобное помещение. Дверь за ним приоткрылась не до конца.
Щель. Тонкая, как лезвие ножа.
Знак.
Аэлир медленно допил эль – вернее, изобразил, что допил, – поставил кружку на липкую столешницу и поднялся. Ноги несли его ровно, спокойно. Сердце билось в привычном ритме: пятьдесят два удара в минуту, боевой пульс человека, который идет на дело.
Он толкнул дверь.
В это же время Лираэль шла по Лагерю.
Здесь не было мостовых. Только земля, утрамбованная тысячами ног до состояния камня, и в сухую погоду она трескалась, а в сырую – превращалась в жижу, которая засасывала обувь и чавкала, словно пережевывая пищу. Сейчас была сырая погода. Почти всегда была сырая погода.
Узкие улочки вились между бараками, слепленными из чего попало: обгоревших досок, ржавого железа, обломков ящиков, даже корабельной обшивки, которую стащили с городской свалки. Окна здесь были редкостью, а те, что имелись, либо заколотили, либо затянули бычьим пузырем, сквозь который свет просачивался мутный, больной, как сквозь бельмо.
Лираэль выбрала простую, выцветшую одежду. Платье из крашеной холстины, видавшее лучшие дни – и те дни остались далеко за пределами этого квартала. Платок, скрывающий уши и половину лица. Она намеренно чуть ссутулилась, опустила плечи, спрятала осанку воина под слоями ткани и усталости.
Ее путь лежал к колодцу на Плачущей площади.
В Лагере площадь называлась площадью по привычке. На самом деле это был просто пятачок уцелевшей мостовой, окруженный полуразрушенными зданиями, в центре которого стоял колодец – единственный источник чистой воды на три квартала. По утрам сюда стекались эльфийские женщины с ведрами, кувшинами, бидонами, и здесь, в ожидании очереди, рождались новости.
Лираэль присоединилась к хвосту очереди.
Она не смотрела по сторонам открыто. Опустила глаза, поправила платок, переступила с ноги на ногу – так, как делают женщины, когда ведро тяжелое, а спина болит. И слушала.
– …стража вчера опять обыскивала. Весь Рыбный переулок перевернули, у Илари сундук сломали, единственный…
– …а нашли хоть что?
– Да что у нас можно найти? Гнилую картошку да вшей. Но им не надо находить, им надо пугать…
– …слышала, старый Рион бежал. Говорят, к мятежникам.
– Тише ты, дура! Стены уши имеют…
– Какие стены? Это ж доски…
– И доски слышат, если заплатить кому надо…
Голоса плыли вокруг Лираэль, как вода в затопленном подвале: мутные, неспешные, с тяжелым осадком отчаяния на дне. Лица у женщин были усталыми, землистого цвета, с глубокими складками у губ и глаз. Эльфийки не должны стареть так быстро. Эльфийки, запертые в Лагере, стареют вдвое быстрее людей – от недоедания, от страха, от того, что надежда уходит, оставляя после себя пустоту, которую организм заполняет чем придется.
– …лишь бы не началась резня. После того убийства надзирателя люди звереют.
– То не наши были, говорят же…
– А людям разница? Для них мы все на одно лицо. Все – эльфы, все – виноваты…
Лираэль медленно продвигалась вперед. Ведро в ее руке казалось тяжелее, чем было на самом деле, – но это была не физическая тяжесть. Это был вес чужой боли, который она впускала в себя, позволяя ему пропитывать кожу, мышцы, кости.
Очередь подошла.
Она опустила ведро в колодец, дождалась, пока бадья наполнится, и начала поднимать. Рычаг скрипел жалобно, как брошенная собака. Рядом с ней, тяжело дыша, набирала воду пожилая эльфийка.
Лираэль взглянула на ее руки – узловатые, с распухшими суставами, в цыпках и трещинах. Пальцы, которые когда-то, возможно, перебирали струны арфы, гладили шелк, сплетали кружево из лунной паутины. Теперь они с трудом удерживали ручку ведра.
– Позволь, бабушка, – тихо сказала Лираэль.
Она взяла у старухи ведро – тяжелое, под самую крышку, – и пошла рядом, замедляя шаг под ее шаркающую поступь.
Старуха удивленно взглянула на нее. Глаза, выцветшие до бледно-голубого, как небо ранней зимой, долго всматривались в лицо Лираэль, изучая, запоминая.
– Спасибо, дитя, – выдохнула она наконец. – Силы уже не те. А сыновья…
Она махнула рукой – жест, который мог означать что угодно: ушли, погибли, в тюрьме, в бегах. В Лагере этот жест заменял некролог.
– Тяжелые времена, – мягко вступила Лираэль. Голос она сделала ниже, тише, с хрипотцой – голос женщины, которая много плакала, но давно разучилась. – Иногда кажется, что надежды уже нет.
Старуха остановилась. Схватила Лираэль за запястье – неожиданно сильной хваткой, пальцы впились в кожу, как птичьи лапы.
– Надежда есть всегда, дитя, – прошептала она, оглядываясь. Ее взгляд метнулся по пустой улочке, по заколоченным окнам, по грязной кошке, копавшейся в отбросах. – Пока жива Искра. Пока есть те, кто помнит наши песни.
Искра.
Слово упало между ними, как камень в глубокий колодец. Лираэль почувствовала, как ее Песнь – всегда ровная, всегда под контролем – вздрогнула. Она позволила дрожи пробежать по рукам, плечам, опустить уголки губ.
– Я… я боюсь даже помнить, – прошептала она в ответ.
И это была почти правда.
Старуха внимательно посмотрела на нее. В ее выцветших глазах вдруг вспыхнул огонек – не гнева, не подозрения, а узнавания. Того самого узнавания, когда находит потерявшаяся овца свою отару.
– Бояться – нормально, дитя, – сказала старуха. Голос ее, дребезжащий, как разбитый колокол, обрел вдруг странную твердость. – Главное – не позволить страху погасить в тебе огонь.
Она помедлила. Сжала запястье Лираэль еще крепче, почти до боли.
– Приходи сегодня вечером, после заката, на старую красильню. Там… там найдешь тех, кто не забыл.
Лираэль кивнула. Медленно, с оттенком испуганной решимости, как кивают, соглашаясь на сделку с собственной совестью.
Она помогла старухе донести ведро до двери лачуги – покосившейся конуры, где вместо стекла в окне чернела рваная тряпка. Старуха взяла у нее ведро, оперлась о косяк.
– Как звать тебя, дитя? – спросила она.
– Лираэль, – ответила та.
– Хорошее имя, – старуха кивнула. – Древнее. Пусть оно тебя хранит.
Дверь закрылась. Лираэль постояла мгновение, глядя на облупившуюся краску, на ржавую ручку, на порог, стертый бесчисленными шагами. Затем развернулась и пошла прочь.
Первый шаг был сделан. Леска закинута.
Она чувствовала во рту привкус жести. Не от воды.
Подсобная комната Последнего причала оказалась меньше, чем можно было ожидать, и намного грязнее.
Здесь пахло прокисшим пивом, которое годами впитывалось в пол, сыростью, поднимавшейся из подпола, и еще чем-то кислым, металлическим – то ли крысиным ядом, то ли старой кровью, которую плохо оттерли. Единственный источник света – закопченная масляная лампа на бочке – отбрасывал на стены тени, которые двигались сами по себе, не дожидаясь, пока колыхнется пламя.
Эльф со шрамом стоял у дальней стены, скрестив руки на груди. Вблизи он оказался старше, чем выглядел издали: седина густо пробивалась в висках, а вокруг глаз залегли глубокие морщины – не смешливые лучики, а складки, прорезанные годами постоянного напряжения.
– Ты новый, – сказал он. Не спросил – утвердил. – Я тебя не знаю.
– Все когда-то были новыми, – парировал Аэлир.
Эльф хмыкнул. Не улыбнулся – именно хмыкнул, коротко и без тепла.
– Многие недовольны, – сказал он. – Но не многие решаются что-то изменить.
Аэлир позволил своему лицу ожесточиться. Это не потребовало усилий – он просто перестал удерживать маску бесстрастия, и под ней проступило то, что всегда было там, под семью слоями дисциплины.
– Я служил им, – сказал он. Голос стал низким, горьким, с хрипотцой человека, который пережевывает собственную желчь. – В городской страже. Десять лет. Видел, что они творят с нашими. Как плюют в лица тем, кто старше их дедов. Как отбирают последнее и называют это налогом. Как смотрят сквозь нас, будто мы уже не люди – не эльфы, а тени на стене.
Он перевел дыхание. Марник – теперь, когда они стояли лицом к лицу, Аэлир мог прочесть имя на бляхе, спрятанной под курткой, – слушал, не перебивая.
– Больше не могу, – сказал Аэлир. – Мне нужен… другой путь.
Марник изучал его.
Взгляд его скользил по лицу Аэлира – по шрамам, по глубоким складкам у рта, по глазам, в которых не осталось ничего, кроме холодной, вымороженной решимости. Этот взгляд был как лезвие, которым мясник пробует остроту: коротко, безжалостно, по самой чувствительной коже.
– Слова – это просто ветер, – наконец сказал Марник. – Путь проверяет делами.
Он отлепился от стены. Подошел ближе – так близко, что Аэлир почувствовал запах его дыхания: перегар, дешевый табак и что-то еще, сладковато-гнилостное. Страх. Страх, который въедается в поры и выходит наружу вместе с потом.
– Приходи сегодня, после заката, на старую красильню в Лагере, – сказал Марник вполголоса. – Посмотрим, на что ты годишься.
Он сделал паузу. Его глаза, до этого просто жесткие, стали плоскими и пустыми, как у рыбы на прилавке.
– И смотри. – Голос упал до шепота, но шепот этот резал острее крика. – Если это ловушка… тебя ждет тихая смерть. Не быстрая. Тихая. Понимаешь?
Аэлир встретил его взгляд. Не отвел глаз, не моргнул, не позволил зрачкам дрогнуть.
– Понимаю, – сказал он.
Марник кивнул. Отошел к бочке, задул лампу. Темнота в подсобке стала абсолютной, вязкой, как смола.
– Выход там же, где вход, – донеслось из черноты. – Проваливай.
Аэлир вышел.
Свет в таверне показался ему ослепительным. Гул голосов – оглушительным. Он прошел между столами, не глядя по сторонам, толкнул дверь и ступил на улицу.
Первый порыв влажного ветра ударил в лицо, и Аэлир вдохнул. Воздух порта, пропахший рыбой, гнилью и мазутом, показался ему сладким после удушья подсобки.
Он постоял мгновение, позволяя ветру остудить кожу, которая, казалось, все еще хранила прикосновение чужого взгляда. Затем двинулся вверх по набережной, смешиваясь с толпой, растворяясь в ней, становясь никем.
Оба канала – его и Лираэль – привели к одной и той же точке.
Старая красильня.
Игра началась. Они вступили на зыбкую почву, где каждый шаг мог оказаться последним, и под ногами у них был не камень и не дерево, а тонкий лед, натянутый над бездной.
Аэлир чувствовал, как под ребрами пульсирует Тишина, которую он принес с собой из лачуги Торина.
Она ждала.
Он тоже умел ждать.
Глава 4
Старая красильня стояла на отшибе Лагеря, у самой стены.
Не той стены, что защищает – здесь стены имели другое назначение. Высокая, серая, сложенная из грубого камня, она отделяла эльфов от остального города с той же неумолимостью, с какой могильная плита отделяет живых от мертвых. По верху тянулась ржавая спираль колючей проволоки, и на ней, словно странные, чудовищные цветы, висели клочья ткани и пучки волос – следы тех, кто пытался перелезть.
Красильня когда-то кормила треть Лагеря. В те времена, когда эльфам еще позволяли работать не только на износ, ее цеха гудели от рассвета до заката: стучали прессы, шипели паровые котлы, река, протекавшая рядом, меняла цвета в зависимости от дня недели. Понедельник – индиго. Среда – багрянец. Пятница – медная зелень.
Теперь это был обветшалый остов.
Крыша провалилась в двух местах, и сквозь дыры в цеха задувал ветер, принося с собой запахи свалки и сырой земли. Стены, когда-то выкрашенные известкой, покрылись черными пятнами плесени, которая росла причудливыми узорами, похожими на карты неведомых земель. Оконные проемы зияли пустотой – стекла давно вынули и продали, – и только кое-где уцелели ржавые решетки, в которые бились любопытные птицы.


