
Полная версия
Секретный курьер
Келлер опустил глаза и молчал. Затем он вздохнул и тихонько провел руками по ее мягким каштановым волосам.
Обыкновенно он говорил ей при этом: «Моя кашта-ночка», – в этот раз не решился произнести этого слова. Теперь и в этой обстановке было бы слишком ужасно. Он знал, что она боится, что он их произнесет, и молчал. Но это все же не помогло. Она поняла, почему он боится произнести их, и заплакала.
– Едешь? – произнесла она шепотом.
Келлер, не отвечая, прошел вперед. Они прошли длинным коридором. Справа была открытая дверь в ванную.
Как будто совсем недавно было свито это гнездо, правда, чужое, для ее семьи, но в нем жила она, и этого было достаточно.
Теперь он оставляет ее. Конечно, на время.
«Тебя никто не будет любить, как я». Она это ему говорила.
Может быть. Но сейчас нельзя об этом думать. По тысяче и одной причине. Нельзя размякнуть.
В большом кабинете стояла детская кроватка.
– Теперь здесь спит Катишь. У нас взяли две комнаты. Вселили бюро. Какой-то железной дороги.
Келлер, не снимая пальто, сел в кресло. Некуда было положить фуражку. Он поместил ее себе на колени. Якорь и красная звезда… фуражка Временного правительства. И сейчас же в сероватом тумане выплыл Кронштадт, унылый рейд, вросшие в воду недвижные, безвольные и поруганные корабли. И вчерашнее утро! Этот страшный переезд на ледоколе.
Ли вышла в соседнюю комнату. Келлер успел заметить, что ее щеки были мокры.
«Их покрывает пушок. Теперь он мокрый, этот пушок…»
Окно. Выходит на площадь. Последний раз она поднялась на подоконник, чтобы махнуть ему рукой, когда, оставив ее, он остановился там после свидания. Теперь когда? Что еще освежить из воспоминаний сейчас, в последний час разлуки? Дача на Приморской дороге!
Сосны на высоком песчаном бугре. Как-то он привязал к их колючим ветвям стеклянные колокольчики.
Разных тонов. Был один такой, который звонил, даже когда не было ветра. Странно это. А один звонил только в бурю. Как буревестник. Как будто колокольчик мальчика, сопровождающего католического священника, когда тот несет умирающему Святые Дары.
«Дача заколочена теперь, а колокольчики звонят. Одни… Еще! Мой кабинет, где мы встречались. Прямо от двери висит темная картина “Мария Магдалина” Прокачини. Освещена верхняя часть лица. Блестит русая прядь. Глаза, полные слез. Написана 400 лет назад. Тоже понимали слезу. Геркуло Прокачини… И в Эрмитаже есть Прокачини. Эрмитаж. Старенький лакей в чулках. Великолепно знает табакерки… Для Ли всегда праздник ходить в Эрмитаж. Полутемный зал, выходящий во двор, диванчик перед огромным охотничьим натюрмортом Снейдерса. Великолепная вещь. И белая лестница. Прямо перед ней “Графиня Дюбар-ри” Гудона. Смело!»
Открылась дверь, и вошла Ли. В ее руках большой деловой портфель. Бедненькая, как она не понимает, что все это мертвое. Дела! Суд сожжен. Сейчас рождается новое право.
Ли положила тяжелый портфель и зарыдала.
– Вот! И ты меня оставляешь одну, без помощи. Кто мне поможет разобраться во всем этом, я ничего не понимаю. – Она отчаянно зарыдала.
Что бы сделать, чтобы снять с нее эту невыносимую, безнадежную тоску, превратить ее в печаль?
Келлер далеко отбросил фуражку и опустился на колени перед креслом Ли. Он обнял ее колени и положил на них голову. И как всегда, его руки ощутили под тонкой материей скользко-упругие бедра. От теплого тела шел милый аромат. Он все сильнее сжимал ее ноги.
«Милая детка, успокойся! Моя каштаночка, моя славная Ли!» Он знал, что теперь можно и даже должно говорить эти слова. Обнимая ее, он поднимался все выше и выше и наконец охватил руками ее мокрое лицо.
– Пойми, что это не нужно, это глупости, все эти дела! Это не важно. Важно другое. Мы должны остаться живы, ты, я, твои дети! Мы должны остаться живы! Я не знаю, я не верю в будущую жизнь, но здесь, на земле, мы должны еще встречаться, не дрожа за свою жизнь. Ты понимаешь? Успокойся, умоляю тебя. Ты глупенькая, ты не понимаешь, ты женщина! – Он держал, крепко сжимая ладонями, любимое лицо. Большие серые глаза смотрели прямо в глубь сердца. Что-то подступало к его горлу.
Чтобы скрыть рыдания, он с тихим стоном приник губами к родинкам на щеке.
Ли обняла его шею, прядь волос до боли прижалась к его щеке. И в ароматном полумраке ее волос Келлер тихо, таким голосом, каким рассказывают сказки, стал говорить ей:
– Ты понимаешь, Ли, они держатся на волоске. Это временная власть. Мы все работаем. Ты понимаешь, англичане. Это мощь! Вот увидишь, через две недели максимум здесь, на Неве, будут английские миноносцы. Красный флот – ничто. Они струсят, передадутся. А англичанам нужно это, – он продолжал таинственным тоном, – ведь война! Им важно, чтобы большевики не соединились с немцами. Огромные деньги у них. Они все купят. Ты увидишь, Каштаночка! У-ви-дишь, – продолжал он, сопровождая каждый слог поцелуем в брови, в мокрые глаза, в теплые полуоткрытые губы.
– Не думай о том, что в портфеле. Брось это, Ли! Потом все уладится. Придет в норму само собой.
Но вдруг Келлер почувствовал с отчаянием, что его отталкивают. Опершись руками в его грудь, она отстранялась и странно смотрела на него.
– Ты погибнешь! – крикнула она и опять, уронив голову в безнадежные ладони, зарыдала.
Келлер заложил руки в карманы и подошел к окну. Рыдания за его спиной раздавались с прежней силой.
«Для чего и во имя чего, для чего, для чего, реальная ли вещь, что я задумал? Да, но если все будут так рассуждать… Но нет ни предчувствия гибели тех, кто захватил власть, ни предчувствия успеха. Тогда, в 1905 году, было по-иному. Тогда революция казалась театром, теперь обратное явление»…
– Ты погибнешь! – послышалось за его спиной снова, и рыдания усилились.
Келлер подошел к ней и положил ей руки на плечи, содрогающиеся от плача.
– Послушай, Ли, дорогая подружка, ну, возьми себя в руки, поразмысли хорошенько! Ну, смотри! Ты знаешь, что есть несколько человек матросов, которых пришлось посвятить. Машинисты на наших катерах. Можно ли поручиться, что они всегда будут хранить тайну? Пока им платят большие деньги, это еще может идти. Но если произойдет временная задержка? Или если один из них напьется и проболтается? Ну, скажи сама, что тогда будет? Куда бежать из Кронштадта? Надо исчезнуть сейчас, пока еще есть время. На свободе столковаться, собраться, вооружиться и ударить тогда на них со стороны. Мы будем не одни. Идет огромный экспедиционный корпус на Север. Думаешь, трудно будет справиться с этой швалью? Кто у них есть? Матросы, это главное, а потом латыши и китайцы. Китайцы – для пыток. Значит, матросы и латыши. Но латышей – единицы.
Ли обняла его за талию и прижалась головой к его груди. Напротив, в зеркале, отражалось ее лицо с такими странными, невидящими глазами. Он погладил ее лоб и почувствовал, как беспорядочно билась под его ладонью жилка на ее виске.
– Куда ты едешь? – спросила она как будто спокойным голосом.
– Сейчас я возвращаюсь в Кронштадт. Владя до сих пор не решил окончательно. Катер готов. План такой: мы, то есть. Владя, Пурит и я, идем под парусами в Ораниенбаум, а вечером дерем в Финляндию. Чем хуже погода, тем лучше. Толбухин маяк не горит теперь, служба не налажена, прорваться будет нетрудно. Если же не на катере, то я со старшим Агафоновым, знаешь, лейб-казаком с седыми волосами (я тебе говорил), переходим финскую границу. Там куплен патруль красноармейцев. Дело верное. Переправимся через Сестру-реку на пароме, придем в Райайоки, а оттуда в Гельсингфорс. Ну, надо идти. Увидишь, что через две недели мы встретимся снова. Не забывай, Ли, нашу квартирку, смотри за картинами.
Он опустился перед ней на колени и положил голову на грудь. Ли опустила свои холодные руки на его голову.
Часы на камине отбивали время мелодичным тоненьким звоном. Теплый аромат, единственный и любимый, шел, как и во время прежних безмятежных свиданий, от ее тела. Келлер приблизил к себе ее голову.
– Твое дыхание, я хочу взять в себя твое дыхание, глубоко, надолго.
Он приник к ее полураскрытому рту. Затем резко поднялся, оторвал ее руки от себя и направился к двери. Ли сидела не шевелясь. Келлер прошел по длинному коридору к выходу на черную лестницу. Когда он взялся за дверную ручку, то услышал стремительный бег: Ли бежала к нему, чтобы еще раз, последний, обнять его, задержать… Келлер быстро открыл дверь и сбежал вниз по лестнице. Выбежал на двор. Два китайца в расстегнутых солдатских шинелях смотрели на него, осклабясь.
Келлер остановился на минуту в раздумье. Нет, у него не было сил так расстаться. Еще раз увидеть ее, услышать ее голос! Он снова поднялся на лестницу. Открыла Катишь, 12-летняя девочка с глазами Ли и длинной русой косой с великолепным бантом былых времен.
– Здравствуйте, Николай Иваныч, – сказала она тихим голоском, потупив глаза. – Мама в кабинете, ей не по себе, она так плачет.
Келлер быстро прошел по коридору в кабинет. Ли сидела в кресле спиной к нему. Плечи ее вздрагивали. Она повернула к нему заплаканное лицо.
– Слушай, Ли, у меня нет сил расстаться с тобой!
– Опять вы пришли! Уходите же, наконец! Зачем вернулся? Чтобы опять мучить? Значит, так суждено! Уходи, пожалей меня, молю тебя!
Келлер повернулся и тихо пошел обратно.
В комнате гувернантки чинно сидела перед письменным столом Катишь и осторожно перелистывала какую-то книгу.
– Прощай, Катишь! – сказал Келлер, стараясь говорить бодрым голосом.
– Вы разве уезжаете, Николай Иваныч? – медленно и тихо спросила его девочка. – А когда вы вернетесь?
– Через две недели, в этом роде. Привезу тебе шведские сапоги для лыж.
– До свидания, – чуть нараспев сказала Катишь и сделала ему реверанс, как воспитанная девочка. – У нас будет очень скучно без вас, Николай Иванович. И мамочка будет скучать, – добавила она еле слышно.
Келлер вышел на Каменноостровский. Перешел Большой проспект и направился к Троицкому мосту.
У витрины Эйлерса он остановился. Вся она была заполнена хризантемами. Огромные мохнатые шары смотрели на Келлера, как старые, забытые знакомые. Любимые цветы Ли. Келлер зашел в магазин. Сильно похудевшая и подурневшая продавщица узнала его.
– Давно не были. Вы – хризантемы?
– Да, не пришлось. А у вас еще других цветов нет? У вас были в это время фиалки раньше.
– С Ривьеры. Теперь это кончилось. А вы знаете, цветы все же покупают. Другие клиенты, и платят не торгуясь. Только что один матрос с чубом, как у казака, унес на 200 рублей. У него воротник был сколот булавкой с громадными бриллиантами.
– Ну вот, – сказал Келлер, улыбаясь, – не хочу сдать перед подчиненным, дайте и мне на такую же сумму. Белых и светло-лиловых.
– Вам я дам больше, – сказала продавщица, оживившись.
Келлер вышел из магазина с огромным снопом цветов.
«Передам через кого-нибудь, а ее больше не буду волновать. Милые хризантемы». Он погладил упругие головы цветов. «Будто на могилу несу»…
На углу Архиерейской пала надорвавшаяся кляча. Толпа серых людей стояла вокруг.
«Съедят», – сказал сам себе Келлер уныло и перешел через дорогу.
Открыла опять Катишь.
– Передай мамочке, я не войду, я не хочу ее беспокоить.
– Мамочка ушла молиться в церковь на Геслеровский, – тихо сказала Катишь и приняла цветы, слишком большие для ее маленькой фигурки.
«Начинает разматываться нить, идущая из этого дома к моему сердцу. Вот размоталась на сто шагов, вот на сто двадцать. У дома „Общества Россия» будет пятьсот. Куда она протянется? Сколько сот, может быть, тысяч километров? Тоненькая нить пойдет за мной вослед по полям, лесам, горам… Как невидимый телеграфный кабель, пройдет она через моря… Прервется она, прервется и связь. И мы с Ли перестанем существовать друг для друга… Мы сделаемся чужими… Если ей будет больно, я не почувствую этого, и если я умру, она об этом, может быть, и не узнает… Никогда. А может быть, я вернусь по ее следам, к ее началу… Рок! Да, да, вот именно этот самый рок и породил блуждающие призраки, он же их и сотрет с лица земли»…
Когда Келлер подходил к дому «Общества Россия», из-за зеркальных стекол какой-то квартиры в первом этаже довольно ясно донеслись прекрасные, уверенные, мощные звуки рояля.
Келлер приостановился на мгновение. Это была Григовская «Смерть Азы».
Глава II
Надо было возвращаться в Кронштадт и переговорить с командиром относительно бегства с корабля. Келлер решил пройти по Троицкому мосту и затем проститься с набережными. Дойти по ним до Николаевского моста и там сесть на кронштадтский пароход.
Набережные были пусты. Обычно в это время, между двумя и тремя, на них было катанье. Рысаки и сравнительно редкие еще автомобили проносились полным ходом по широкой торцовой мостовой, взлетая, как на трамплин, на крутую арку мостика у Зимнего дворца. Проносилась придворная карета. Медленно, небрежно волочили сабли гвардейцы, проходили стройные правоведы в треуголках и пажи в лакированных касках с медным шишаком. Шли девушки с гувернантками, держа на ремешке породистую собачку, стуча сапогами проходили разводящие караул огромные и серьезные гвардейцы, проносилась коляска вдовствующей государыни с седобородыми конвойцами на запятках…
Проносилась карета посла. В Зимнем дворце горели ярко зеркальные стекла, отражая лучи заходящего солнца.
Сейчас все было пусто. Печать отверженности и уныния лежала на набережных. Не могло быть, чтобы эти огромные, изящные и прекрасные строения были необитаемы. Вероятно, в них скрывались люди, не решаясь только показаться наружу И от этого Келлеру казалось, что набережные покрыты призраками, невидимыми прохожими. Несказанная печаль повисла над этим местом.
Келлер остановился на минутку у холодного гранитного парапета. Нева несла свои полные, голубые, стремительные воды. Они мчались как раньше, но мчались в пустоте. Для самих себя. Им не было ни до кого дела.
Опять эта страшная самостоятельность и независимость неодушевленной природы от творцов-людей, поразившая его давеча на Каменноостровском!
Перед ним несколько вправо, на другой стороне Невы, как языческий храм, изящно красовалась колоннада Биржи. Чуть правее – ростры, великолепный памятник морским подвигам.
Но всюду было пусто, пусто, гнетуще и мрачно.
Шпиль Петропавловской крепости, прорезавший неясную пелену тумана, был ясно виден. Черные точки вились вокруг. Галки. Тоска…
Келлер пошел дальше. Начиналось Захаровское творение – Адмиралтейство. Проходя мимо его огромных и легких арок, Келлер замедлил шаги.
Сенатская площадь и памятник Петру… Казалось, совсем близко, как огромная, великолепная гора, показался Исаакий. Холодно под его куполом, душа надорвется, если стать среди его колонн!..
Келлер торопился насытить свою память образами. Да, да, почти наверное в последний раз. Что-то кольнуло его сердце. Эрмитаж! Еще раз взбежать по стройной лестнице, пронестись по этим залам, где висят потемневшие картины в золотых рамах. На некоторых билетики с красным, а на других – с синим крестом. На случай прихода немцев – красные крестики вывозить в первую очередь, синие – во вторую.
Посмотреть «Папу Иннокентия III» Веласкеса и «Польского вельможу» Рембрандта? Нет, уже поздно, не успеть! «Лучше не надо. Надо в Кронштадт, опоздаю на пароход.
Он решительным шагом пошел к Николаевскому мосту, к пристани кронштадтского парохода…
…Прошли мимо Горного института, мимо Морского корпуса. Прошли ряд стоявших у берегов транспортов, «Аз», «Глагол», «Добро» – огромных, ненужных, уже забытых пароходов, проплыли мимо не оконченных, но уже заржавевших, уже обреченных крейсеров с водой, залившей машинное отделение, – «Бородино», «Наварин», некрашенных, покрытых лишь суриком, и вышли в Морской канал.
«Муравей», сильнейший буксир Петербургского порта, с огромной трубой и широкой, покрытой толстым веревочным иранцем кормой, прошел им навстречу, возвращаясь в порт. «Что делать, для чего?» – уныло сказал себе Келлер. Пьяный рулевой на «Муравье» горланил песню. Келлер спустился вниз. Все только матросня.
Присел на идущий вдоль борта диван к длинному покрытому черной клеенкой столу и заказал себе чаю.
Матрос в бушлате и фуражке с ленточкой «Севастополь» подсел к нему рядом, едва его не касаясь. Он был под хмельком.
– Ну что, господин офицер, вот время настало такое, что я с вами рядом сижу и вы ничего против не имеете. Впрочем, хучь и имеете, а не говорите. Сила теперь у нас. Сила огромадная. Уэх! – И он стукнул по столу кулаком. – Не скрою, что от вас зависит, чтобы в мире с нами жить. На первых порах, понятно, тяжело вам. Ничего, и нам было тяжело. А мы терпели. Терпели мы! – крикнул он грозно и опять стукнул кулаком.
– Терпели, да в разных тайных уголках корабля собирались. Да. В туннеле гребного вала, например, собирались, если вам будет угодно знать. И обо всем переговаривались. Были хорошие, сердечные люди, что нас уму-разуму учили. Герои они. А теперь – все наше, все чисто. Нарродный флот! – завопил он изо всей мочи. – Мучили нас, а теперь и вы пострадайте.
Келлер маленькими глотками отпивал чай.
– Послушайте, – холодно сказал Келлер, – ну где, к черту вас мучили? Объясните мне, пожалуйста, только не орите, не бейте кулаком, а так, как интеллигентный человек с интеллигентным человеком. Ну где вас мучили? Одевали – лучше, чем в армии. Кормили – лучше, чем в армии, жалованье – больше, чем в армии. Учили вас всяким наукам так, как нигде в армии. После службы многие из вас на заводы, на великолепные места устраивались. Ведь вы и алгебру, и геометрию проходили. Вы не хотели власти над собой? Это верно, власть была, но ведь теперь к вам придет тоже власть, хоть иная, но власть, похуже только, быть может.
– Кровь нашу, – опять стукнул матрос кулаком.
– Бросьте, как вам всем это не надоело бубнить – кровь! А когда корабль погибал, что же, вы одни шли ко дну, без офицеров?
– Не учили вы нас политике, – упрямо склонил голову матрос и, растопырив пальцы, положил на лоб ладонь.
Келлер с удивлением увидел, что ногти на этих пальцах были отманикюрены.
– Про правительство нам ничего не говорили, то ись про формы правления, – поправился матрос, покачнулся и икнул. Его начинало развозить. – Для чего скрывали? А? – грозно крикнул он. – Для чего? Вот и допрыгались. Теперь мы сами, свое правительство.
Он торжествующе посмотрел на Келлера. Но затем глаза его быстро стали суживаться и закрылись совсем.
Совсем стемнело. Буфетчик повернул выключатель, И помещение залилось светом.
Сквозь шум винта послышались портовые звуки, пароход входил в Кронштадт.
С разобранной палубы «Сибирского стрелка», лавируя меж частей машины, бухт канатов и горизонтально лежащих труб – всех признаков долговременного ремонта, – Келлер поднялся по наспех срубленной сходне на высокий борт «Азова».
Палуба этого корабля была совершенно пуста и темна. Еще вчера светившая переносная люстра – сегодня не горела, и на всем корабле, во всех его помещениях было также темно.
В одном кабельтове от «Азова» распласталась на воде огромная масса «Гангута». Подальше – прелестный своей тяжелой грацией «Андрей». На этих кораблях были огни.
Келлер прошел к трапу, ведущему в кают-компанию. Из командирской каюты неслись молодые и свежие голоса. От всего прошлого сохранились лишь они, эти бодрые, веселые голоса, звучавшие, как в то время, когда у трапа стоял часовой и происходила еще единственная по красоте церемония у флага и гюйса, когда вышарованная песком палуба сверкала под солнцем так, что глазам было больно смотреть, и когда, входя на шканцы, команда снимала шапки.
Как все старые корабли, «Азов» был очень высок. Мачты его, во время оно носившие паруса, казалось, доходили до темного полога ночного неба, а форштевень переходил по-старинному в таран. Когда-то вид такого типа корабля вызывал восторг молодежи…
Раньше чем спуститься к себе, Келлер прошелся по верхней палубе, с удовольствием вдыхая сырой воздух.
Даже в это страшное и невероятное время особое очарование шло от Кронштадта, таинственное и легкое, как испарение тумана. Очарование легенды, воплотившейся в огромные гранитные постройки, поднятые над водой, будто обнажившиеся после отлива скалы… Дух Петра витал над созданным его волей городом… Казалось, он притаился здесь огромным костлявым призраком, с грозным взором круглых глаз, с длинными, прямыми, развевающимися волосами, в синем кафтане с Андреевской звездой, в чулках и больших башмаках голландского покроя с пряжкой. Притаился и смотрит, затаив стенание, как гибнет его чудесное детище.
Келлер подошел к борту и, облокотившись на планшир, посмотрел на смутно видневшийся в глубине большой баркас. На нем предстояло бежать из этого гиблого места…
Громко разговаривая, прошла группа каких-то людей. Келлер подошел к люку и остановился на мгновение. Снизу неслись звуки гитары. Музыка… здесь – на кладбище… Какая живучесть молодости! Гитара умолкла. Раздался смех. Келлер стал спускаться по трапу. Войдя в кают-компанию, он намеревался пройти к себе, когда вдруг, пропустив длинный световой конус аккумуляторного фонаря, отворилась дверь командирской каюты и на ее пороге показалась высокая и стройная фигура командира, в сдвинутой на затылок фуражке дореволюционного образца – постоянный вызов новой власти.
– Кто гребет? – крикнул он веселым металлическим голосом.
– К нам? – добавил он, узнав Келлера. – У меня народ, сидим при фонаре. Не дают, сукины дети, света с берега.
Келлер вошел. В большой каюте было человек пять.
У стола, спиной к нему, на тяжелом вращающемся кресле, откинувшись назад и заложив ногу за ногу, сидел с гитарой мичман фон дер Поллен. Свет фонаря падал на его гитару и тонкую руку с тяжелым перстнем на мизинце. Туловище его и голова были скрыты темнотой. Порой он с необыкновенной быстротой проводил рукой по грифу, но, сыграв пассаж, принимался опять тихонько пощипывать струны. Несколько человек виднелись смутно на большом кожаном диване, а у самой двери, заложив за спину руки и касаясь головой самой притолоки, стоял лейтенант Забалтовский, самый высокий человек на корабле. Чуть прищурив глаза, он смотрел прямо в щель аккумуляторного фонаря, из которого лился резкий свет.
Его лицо хранило чуть презрительное выражение. По-видимому, он был задет смехом приятелей.
– Вы можете верить или не верить, господа, – сказал он с чуть заметным польским акцентом, – но факт от этого не изменится, и то, что было, все же было, хотя б вы и не верили. Я повторяю: он прыгнул на спину акулы, а она испугалась и уплыла. Можете проверить! В 1913 году, сын английского консула, на острове Санта-Лючия.
– А хорошо было бы съесть акулу, вообще что-нибудь большое, чтобы было побольше мяса, – раздалось с дивана. – Нет больше сил харчить ежедневно хвосты и головы соленой кеты. Команда первой выгребает себе все лучшие куски.
– Акулу есть нельзя, – медленно произнес Забалтовский, – она слишком жестка, как ее ни вари.
Внезапно послышался галдеж толпы. Все в каюте притихло.
Келлер посмотрел вокруг. Только рука фон дер Поллена по-прежнему беззвучно перебирала струны гитары. Забалтовский, не изменив позы, смотрел на фонарь, его ноздри тихонько раздувались. С дивана не доносилось ни звука.
– Это «Память Азова», – раздался со стенки грубый и простой голос. – Тот стоит далее. Второй отсюда или третий.
Толпа прошла. Кто-то грязно выругался. Некоторое время в каюте стояла тишина. Командир бросил своим свежим и веселым голосом:
– Не за нами! Не на твой ли пароход пошли, Макс? Не за вашими ли грандами? Тогда повезло тебе, что ты здесь.
Опять тишина.
– Эх, господа, – продолжал командир, – до чего созрел аппетит! Келлер меня угощает икрой, он ее находит где-то, но на голодный желудок тошнит, если ее съесть много.
За комодом что-то придавленно пискнуло и с шумом провалилось.
– Дверь закрывай, – бешеным голосом завопил Забалтовский, – теперь не уйдешь!
Он метнулся в угол, схватил стоявшую там саблю и обнажил ее. Все вскочили со своих мест, некоторые с возгласом отвращения. Кто-то опрокинул фонарь. Слышно было, как Забалтовский что-то рубил, но, очевидно, не попадая. Вдруг большое, как кошка, тело прыгнуло на грудь Келлеру, он с криком ужаса сбросил его с себя.
Послышался громкий писк. Забалтовский все рубил с нараставшим воодушевлением, и его сабля стучала по линолеуму, покрывавшему палубу каюты.
– Ушла, – произнес он с разочарованием. – Давай огня!
Опять водворили на место фонарь и направили его резкий свет под диван. Оттуда глядела ощерившаяся острая морда крысы с длинными усами и сверкавшими, налитыми кровью глазками. Видно было, что она решила не сдаваться и кусать и грызть врагов до последнего издыхания. Темная лужа крови ее окружала.
– Сейчас, сейчас! – торопился Забалтовский. – Посвети, кто-нибудь, пониже. Макс, ты стой здесь с кортиком, я ее погоню на тебя!





