
Полная версия
Одиннадцатый медиатор
Это было безумие. Это было антинаучно. Это было неизбежно.
Мария знала: таких групп будут тысячи. Десятки тысяч. Люди, узнавшие, что реальность – не данность, не станут мириться с миром, который им не нравится. Они будут его менять. Каждый – по-своему. Каждый – в своём направлении.
И мир – единый, связный, общий – расколется.
После выступления к ней подошёл журналист – молодой, с хищным блеском в глазах.
– Доктор Чен, – сказал он, – вы понимаете, что ваше открытие может уничтожить цивилизацию?
Она посмотрела на него. На его лицо, которое казалось таким реальным – кожа, глаза, морщинки, поры. Всё это было результатом консенсуса. Всё это существовало, только пока достаточное количество людей соглашалось с его существованием.
– Я понимаю, – сказала она.
– И вы всё равно опубликовали?
– Да.
– Почему?
Мария помолчала. Она могла дать дюжину ответов: научная этика, право на информацию, неизбежность открытия. Все они были бы правдой. И все – ложью.
– Потому что, – сказала она наконец, – мы всегда создавали реальность. Мы просто не знали.
Журналист нахмурился:
– И теперь мы знаем. И что дальше?
Мария посмотрела в окно – на Вену, на её соборы и дворцы, на людей, спешащих по своим делам. Всё это выглядело таким прочным. Таким вечным.
– Дальше? – переспросила она. – Дальше мы выбираем. Какой мир мы хотим. Сколько миров мы можем вместить. И готовы ли мы платить цену.
– Какую цену?
Она не ответила. Она ещё не знала.
Но она уже чувствовала – холодом в позвоночнике, тяжестью в груди, дрожью в руках, которую не могла унять, – что цена будет высокой.
Вечером того же дня Мария вернулась в свой гостиничный номер. Она была измотана – физически, эмоционально, интеллектуально. Конференция высосала из неё всё, что оставалось.
Она села на кровать, не раздеваясь, и уставилась в стену. Обои были бежевыми, с едва заметным узором – листья, цветы, что-то декоративное и безвкусное. Она смотрела на них и думала о том, что эти обои существуют только потому, что тысячи людей – дизайнер, производитель, работники отеля, постояльцы – согласились с их существованием. Если бы все они забыли об обоях, перестали о них думать, перестали их воспринимать…
Она тряхнула головой. Это был опасный путь. Путь к безумию.
Телефон завибрировал. Сообщение от Карла:
«Смотрела новости? В Техасе группа объявила о создании „альтернативной реальности". 5000 человек. Говорят, что в их мире гравитация слабее».
Мария закрыла глаза.
Это начиналось.
Она не заснула в ту ночь. Сидела у окна, глядя на огни Вены, и думала.
Думала о том, что она сделала. О том, что будет дальше. О том, есть ли способ всё исправить.
Она вспоминала свою формулу – такую простую, такую элегантную. C = Σ(n × w × i) / d². Красивая математика. Красивая теория. Уродливые последствия.
Она думала о Карле, который был прав: она могла не публиковать. Могла уничтожить данные, отречься от своих слов, притвориться, что эксперимент не удался. Это спасло бы мир – по крайней мере, на время. До тех пор, пока кто-нибудь другой не сделал то же открытие.
Но она этого не сделала. Потому что верила в истину. Потому что верила, что люди имеют право знать.
Теперь она уже не была уверена.
За окном занимался рассвет. Бледный свет заливал город, превращая его в акварельный набросок: размытые контуры, мягкие тени, нечёткие границы. Мария смотрела на это и думала о том, что реальность – любая реальность – на рассвете выглядит хрупкой. Как будто одно неосторожное движение может её разрушить.
Как будто она – всего лишь сон, от которого можно проснуться.
Может быть, так и было.
Может быть, они все спали – миллиарды людей, поколение за поколением – и видели один и тот же сон. Сон о твёрдой реальности, о неизменных законах, о мире, который существует независимо от тех, кто на него смотрит.
А она – разбудила их.
Мария прижала ладонь к холодному стеклу. Её отражение смотрело на неё – усталое, постаревшее, испуганное. Она была физиком. Она всю жизнь искала истину. И теперь, найдя её, она не знала, что с ней делать.
– Мы всегда создавали реальность, – прошептала она своему отражению. – Мы просто не знали.
Отражение не ответило. Оно только смотрело – тёмными глазами на бледном лице – и ждало.
Ждало того, что будет дальше.
Через шесть лет мир раскололся.
Через тридцать – Мария жила в Зоне Разлома, единственном месте, где её принимали, потому что там не принимали никого.
Но всё это было потом. В ту ночь, в Вене, в гостиничном номере с бежевыми обоями, она этого не знала. Она знала только одно:
Порог был достигнут.
И пути назад не было.

Часть I: Наблюдатель
Глава 1: Завтрак
Нексус, нейтральная территория 2097 год, 7 марта 06:47 утра
Томас Грей проснулся за три минуты до будильника – как всегда.
Он лежал в темноте, глядя в потолок, который был одновременно белым, и серым, и цвета слоновой кости с едва заметными трещинами, и гладким металлом без единого шва. Четыре потолка, наложенных друг на друга, как слои папиросной бумаги. Он научился не обращать на это внимания – почти научился – но по утрам, в первые секунды после пробуждения, множественность накатывала волной, и требовалось усилие, чтобы не утонуть.
Он сосредоточился на дыхании. Вдох – четыре секунды. Задержка – семь. Выдох – восемь. Техника, которую он освоил тридцать лет назад, когда впервые понял, что с ним происходит. Тогда ему было пятнадцать, и он думал, что сходит с ума. Теперь ему сорок пять, и он знал, что не сходит. Просто видит больше, чем должен.
Больше, чем кто-либо должен.
Будильник зазвонил – мягкая трель, которая звучала как колокольчик в одной версии, как электронный сигнал в другой, как петушиный крик в третьей. Томас протянул руку и нажал кнопку, которая была круглой и квадратной и сенсорной панелью одновременно.
Пора вставать.
Ванная комната была самым сложным местом в квартире.
Зеркало показывало ему четыре лица: его собственное – осунувшееся, с тёмными кругами под глазами и трёхдневной щетиной, которую он забывал сбривать; его же, но моложе, с густыми тёмными волосами вместо ранней седины; его же, но старше, с морщинами, которых ещё не было; и что-то размытое, нечёткое, как фотография, сделанная дрожащей рукой.
Он старался смотреть только на первое. На своё лицо. На то, каким он был здесь и сейчас, в этой версии, в этом моменте.
Вода из крана текла холодной и горячей, и ледяной, и тёплой. Он выбрал ту, что была просто прохладной – компромисс, который работал в большинстве случаев. Умылся, провёл мокрыми пальцами по волосам, посмотрел на своё отражение.
Сегодня – завтрак с семьёй.
Эта мысль всегда вызывала странную смесь чувств: предвкушение, и боль, и усталость, и что-то похожее на надежду, которая отказывалась умирать, сколько бы он её ни хоронил.
Кухня была сердцем квартиры и её самым честным местом.
Томас стоял посередине, между столом, который был деревянным и металлическим и каменным и стеклянным, и смотрел на пространство вокруг. Справа – дровяная печь с потрескивающим огнём, беленые стены, вышитые занавески на окнах, за которыми виднелось серое мартовское небо и голые ветви яблони. Слева – хромированные панели, встроенный синтезатор пищи с мерцающим голографическим меню, окно-экран, транслирующий идеальный рассвет над идеальным городом. Впереди – стена, которая была просто стеной, нейтральной, безликой, как всё в Нексусе.
Он накрывал на стол.
Три тарелки. Три чашки. Три комплекта приборов. Справа – фаянс с синим узором, который Елена привезла ещё из Петербурга, из той жизни, которая была до. Слева – матовый пластик с серебристой каймой, стандартная посуда Архитекторов, безупречная в своей функциональности. В центре – его собственная тарелка, простой белый фарфор, который существовал во всех версиях.
Хлеб он нарезал тот, что работал везде: ржаной, тёмный, плотный. Масло – обычное сливочное. Яйца – варёные, потому что яичница требовала разных способов приготовления в разных кухнях, а у него не было сил на этот танец сегодня утром.
Чайник закипел – один чайник, три разных звука: свист, и мелодичный сигнал, и просто бульканье воды. Он разлил кипяток по чашкам: в синюю – травяной сбор, который Елена любила с тех пор, как ушла к Хранителям; в серебристую – стимулирующий напиток, который Мира называла «кофе», хотя он не имел с кофе ничего общего; в свою – обычный чёрный чай, достаточно нейтральный, чтобы существовать везде.
Стол был накрыт.
Он ждал.
Елена пришла первой.
Он услышал её шаги – мягкие, в тканевых тапочках – прежде чем увидел её саму. Она появилась в дверном проёме справа, в том углу кухни, где была печь и вышитые занавески, и на мгновение он забыл, как дышать.
Она почти не изменилась. Те же тёмные волосы, заплетённые в косу, те же карие глаза, та же родинка над губой. Она носила платье – простое, льняное, с длинными рукавами, – и выглядела так, будто сошла со старой фотографии. Будто последние тридцать лет не случились.
Для неё – не случились.
– Доброе утро, – сказала она, и её голос был таким, каким он его помнил: тёплым, с лёгкой хрипотцой от сна.
– Доброе утро, – ответил он.
Она прошла мимо него – сквозь него? рядом с ним? расстояние было неопределённым – и села за стол справа. В её версии он, вероятно, стоял где-то в другом месте. Или сидел. Или его вообще не было видно – только голос, только присутствие, только тень того, кем он когда-то был для неё.
– Холодно сегодня, – сказала Елена, обхватывая чашку ладонями. – Ночью снег шёл. К утру растаял, но дорога вся в грязи.
– Март, – сказал он. – Ещё месяц – и потеплеет.
– Может быть.
Она смотрела в окно – в своё окно, с яблоней и серым небом. Он видел это окно краем зрения: ветви, облака, капли на стекле. Одновременно он видел и другое окно – голографический рассвет слева – и стену прямо перед собой.
Елена отпила чай. Он услышал, как она тихо вздохнула – то ли от удовольствия, то ли от чего-то ещё.
– Я вчера разбирала кладовку, – сказала она. – Нашла старые записи. Твои ещё.
– Какие записи?
– Тетради. Ты в университете вёл. С расчётами. – Она чуть улыбнулась, но улыбка не дошла до глаз. – Я их выбросила. Не серчай.
Он не сердился. Он понимал: в её мире эти записи – артефакт из времён, которых не было. Следы прошлого, которое Хранители предпочитали забыть.
– Хорошо, – сказал он.
Дверь слева скользнула в сторону – бесшумно, как всё в мире Архитекторов – и в кухню вошла Мира.
Его дочь была похожа на мать, какой та была двадцать лет назад: те же черты лица, та же осанка, та же манера держать голову чуть набок, когда слушает. Но выражение глаз – совсем другое. Холодное. Собранное. Взгляд человека, привыкшего принимать решения и не оглядываться назад.
Она была одета в форму – серебристо-серый комбинезон с эмблемой Архитекторов на плече: стилизованная буква «А», вписанная в круг. Волосы собраны в тугой узел. Никакой косметики, никаких украшений. Функциональность, возведённая в эстетику.
– Отец, – сказала она вместо приветствия.
– Мира.
Она села слева – там, где для неё стояли хромированные панели и мерцал синтезатор. Взяла свою чашку, сделала глоток, не поморщившись от горечи.
Томас смотрел на них обеих – на жену справа, на дочь слева – и видел то, чего они не видели: друг друга. Для Елены место слева было пустым; стол заканчивался там, где начиналась другая реальность. Для Миры место справа было частью стены, нейтральной и безликой. Каждая из них завтракала с ним – и ни одна не знала, что рядом есть кто-то ещё.
Это было его проклятие. И его дар. И его единственный способ сохранить то, что осталось от семьи.
– Ты не ешь, – заметила Елена.
– Я позже, – сказал он.
Одновременно он сказал Мире:
– Рано сегодня.
– Совещание в восемь, – ответила она, не поднимая глаз от чашки. – Потом инспекция. Потом ещё совещание.
– Важное что-то?
– Всё важное.
Елена, не слыша этого диалога, продолжала:
– Яблоня зацветёт скоро. Помнишь, как мы её сажали? Ты ещё руку поранил, когда копал.
Он помнил. Яблоня была ещё в Петербурге, во дворе дома, где они жили до Фрагментации. Им было по двадцать пять, они только поженились, и мир казался простым и понятным. Один мир. Одна реальность. Одно будущее.
– Помню, – сказал он.
– Проект продвигается? – спросила Мира.
Два разговора, две нити, сплетающиеся в его голове. Он научился вести их параллельно, переключаясь с одного на другой, как диктор, читающий два текста одновременно. Это требовало концентрации, но после тридцати лет практики стало почти автоматическим.
– Проект?
– Тот, над которым ты работаешь. Переговоры.
– Продвигается, – сказал он осторожно. – Медленно.
– А яблоки в этом году будут хорошие, – сказала Елена. – Чувствую. Весна ранняя, это хороший знак.
– Надеюсь, – сказал он ей.
Мира посмотрела на него – впервые за всё утро – и в её взгляде мелькнуло что-то похожее на беспокойство. Или на раздражение. Или на то и другое сразу.
– Ты выглядишь уставшим, – сказала она.
– Плохо спал.
– Оптимизируй режим. Есть программы…
– Я знаю.
– …которые регулируют циклы сна. Эффективность повышается на двадцать три процента.
Елена, не слыша этого, сказала:
– Ты выглядишь уставшим. Может, тебе отдохнуть? Приезжай к нам. В деревне тихо, спокойно. Никто не потревожит.
Два приглашения. Два мира. Оба – недоступные для него в полной мере.
– Я подумаю, – сказал он. – Обеим.
Мира нахмурилась:
– Обеим?
– Я имел в виду – подумаю над обоими вариантами. Программа и… отдых.
Она приняла это объяснение. Или сделала вид, что приняла.
Елена ничего не заметила. Она намазывала хлеб маслом – размеренными, привычными движениями – и смотрела куда-то мимо него, в своё окно, в свой мир.
Томас сел за стол – посередине, там, где его место было нейтральным, существующим в обеих версиях. Взял кусок хлеба. Откусил, не чувствуя вкуса.
Семейный завтрак. Как в старые времена. Почти.
Он помнил, как всё было раньше.
Петербург, девяносто третий год прошлого века. Маленькая квартира на Васильевском, с видом на канал. Елена – молодая, смеющаяся, с распущенными волосами. Он сам – полный надежд, уверенный, что мир принадлежит им.
Потом – двухтысячные. Мира родилась в две тысячи третьем, и он держал её на руках – крошечную, сморщенную, орущую – и думал, что счастливее быть невозможно.
Игорь родился в две тысячи седьмом. Мальчик с глазами Елены и его собственным упрямством.
Потом – открытие Чен. Две тысячи шестьдесят седьмой год.
Потом – всё остальное.
Он не любил вспоминать «всё остальное». Это было как прикасаться к ожогу: знаешь, что заживает, но боль никуда не делась, просто спряталась глубже.
– О чём задумался? – спросила Елена.
– О прошлом.
– Не надо, – мягко сказала она. – Прошлое – это сон. Важно только то, что сейчас.
Это был один из постулатов Хранителей: прошлое нереально, будущее нереально, есть только настоящий момент. Удобная философия, когда настоящее тщательно отредактировано.
– Ты права, – сказал он.
Слева Мира допила свой напиток и встала.
– Мне пора.
– Уже?
– Совещание.
Она подошла к двери – к своей двери, которая для Елены была частью стены, – и остановилась.
– Отец.
– Да?
– Береги себя.
Это было самое близкое к нежности, что она позволяла себе. Он знал: где-то внутри, под слоями идеологии и дисциплины, ещё жила девочка, которая когда-то сидела у него на плечах и смеялась. Но эта девочка была погребена глубоко.
– И ты, – сказал он.
Мира кивнула и вышла. Дверь закрылась за ней – бесшумно, как и открылась.
Елена, не видевшая этого ухода, продолжала есть. Для неё завтрак только начинался.
– Тихо сегодня, – сказала она.
– Да.
– Раньше ты говорил больше.
Томас посмотрел на неё – на свою жену, которая была рядом и бесконечно далеко одновременно.
– Я устал, – сказал он. – Просто устал.
Елена отложила нож и потянулась к нему – жест, который она делала тысячи раз за их совместную жизнь. Но её рука прошла сквозь воздух там, где для неё его не было, и опустилась на стол.
– Я знаю, – сказала она. – Я тоже.
После завтрака – ритуал.
Елена мыла посуду в своей версии кухни: фаянсовые тарелки, глиняные чашки, вода из ручной помпы. Томас видел это краем зрения, пока убирал свою тарелку – в своей версии, где была раковина с хромированным краном.
– Я зайду вечером, – сказал он.
– Буду ждать.
Она обернулась и улыбнулась ему – или тому месту, где, по её мнению, он стоял. Улыбка была усталой, но настоящей.
– Томас?
– Да?
– Ты… – Она замолчала, подбирая слова. – Ты ведь реальный, правда? Не морок, не видение. Реальный.
Этот вопрос она задавала раз в несколько недель. Каждый раз – с тем же страхом в глазах.
– Я реальный, – сказал он. – Настолько, насколько это вообще возможно.
Она кивнула, принимая ответ. Или делая вид, что принимает.
Томас вышел из кухни – в свою прихожую, нейтральную и безликую, – и остановился у шкафа. Достал пальто – серое, невыразительное, работающее в большинстве версий. Обулся в ботинки – практичные, удобные, без каких-либо особенностей. Одежда медиатора: всё, что не привлекает внимания, что не вызывает вопросов, что позволяет существовать на границе миров.
В кармане пальто лежала тетрадь.
Он достал её – потрёпанную, с загнутыми уголками страниц – и открыл на последней записи.
6 марта, вечер.
Сегодня видел Марту – восьмого медиатора. Она была в Нексусе, в дипломатическом корпусе. Мы не говорили; она только кивнула, проходя мимо. Её глаза – мутные, как вода в пруду после дождя. Она размывается быстрее, чем остальные. Говорят, ей осталось лет пять, может, семь.
Я думаю о том, сколько осталось мне.
Доктор Вернер – тот, что в Нексусе, не архитекторский – говорит, что мои показатели стабильны. Но он не видит того, что вижу я. Не чувствует, как края становятся всё более размытыми. Как пальцы иногда проходят сквозь предметы – не потому что предметы нереальны, а потому что нереален я.
Завтра – завтрак с семьёй. Елена и Мира. Две женщины, которых я люблю. Два мира, которые отрицают друг друга. И я – между ними, как мост, который никто не видит.
Я записываю, что вижу. Но я вижу всё – и поэтому не вижу ничего.
Какое из моих восприятий истинное? Мир Елены, где яблоня и снег, и тишина деревенского утра? Мир Миры, где хром и эффективность, и город, который никогда не спит? Мой собственный мир – если он вообще существует – серый, пустой, существующий только как пространство между?
Ты, читающий это – если ты когда-нибудь прочтёшь – не верь мне. Не верь ничему, что я пишу. Я вижу слишком много, чтобы видеть правду.
Томас закрыл тетрадь и убрал её в карман.
Дневник он вёл с той поры, как стал медиатором – с пятнадцати лет. Сотни тетрадей, исписанных его почерком, который менялся от года к году, от десятилетия к десятилетию. Сначала – попытка понять, что с ним происходит. Потом – способ не сойти с ума. Теперь – привычка, ритуал, единственная константа в мире, где константы не существовало.
Он не перечитывал старые записи. Не хотел знать, каким был раньше. Не хотел видеть, как менялся.
За окном прихожей – которое было окном, и экраном, и глухой стеной в разных версиях – начинался день. Нексус просыпался: нейтральный город, искусственно поддерживаемый между мирами. Здесь Томас жил. Здесь работал. Здесь существовал – в той мере, в какой вообще существовал.
Пора было идти.
Но сначала – ещё один ритуал.
Фотография висела в прихожей, на стене, которая была стеной во всех версиях.
Простая рамка – деревянная, без украшений. Стекло – чуть мутное от времени. Снимок – цветной, но выцветший, как все снимки той эпохи.
Томас смотрел на него каждое утро. Каждое утро – одно и то же: он стоял перед рамкой, вглядывался в изображение, пытаясь увидеть то, что должно было там быть.
На фотографии был он сам.
Только он.
Снимок сделали в две тысячи шестнадцатом – он помнил тот день. Парк, осень, жёлтые листья под ногами. Елена держала камеру – старый плёночный аппарат, который она любила. Рядом с ним стояли Мира – ей было тринадцать – и Игорь – ему было девять. Семейный портрет. Четыре человека, улыбающихся в объектив.
Но на фотографии – только он.
Елена ушла в консенсус Хранителей в двадцать восьмом. Мира – к Архитекторам в тридцать первом. Игорь – исчез в двадцать седьмом.
Консенсус определял реальность. Реальность определяла прошлое. Прошлое – включая фотографии – менялось вместе с настоящим.
В мире Елены этот снимок не существовал вообще. В мире Миры – на нём была только она, маленькая девочка в осеннем парке.
А здесь, в Нексусе, в нейтральной зоне между мирами – на нём был только Томас.
Он протянул руку и коснулся стекла. Холодное, гладкое, реальное. Его отражение – нечёткое, призрачное – смотрело на него поверх фотографии.
Он помнил их. Помнил Елену, смеющуюся над неудачным кадром. Помнил Миру, которая не хотела позировать и всё время вертелась. Помнил Игоря, который корчил рожи, пока Елена не пригрозила отобрать у него мороженое.
Он помнил – но фотография не помнила.
Это было самое страшное: не одиночество, не боль, не страх. Страшнее всего было знать, что мир забывает. Что прошлое – не высечено в камне, а написано на воде. Что те, кого ты любил, могут исчезнуть не только из настоящего, но и из былого.
– Я помню, – сказал он вслух. – Я помню вас всех.
Фотография не ответила. Человек на ней – он сам, сорок пять лет назад – улыбался в пустоту.
Он вышел из квартиры.
Коридор был серым – стены, пол, потолок. Двери – одинаковые, с номерами, без имён. Нексус не поощрял индивидуальность; здесь всё должно было быть нейтральным, усреднённым, приемлемым для всех.
Лифт – если это можно было назвать лифтом – спустил его на первый этаж. Здесь нейтральность была ещё более выраженной: холл без украшений, стойка консьержа без консьержа, двери – просто проёмы в стене.
Снаружи – город.
Нексус не был красивым. Нексус не был уродливым. Нексус был – никаким. Здания – средней высоты, средней формы, среднего цвета. Улицы – не широкие и не узкие. Небо – серое, но не пасмурное; светлое, но не солнечное.
Это был город компромиссов. Город, построенный на границе миров, существующий только потому, что ни один консенсус не мог претендовать на него полностью.
Здесь жили люди без мира. Здесь работали те, кто умел говорить на разных языках реальности. Здесь проводились переговоры между сторонами, которые не признавали существования друг друга.
Здесь – единственное место, где Томас мог быть дома.
Если это можно было назвать домом.
Он шёл по улице – мимо зданий, мимо редких прохожих, мимо витрин с товарами, которые выглядели одинаково для всех. Его шаги были единственным звуком; Нексус не поощрял шум. Даже транспорт – то, что здесь служило транспортом – двигался бесшумно, почти невидимо.
Другие медиаторы называли это «серой зоной». Некоторые – «чистилищем». Томас предпочитал думать об этом как о «паузе»: месте между вдохом и выдохом, между одной мыслью и следующей.
Впрочем, он знал: для большинства людей Нексус был невыносим. Слишком пустой. Слишком безликий. Слишком похожий на сон, в котором ты забыл, что делаешь.
Для него – это было облегчением.
Здесь множественность ослабевала. Здесь не нужно было видеть три мира одновременно – только один, усреднённый, компромиссный. Здесь его тело болело меньше. Здесь он мог почти забыть, что его края размываются.
Почти.
Он дошёл до перекрёстка – если это можно было назвать перекрёстком – и остановился.
Справа – квартал, который склонялся к миру Хранителей. Здания здесь были ниже, с деревянными элементами в отделке. Улицы – чуть уже, вымощенные камнем. Если бы он пошёл туда, реальность начала бы меняться: сначала – едва заметно, потом – всё более выраженно. Через три квартала – граница Нексуса. За ней – территория Истока, главного анклава Хранителей. За ней – мир Елены.
Слева – квартал, склоняющийся к Архитекторам. Здания – выше, более угловатые, с металлом и стеклом в отделке. Улицы – шире, ровнее. Через пять кварталов – граница. За ней – Новый Порядок, столица Архитекторов. За ней – мир Миры.









