
Полная версия
Крейден
— И руки помоешь, — добавляет Грей. — А то бармен тебя обратно выгонит.
Крис закатывает глаза.
— Зануды.
Они смеются, коротко, по-своему, и расходятся каждый по своему делу. Я разворачиваюсь и иду к базе.
Путь короткий и знакомый, под ногами металл, ровный гул вентиляции и тусклый свет коридоров. Здесь нет ничего лишнего, только то, что работает. Комната такая же, кровать, шкаф, стол, ничего, что отвлекало бы. Снаряжение снимается медленно и раскладывается по привычке, оружие остаётся рядом, на расстоянии вытянутой руки, даже здесь и даже сейчас, потому что потом всё равно придётся надеть его обратно. Усталость приходит не сразу, она накрывает в тот момент, когда больше не нужно держать темп.
Душ включается с резким шумом, затем вода идёт ровно, горячая. Я встаю под струи, опираюсь ладонями о стену и закрываю глаза, мышцы ноют глухо и глубоко. Вода смывает пыль, кровь и запах пустошей, дыхание выравнивается, напряжение постепенно уходит, мысли перестают цепляться одна за другую, и мир становится тише.
Да. Отдых не повредит.
Выключаю воду, вытираюсь и одеваюсь без спешки. Снова надеваю оружие — привычным движением, как часть себя.
Впереди час тишины и бар, где не задают вопросов и не требуют решений.
Иногда этого достаточно.
Глава 3
Кайра
В Хардане нельзя идти быстро.
Быстро ходят либо новички, либо те, кто уже не рассчитывает вернуться.
Двигаюсь медленно, вписываясь в поток людей, не цепляясь взглядом ни за что лишнее, здесь не смотрят в глаза, здесь оценивают, кто слабее, кто один, кто может стать проблемой или добычей, и я давно научилась не быть ни тем, ни другим.
Город живёт на жадности, на привычке брать и на праве сильного. Он шумит грязными рынками, гремит металлом, пахнет дымом и кислым потом. В узких переулках всегда кто-то оказывается слишком близко, задерживается рядом слишком долго, смотрит слишком внимательно. Такие взгляды я чувствую кожей. Я не поворачиваюсь и не ускоряю шаг, просто выбираю траекторию так, чтобы рядом постоянно были другие люди — чужие плечи, чужие голоса, чужая суета. Толпа становится лучшей стеной, если умеешь растворяться в ней.
Сегодня мне нужно к медицинскому блоку.
Я не люблю даже произносить это вслух не потому, что боюсь слова, а потому, что знаю цену. В Хардане лекарства не спасают, они продлевают, и за это всегда платят работой, кровью и долгами, которые никогда не заканчиваются. В этом городе нет денег, их давно съела паника вместе с законами, здесь меняются и назначают цену, и она может быть любой, если ты слабее.
Мне нечего предложить.
Ни металла, ни еды, ни полезных деталей, и я не из тех, кто будет торговаться собой, чтобы ещё на пару дней оттянуть неизбежное, не потому что гордая, а потому что знаю, чем заканчиваются такие сделки, они не закрываются, их продлевают, пока ты не исчезнешь.
Поэтому я иду не покупать. Я иду брать.
Медицинский блок виден издалека — серое здание, пережившее больше, чем должно было. Стены в трещинах, окна частично заколочены, над входом выцветшая табличка, на которой давно никто не читает буквы. Вокруг — жизнь: кто-то спорит у двери, кто-то держит руку, перевязанную грязной тканью, кто-то шипит на другого так, как шипят те, кому больно и стыдно одновременно.
У входа стоят двое, не охрана в привычном смысле, Хардан не держит охрану, он держит хищников. Эти двое смотрят лениво, но не расслабленно, у каждого в поясе нож, у одного на руке кольца, чужеродная память о старом мире, где украшения что-то значили и не пахли угрозой.
Прохожу мимо, не поднимая головы, считаю шаги, дышу ровно и слежу за своей тенью на потрескавшемся асфальте, они могут зацепиться за взгляд, за неловкое движение, за слишком прямую спину, и я не даю им повода, оставаясь частью шума, проходящей тенью, никем.
Там, где заканчиваются лавки и редеет людской поток, начинаются задние стороны зданий — мусор, сырость и густой запах гниения. Здесь никто не задерживается. Не потому, что боятся, а потому, что в этих местах нечего взять, нечего показать, нечего обменять. И именно поэтому здесь опасно. Пустые пространства притягивают тех, кто сам пустой — тех, кто берёт не товар, а человека.
Обхожу здание сзади, туда, где нет света, где стена мокрая от стока и воздух холоднее и тяжелее, здесь тише, но эта тишина не успокаивает, она предупреждает.
Дверь старая, металл на замке ржавый, но держится. Я надавливаю плечом аккуратно, проверяя, насколько она ещё держится, древесина скрипит и сопротивляется. Я убираю руку и прислушиваюсь, вокруг тихо. Снова упираюсь, второй толчок чуть сильнее и точнее, замок сдаётся с хрустом, который кажется громче крика. Я замираю, не переступая порог.
Тихо.
Слишком тихо.
Я жду дольше, чем пару секунд, внутри всё собрано и натянуто, сердце бьётся ровно, но в груди появляется ощущение, что воздух стал плотнее. Я не думаю, я чувствую, где безопасно, а где нет, это не решение, это отклик. Затем захожу внутрь, здесь темнее, чем снаружи, коридор узкий, стены облуплены, лампы мигают, как уставшие глаза. Запах лекарств, старой ткани и плесени сразу забивает горло, пол липкий, следы крови давно высохли, но не исчезли. Здесь лечили тех, кто мог принести что-то ценное, и бросали тех, кто приходил с пустыми руками.
Закрываю дверь почти бесшумно. Прижимаю ладонь к дереву, чувствуя шероховатость и холод. Слушаю.
Где-то далеко — капает вода. Где-то гудит слабый генератор. Где-то… дыхание?
Я замираю. Сосредотачиваюсь. Нет. Просто ветер гуляет по пустым комнатам, а я слишком давно живу так, что любой звук кажется чужим шагом.
Двигаюсь между стеллажами, не задевая ничего. Здесь многое пустое, что-то вынесено, что-то обменено на еду, но я знаю, что искать. Обезболивающее. Антибиотики. Всё, что может сбить жар и дать время. Прохожу мимо старого стола с ржавыми инструментами, мимо стеклянных банок с мутными остатками, мимо коробок, где когда-то лежали стерильные бинты, а теперь осталась только пыль. Держу руки ближе к телу, чтобы не задеть ничего лишнего. В Хардане грохот — это приглашение, а приглашения принимают те, кто любит чужую слабость.
Наконец нахожу полку, где ещё что-то осталось. Упаковки помяты, маркировка частично стёрта. Я достаю одну и читаю, щурясь в полумраке. То, что нужно. Затем вторую и третью. Слишком много не беру, потому что переизбыток — это лишний риск, лишний вес и лишний шум.
Прячу упаковки под куртку, за ремень, во внутренний карман. Пальцы работают аккуратно, сдержанно, как у человека, который просто раскладывает вещи по местам. Как у человека, который не оставляет следов.
Шаг.
Где-то впереди — тяжёлый, уверенный.
Останавливаюсь мгновенно и прижимаюсь к стеллажу так, чтобы с прохода меня не было видно. Дыхание становится тише, плечи опускаются. Я словно уменьшаюсь внутри себя, растворяюсь в этой комнате, в этом тяжёлом запахе сырости и плесени. Я остаюсь неподвижной.
Шаг ближе.
Голос мужской и недовольный.
— …я тебе сказал, там ничего нет, — бурчит кто-то.
Другой голос отвечает глухо, лениво:
— Всё равно проверим.
Они идут по коридору.
Чувствую, как холодная капля пота ползёт по позвоночнику. Не от страха даже. От ясности: если они зайдут сюда — мне придётся действовать. А действовать — значит шум. Шум — значит вопросы. Вопросы — значит руки на плечах и цена, которую назначат за мои ответы.
Один из них проходит мимо двери. Останавливается. Я слышу, как он втягивает воздух. Принюхивается, как собака, которая ищет не запах, а слабость.
Я не двигаюсь.
Пауза затягивается.
Внутри всё становится плоским и холодным. Мысли исчезают, паники тоже нет — остаётся только одна точка внимания. Если он шагнёт внутрь, я ударю. Не красиво и не умно — в горло, в глаз, в сустав. Во всё, что даст мне хотя бы две секунды.
Он сплёвывает.
— Пахнет гнилью. Идём.
Шаги уходят.
Я не выдыхаю сразу — жду, считаю секунды, потом ещё несколько. Только когда звук исчезает окончательно, позволяю себе вдохнуть глубже, но даже тогда делаю это осторожно, без жадности. Воздух здесь словно принадлежит не мне. В Хардане даже воздух приходится заслужить.
Выхожу той же дорогой, закрываю дверь, возвращаю замок на место так, чтобы казалось: он всё ещё держится. Чтобы никто не увидел с первого взгляда, что здесь вообще можно пройти.
Я иду домой тем же темпом, каким пришла. Не ускоряюсь, даже когда ноги сами просят. В Хардане ускорение — это признание. А признание всегда используют.
Дом, если это вообще можно так назвать, стоит в нижнем секторе, маленький, перекошенный, собранный из того, что удалось найти. Внутри всего две комнаты, потолок течёт, полы холодные, щели в стенах заклеены кусками ткани, но ветер всё равно находит дорогу.
Вхожу тихо и сразу чувствую запах болезни. Не грязи и не сырости, а именно её. Горячий, тяжёлый запах, похожий на мокрую ткань, которую так и не успели высушить.
Мария лежит на кровати, лицо бледное, губы сухие, на лбу блеск пота. Глаза полузакрыты, но она слышит, как я вошла. Кашель поднимается в ней волной, ломает грудь и заставляет её сгибаться, воздух идёт тяжело, и каждая попытка вдохнуть режет изнутри.
Подхожу сразу, опускаюсь рядом и кладу ладонь ей на плечо, удерживая, пока приступ проходит. Она дрожит, как от холода, и это бьёт сильнее любого крика.
— Тише… — говорю я негромко. — Дыши. Давай. Не рви себя.
Мария пытается, но выходит плохо, дыхание сбивается, становится коротким и рваным, в груди свистит, пальцы цепляются за одеяло.
— Ты была… там, — шепчет она, когда кашель отпускает. Не вопрос. Утверждение.
Достаю лекарства и показываю упаковки, как доказательство, что всё было не зря.
— Была.
Мария закрывает глаза на секунду, будто собирает силу, чтобы говорить.
— Ты опять рисковала из-за меня.
— Я рискую каждый день, — отвечаю спокойно. — И каждый день ты всё ещё здесь. Значит, оно того стоит.
Она снова открывает глаза. В них нет слёз — Мария давно не плачет. Плакать для неё значит тратить силы, а силы уходят на то, чтобы держаться на поверхности.
— Ты не обязана… — пытается она.
Перебиваю мягко, но без права на спор:
— Не начинай.
Мария едва пытается улыбнуться, но кашель возвращается, и она морщится, зажимая рот ладонью. Я подаю ей воду и поддерживаю голову, а она пьёт маленькими глотками.
Таблетки ложатся на язык, я слежу, чтобы она проглотила. Чтобы не выкинула потом, когда я отвернусь. Она упрямая, как я. Это мы друг у друга и взяли.
Потом она лежит неподвижно, собирая дыхание. Я вижу, как дрожит её грудь, и слышу, как внутри всё свистит и цепляется за воздух.
— В Хардане тебя когда-нибудь убьют, — говорит она тихо, не глядя на меня.
Поправляю одеяло, просто чтобы занять руки.
— Не надо за меня переживать, — говорю спокойно. — Я давно не девочка.
— И я всегда знаю, где выход.
Мария смотрит на меня дольше, чем нужно.
— Я не хотела этого для тебя.
— Я знаю, — говорю тихо. — Но я не позволю болезни выиграть. Не после всего. Я сделаю всё, чтобы она не забрала тебя.
Она морщит лоб, воспоминания режут, и всё равно говорит, ей важнее дать мне опору, чем сохранить себя.
— Иногда я вижу тебя… маленькую, — произносит Мария, глядя в потолок. — С тем лицом. Тогда. На дороге.
Замираю. Это всегда звучит, как нож, который поворачивают медленно.
— Почему ты спасла меня? — спрашиваю я. — В тот момент каждый был за себя. Каждый проходил мимо.
Мария медленно переводит взгляд на щель в потолке, где дрожит тень от ветра.
— Потому что ты лежала на дороге, — говорит она. — Маленькая. Грязная. Вся в пыли. И смотрела так… как даже взрослые не смотрят. У тебя глаза были пустые. Не детские.
Я молчу. Дышу ровно. Слушаю.
— Вокруг были люди, — продолжает она. — Мимо проходили. Кто-то даже остановился. Пнул ногой, чтобы проверить, жива ли. И пошёл дальше. Тогда все были такими. Тогда все думали только об одном: дожить до утра. Если остановишься — утонешь.
Она делает паузу, слишком длинную, потом говорит тише:
— А я остановилась.
— Ты могла уйти, — произношу я, и в этом нет обвинения. Там просто факт.
— Уйти? — повторяет она. — И оставить ребёнка на дороге? Знаешь, что самое страшное в том времени, Кайра? Не голод. Не холод. Не болезнь. А то, как легко люди начинали считать чужую смерть нормой.
Она сглатывает, с усилием.
— Я не знала, кто ты. Откуда. У тебя была бирка на запястье. Я не смогла прочитать. Там буквы стерлись. Но я увидела следы от уколов. И поняла, что ты не просто потерялась.
Опускаю взгляд на свои ладони. На старые тонкие линии, которые не исчезли. Они всегда были со мной. Как напоминание, что я началась не с дома, а с дороги.
— Я тебя подняла, — говорит Мария. — Ты была лёгкая. Слишком лёгкая. Ты не сопротивлялась. Не плакала. Просто держалась за мою куртку и молчала.
— Я боялась, — говорю я.
Мария смотрит на меня резко. В ней ещё осталась сила для злости — и она всегда появляется, когда речь обо мне.
— Нет. Ты не боялась. Ты была… выключена. Боязнь приходит, когда есть надежда. А у тебя тогда её не было.
Слова ударяют глубже, чем должны.
Встаю, чтобы занять руки, подкидываю в печку пару сухих щепок, в комнате холоднее, чем кажется, или это просто не получается расслабиться, даже когда рядом нет чужих глаз.
Мария следит за мной взглядом.
— Мы прятались, — продолжает она. — Долго. В подвалах. В пустых квартирах, где на кухнях всё ещё стояли чашки, а в коридорах лежали… — она замолкает, не заканчивая.
Я не прошу.
Она всё равно говорит:
— Там было слишком много мёртвых. Люди боялись заходить в такие дома. Говорили, что болезнь живёт в стенах. В вентиляции. В матрасах. Я не знала, правда это или нет. Я просто знала: туда не лезут. Значит, там можно переждать ночь.
Она кашляет, прижимая ладонь к груди, я подаю ей тряпку, на ткани остаётся влажный след, не яркий, пока.
— Мы искали воду, — говорит она, отдышавшись. — Еду. Любую. Консервы, сухари, крупу. Я учила тебя не шуметь. Не спрашивать. Не плакать. Ты всё делала… слишком хорошо.
— У меня талант.
Мария смотрит на меня почти строго.
— Это не талант. Это выучка. Но ты была ребёнком. Ты не должна была уметь так.
В груди опять сжимается. Я перевожу разговор туда, где можно дышать.
— А Хардан? — спрашиваю я. — Как мы здесь оказались?
Мария медленно закрывает глаза. Потом открывает.
— Тогда его ещё не было, — говорит она. — Было место. Склад. Заброшенный завод. Куча людей вокруг. Они собирались, потому что поодиночке умирали быстрее. Появился мужчина. С оружием. С людьми. Он начал брать плату за защиту. Не монетами. Работой. Едой. Чужими руками. А если у тебя не было ни того, ни другого… — она замолкает и переводит взгляд на меня. — Ты понимаешь.
Молчу. Я понимаю слишком хорошо.
— Люди начали соглашаться, — продолжает Мария. — И это выглядело даже… логично. Сначала — «мы вас прикроем». Потом — «вы нам должны». Потом — «вы принадлежите нам». И когда ты уже внутри, выйти нельзя. Потому что снаружи — одиночество. А одиночество тогда означало смерть.
Она смотрит на меня, и в её взгляде появляется что-то острое, почти виноватое.
— Мы могли уйти. Но куда? В пустые города? В холод? В голод? Я выбрала шанс. Хардан обещал шанс. И я… — она втягивает воздух тяжело, — я притащила тебя сюда.
— Ты спасла меня, — говорю я.
Мария улыбается краем губ, и эта улыбка больше похожа на усталость, чем на радость.
— Я спасла себя тоже. Ты дала мне повод не лечь и не закончиться. Ты держала меня в движении. А движение тогда было единственным, что отличало живых от мёртвых.
Сажусь рядом и беру её руку, пальцы холодные, несмотря на жар, тело у неё горит, а внутри остаётся холод.
— Ты зря идёшь туда, — шепчет Мария. — С каждым разом всё опаснее.
— Я знаю.
— Ты думаешь, я не вижу? — голос у неё слабый, но в нём поднимается злость. — Ты возвращаешься с пылью в волосах, с синяками под одеждой, с глазами, которые всё время ищут угол, где прячется угроза. Ты живёшь так, как я жила тогда, когда нашла тебя.
— Потому что теперь ты на кровати. А я на ногах. И пока я на ногах — мы живём.
Мария медленно качает головой.
— Я не хочу, чтобы ты отдавала за меня свою жизнь.
Наклоняюсь ближе, так, чтобы она услышала каждое слово.
— Ты уже заплатила. Двадцать лет. За меня. За нас. Теперь моя очередь.
Мария закрывает глаза, веки дрожат, она тянет воздух, и этот вдох звучит так, будто его приходится вырывать у мира.
— Кайра… — шепчет она.
— Тише, — отвечаю я и сжимаю её руку крепче. — Просто держись.
Я не говорю «выздоровеешь». В нашем мире это слово слишком похоже на ложь. Я говорю другое — то, что можно сделать фактом.
— Я найду то, что тебе поможет, — произношу я. — Я знаю, где искать.
Мария открывает глаза, и в них появляется страх. Не за себя. За меня.
— Нет, — говорит она сразу, хрипло. — Даже не думай. Если ты говоришь так… значит, это риск. А платить нам нечем. Я не хочу, чтобы ты… слышишь? Я не хочу.
— Я уже решила, — отвечаю я ровно. — И ты не будешь меня останавливать.
Она пытается подняться, но кашель ломает её на полпути, и я придерживаю её, укладывая обратно.
— Я не переживу, если с тобой что-то случится, — шепчет Мария, и в этих словах больше правды, чем в любой молитве.
Я наклоняюсь ближе.
— Тогда просто не умирай, — говорю я тихо. — Дай мне время.
Мария тяжело выдыхает. Сил у неё мало. Спорить — роскошь. Она смотрит на меня долго, запоминает, и наконец сдаётся не потому, что согласна, а потому что не может держать глаза открытыми.
— Спи, — говорю я. — Сейчас просто спи.
Она закрывает глаза, дыхание остаётся рваным, но становится чуть тише, и я сижу рядом ещё минуту, потом ещё одну, слушаю и смотрю, как дрожат её ресницы и как пальцы иногда судорожно сжимаются на простыне.
Время уходит. Я чувствую это так же ясно, как стук крови в висках.
Пора действовать.
Поднимаюсь осторожно, стараясь не задеть половицу, чтобы она не скрипнула. Натягиваю куртку, проверяю ремни, ощупываю карман с остатками лекарств. Их хватит на пару дней. Может, меньше. Болезнь не торгуется. Она просто забирает своё.
Бросаю взгляд на окно. Снаружи свет уже другой. В Хардане день короткий даже тогда, когда солнце стоит высоко, потому что этот город всегда живёт в тени.
Я знаю, что делать.
Мысль приходит не резко — она поднимается изнутри, медленно, тяжело, как что-то давно спрятанное. Я не формулирую её словами сразу. Я просто чувствую направление.
Сектор А.
Теперь его называют иначе.
Арея.
Я почти не помню всё целиком, мне было восемь, слишком мало, чтобы удержать детали, но достаточно, чтобы тело запомнило главное. Холодные помещения, белый свет, другие дети, их было много, мы почти не разговаривали, нас держали раздельно и водили по разным коридорам, но иногда они мелькали, в отражениях стекла, в металлических дверях. И уколы, постоянно, я не помню лиц и не помню имён, но помню, как после этого тело горело, как мышцы сводило и как боль уходила слишком быстро, раны заживали, синяки исчезали, кровь останавливалась раньше, чем должна была.
Тогда я не понимала, что это значит.
Сейчас — понимаю.
Кордекс.
Помню это слово, оно въелось глубже, чем страх, его произносили спокойно, почти буднично, как название процедуры, как что-то необходимое.
После того как Мария нашла меня, многое стёрлось, я была маленькой, голодной, полудикой, но тело не забыло. Оно до сих пор заживает быстрее и реагирует раньше, чем приходит мысль. Пространство ощущается через давление и паузы между движениями, становится ясно, где безопасно ещё до того, как становится опасно, куда шагнуть, чтобы не быть замеченной, где остановиться и когда замереть. Намерения читаются не словами, а телом, и то, что другой сделает через секунду, приходит раньше.
Я не становлюсь невидимой.
Я просто всегда оказываюсь не там, где меня ждут.
И если Кордекс сделал со мной это — значит, он может сделать больше.
Смотрю на Марию, она спит, но дыхание остаётся неровным и слишком поверхностным, этот ритм знаком, он уже встречался у тех, кто не вытягивает.
Если Кордекс ещё существует.
Если он остался там, на старой базе.
Если Арея действительно выросла на месте Сектора А…
Тогда это единственный шанс.
Риск.
Без гарантий.
И тут я понимаю ещё одно.
— Чёрт, — шепчу я себе под нос.
Я снова опаздываю на тренировки.
Это звучит почти смешно на фоне всего остального, но в Хардане смешное — тоже способ выжить. Если ты пропускаешь тренировки, ты становишься мягче. Если ты становишься мягче — тебя ломают. Здесь так просто.
Я выбрала выходы в пустоши не из храбрости, а из расчёта. В рейдовых группах хоть что-то дают на руки, еду, воду, иногда детали, которые можно обменять на нужное, и там учат лучше, чем на улицах, там либо поднимут, либо оставят лежать. Я выходила уже много раз, достаточно, чтобы понять, страх не уходит, он просто перестаёт мешать.
Тренировки в Хардане всегда есть. Людей здесь держат в тонусе не идеей, а реальностью: завтра может прийти другая стая, другой город, другой голод. И если ты не умеешь держать нож, тебя не спасёт ни характер, ни молитва.
Ещё раз смотрю на Марию, она спит или пытается, грудь поднимается тяжело, но она всё ещё дышит.
— Держись, — говорю я почти беззвучно. — Я вернусь.
Выхожу из домика и закрываю дверь так, чтобы она не хлопнула. Снаружи город встречает меня тем же шумом и теми же взглядами.
Я снова становлюсь частью толпы.
И снова иду медленно.
Глава 4
Кайра
Тренировочная площадка в Хардане не похожа на место, где учатся. Она похожа на место, где выживают. Грязный квадрат земли, вытоптанный до камня, окружённый ржавыми ограждениями и стенами из листового металла. С одной стороны — навес, под которым валяются мешки с песком и обломки старых матов, пропитанных потом и кровью. С другой — короткие ступени на бетонный выступ, где стоят те, кто пришёл не тренироваться, а смотреть.
В Хардане всегда кто-то смотрит.
Воздух здесь тяжёлый, пахнет мокрой пылью, железом и человеческим телом. Мужчины почти все одинаковые, широкие плечи, сжатые челюсти, глаза, в которых давно нет вопроса «почему». Они привыкли брать, давить и проверять чужую слабость.
Женщин здесь мало, и это видно сразу. Не потому, что нас куда-то не пускают, а потому, что нас убивают быстрее. В пустошах не существует понятий «женщина» или «мужчина». Там есть только цель, добыча и угроза. Если ты слабее физически, мир не делает скидок на то, какой ты родилась. Мир просто закрывает тебе рот и вытаскивает из тебя всё, что у тебя есть.
Мы здесь остаёмся не потому, что нам нравится. Потому что выхода нет.
Прохожу к площадке, не ускоряясь, но внутри уже тянет злостью. Опоздать — значит дать повод. Дать повод — значит услышать комментарии. Здесь не шепчут. Здесь говорят громко, чтобы ты слышала. Чтобы ты проглотила.
Перехватываю ремень на плече, под кожей тянет свежая синеватая боль после вчерашней работы, и я заставляю себя не трогать ни одного места, которое болит.
Главный по тренировкам уже на месте, Роэн, высокий, жилистый, старый для Хардана. Лицо как выточенное из камня, шрам на шее, руки вечно в грязи, как у человека, который никогда не снимает мир с ладоней. Он не из тех, кто любит власть, он из тех, кто держит контроль, и разница считывается сразу, он не улыбается, не шутит, он просто смотрит, и люди сами выравниваются.
— Опоздала, — бросает он, когда я подхожу ближе.
Я не оправдываюсь. Любая причина здесь звучит как просьба пожалеть. А жалость — это не то, что остаётся в живых.
— Встала, — говорю я ровно и занимаю своё место.
Роэн задерживает на мне взгляд дольше, чем на остальных, и я знаю почему. Не потому что я особенная. Потому что я женщина, которая не исчезла, несмотря на то, что город пытается это сделать каждый день.
— Разбились на пары, — произносит он громко, и шум вокруг сразу меняется: кто-то хохочет, кто-то хлопает друга по плечу, кто-то уже выбирает себе слабого. — Ближний бой. Без оружия. Работаете честно. Кто начнёт «случайно» ломать кости — пойдёт в яму. Я хочу бойцов, а не мясников.
Слова звучат почти смешно в месте, где мясники и есть валюта. Но Роэн — один из немногих, кто может позволить себе говорить так, и никто не спорит.
Женщины сбиваются ближе друг к другу, но их так мало, что это выглядит не как команда, а как остаток. Остальные мужчины переглядываются, выбирая, на ком можно развлечься.












