
Полная версия
Чайная на Перекрёстке Слов

Чайная на Перекрёстке Слов
Пролог
Аркадия просыпалась не так, как другие города. Она не вскакивала с петухами, не вздрагивала от заводского гудка. Нет. Она потягивалась, лениво и сладко, как старый кот на тёплом подоконнике, ловящий первый луч. Делала глубокий вдох, наполненный ароматом утренней реки и свежей выпечки из пекарни гномов, и выдыхала лёгким туманом, пахнущим влажным мхом и обещанием маленьких, повседневных чудес. Город был похож на толстую, потрёпанную, любимую книгу, которую открываешь снова и снова, зная, что каждая страница подарит улыбку.
Станислав, водитель трамвая номер семь, знал это дыхание лучше, чем собственное. Сорок лет – целую вечность и один миг – он вёл свой дребезжащий вагончик по одному и тому же маршруту. Он знал каждую трещинку на фасадах, каждого дворового кота по имени и мог с закрытыми глазами объехать весь свой маршрут, останавливаясь точно на каждой остановке. Бронзовый колокольчик на крыше, который все звали Звонком, каждое утро пел приветствие солнцу мелодичным «динь-дили-донь». Брусчатка под рельсами сама собой теплела на остановках, создавая островки для бездомных мурлык. Это был пульс города. Ритмичный, убаюкивающий, надёжный. И Станислав чувствовал себя не вагоновожатым, а дирижёром этого утреннего оркестра. Его жизнь была выверена как по расписанию: в шесть – подъём, в семь – первый рейс, в восемь тридцать – чашка крепкого чая в «Синем фонаре» и свежий круассан. Он любил эту предсказуемость. Она была уютной, как стоптанные тапочки.
Но в это утро музыка споткнулась на первой же ноте.
Первым сдался Звонок. Вместо привычной серебристой трели – фальшивое, дребезжащее «дзынь», будто у него начисто сорвали голос. Станислав нахмурился, потёр ладонью грудь, где невольно сжалось что-то холодное и неприятное, будто он проглотил крошку льда.
– Ну, старина, простудился, что ли? – пробормотал он, но трамвай, который он ласково звал «Старый Ворчун», в ответ лишь скрипнул шарнирами. Скрип был не обычный, а какой-то густой, будто в его стальных жилах вместо масла застывала тягучая, беспричинная тоска.
Затем он заметил брусчатку. Вернее, её температуру. Она была холодной, как ноябрьская лужа. Коты, обычно греющиеся на ней, жались к стенам, их шерсть дыбилась, а глаза, полные немого вопроса, следили за собственными тенями, будто те впервые решили жить отдельной, подозрительной жизнью.
На Площади Поющих Фонарей он, как всегда, затормозил, пропуская фею-почтальона Зину. Её крылья обычно оставляли в воздухе радужный след, похожий на акварельный мазок. Сегодня след был серым, рваным, будто его начертили сломанным карандашом и уже пытались стереть. Зина пролетела, не глядя по сторонам, её лицо было бледным, а в руках она судорожно сжимала пустую почтовую сумку.
«Что за день такой? – подумал Станислав с растущей, липкой тревогой. – Хоть бы в чайной у Элли всё было в порядке. Проезжал вчера – свет в окне горел, уютно так… Хоть где-то ещё всё по-старому».
Он бросил взгляд на рекламные плакаты. И замер, схватившись за рукоятку тормоза так, что костяшки пальцев побелели.
Гном с румяными щеками, что двадцать лет рекламировал «Самый воздушный хлеб от Генриха!», больше не улыбался. Его нарисованное лицо исказилось в гримасе растерянного, карикатурного отчаяния. А из его рук вместо золотистого каравая сыпались серые, безвкусные на вид крошки. Они не падали на тротуар, а таяли в воздухе, не долетая до земли, словно кто-то взял ластик и начал методично вытирать их из реальности.
И тогда по рельсам пробежала нервная дрожь. Станислав почувствовал её не кожей, а костями, самыми корнями зубов. Это было не звук, а ощущение. То самое, которое он испытал лишь раз – сорок лет назад, когда рельс внезапно повис над пустотой из-за провалившейся мостовой. Только сейчас пустота была не под ним. Она витала в самом воздухе, сгущалась в тенях. Словно сам город заблудился в собственной истории, потерял привычную, уютную нить повествования, а они все оказались внутри, на странице, полной странных, чужих правок.
И началось.
На Центральном Бульваре вековой дуб, под которым назначали свидания, затрясся, как в лихорадке, сбрасывая жёлуди размером с кулак. Из дупла высунулась белка с ирокезом взъерошенной шерсти.
– Где мои орехи?! – пронзительно закричала она на чистом, грамматически безупречном гномьем. – Кто украл конец предложения?! Кто?!
Её визг, полный абсолютной, непостижимой потери, разнёсся по улице, заставляя прохожих останавливаться в оцепенении. Дети притихли, а взрослые переглядывались, не зная, смеяться или бежать.
Фонтан «Херувимская радость» перестал извергать струи кристальной воды. Он с хлюпающим, недовольным звуком принялся плеваться тёплым, липким, розовым киселём, который пах сентиментальными духами и одиночеством в дождливый вечер. Прохожие шарахались от брызг, испуганно вытирая пятна на одежде, а один почтенный гном в цилиндре сокрушённо покачал головой, бормоча: «Эстетический упадок. Полная безвкусица».
А каменные горгульи на шпиле Ратуши… они затеяли громкую, бессмысленную перебранку. Их слова были идеально грамотны, сложены в безупречные, сложноподчинённые предложения, которые, однако, не несли никакого смысла, кружась в порочном логическом круге.
– Ваша аргументация страдает вопиющей эклектикой! – рявкнула одна, скаля каменные зубы.
– А ваши эстетические предпочтения есть не что иное, как ретроградный китч! – огрызнулась соседка и отломила кусок карниза, швырнув им в оппонентку с силой, достойной лучшего применения.
Но кульминация, та, что пробрала Станислава до самого сердца, наступила на площади Основателя. Статуя барона фон Штруделя, почтенного селезня в камзоле, сошла с гранитного постамента. Она не пошла крушить всё вокруг. Она, тяжело ступая бронзовыми лапами, подошла к скамейке, села, обхватила свою металлическую голову руками и простонала низким, скрежещущим голосом, полным вселенской, безысходной тоски:
– Всё тлен. Суета сует. Конец главы. Абзац. Точка.
В тот же миг на полированной поверхности пьедестала, словно проступающие сквозь камень ядовитые чернила, возникли и тут же начали растекаться и таять угловатые, бездушные слова: «…ИСПРАВЛЮ ЭТОТ ЧЕРНОВИК…»
Станислав посмотрел на рыдающую статую барона, на тающие слова на постаменте, на серый след феи-почтальона. В его груди, где всегда бился ровный ритм маршрута, воцарилась ледяная, неровная пустота. Город сбился с шага. Из каждой трещины, из каждого искажения сквозило холодным, методичным намерением – тонким, как лезвие бритвы, и безжалостным, как зимний ветер. Это была тревога того, кто чувствует себя потерянным в шумном многообразии жизни. И теперь, с фанатичной убеждённостью перфекциониста, он стремится всё расставить по полочкам, выправить, переписать заново – пусть даже ценой самой истории.
Вдалеке послышался мелодичный, но теперь натянутый, как струна, вой сирен. К площади, раздвигая растерянную толпу, спешили агенты в строгих серых сюртуках. Отдел Магических Происшествий. Впереди, тяжёлой, неспешной поступью, шёл начальник, гном Гримволд. Его седая борода была взъерошена, а в руке он сжимал прибор, нервно мигавший тревожным алым светом.
– Текстуальная коррозия, – пробормотал он хрипло, глядя на рыдающую статую. Его взгляд был усталым, видавшим виды, но в нём не было паники – лишь глубокая профессиональная досада и утомление. – Словно кто-то правит сценарий города красной ручкой. Вычёркивает. Вписывает своё. Скоро не останется ни одной целой страницы, которую не нужно было бы латать.
Его люди уже бросились ставить магические заплатки в воздухе, выписывать протоколы на невидимых скрижалях, вести переговоры с обезумевшей белкой и горгульями. Но в их отточенных движениях читалась усталая автоматичность, рутина безнадёжной борьбы с симптомами. Они тушили пожары, не видя поджигателя. Боролись с последствиями, не зная лица причины.
Никто из них не знал, что в ту самую ночь, когда древнее, дремлющее сердце Аркадии дрогнуло от первого ядовитого прикосновения чужих чернил, в самой его сердцевине пошла тончайшая трещина. И теперь оно тихо плакало чистой, первозданной магией – той самой, что веками рождала уютные чудеса и тихие радости. Эти слёзы, эта ускользающая сущность, сочились в мир искажёнными снами, забытыми воспоминаниями и тихим, печальным хаосом, который так трудно было описать в протоколе.
И уж точно никто не догадывался, что единственное возможное противоядие от этой вселенской, редакторской тоски уже ждало своего часа. Оно находилось в нескольких кварталах отсюда, за поворотом у булочной, в маленьком домике цвета сливочного мороженого, увитом сонным хмелем. Его как раз заваривала в широкой фарфоровой чашке девушка с глазами цвета крепкой чайной заварки и тёплыми, умелыми руками. Она вздрогнула, почувствовав внезапный холодок, пробежавший по спине будто от сквозняка из другого измерения, и на секунду прислушалась, замерши с чайной ложкой в руке. Но в её тихой, пропахшей травами и мёдом кухне царила лишь мирная, звенящая тишина, нарушаемая бульканьем чайника и довольным, громким мурлыканьем рыжего кота, растянувшегося на стуле. Она отмахнулась, списав всё на усталость и долгое вчерашнее чтение у камина.
Она даже не подозревала, что её тихой, упорядоченной жизни, где каждая книга стояла на своём месте, а на полке для чая царил безупречный алфавитный порядок, оставалось всего ничего. И что в её собственном сердце, сама того не ведая, уже звучал ответ – тихий, тёплый, упрямый, готовый вступить в немыслимый спор с этой ледяной немотой и безупречным логическим абсурдом.
Ответ, который пахнет корицей и старой бумагой, знает силу правильно заданного вопроса и умеет слушать так, что самые запутанные истории сами распутываются, ложась спать у её ног, как тот самый рыжий кот.
Часть первая
Глава 1: Новая рутина и тикающий счётчик
Утро в чайной «У Сонного Единорога» начиналось не с будильника, а с шёпота. Элли Веспер, стоя на маленькой, поскрипывающей стремянке, прислушивалась к стеклянным банкам на верхних полках. Это был её личный ритуал – не магия в общепринятом, громком смысле, а нечто более тонкое, похожее на настройку инструмента перед тихим концертом для одного слушателя. Солнечный луч, пробивавшийся сквозь плюшевую занавеску, пылил золотом в облаках ароматов: терпкой лаванды, сладкой апельсиновой корки, дымного лапсанг сушонга. Воздух был густым, тёплым и таким знакомым, что им можно было дышать, как самым чистым, домашним бульоном.
– …бергамот сегодня в меланхолии, – шелестела банка с «Графской Улыбкой». – Говорит, его эфирные масла тоскуют по лимонным рощам юга и вспоминают, как их щекотали капли тёплого дождя.
– А ромашка опять хвастается, что от неё все засыпают, – вторила ей «Лунная Колыбельная», слегка позвякивая крышкой от самодовольства. – Надоела уже со своей сонной важностью. Я вот, мята перечная, хоть и будоражу, зато честно!
Элли улыбнулась и погладила пузатый бок банки с «Сердечным Сбором». Та молчала, как и всегда, лишь мягко теплея под её пальцами, отдавая тепло, похожее на ровное, спокойное биение живого сердца. Её главный секрет не нуждался в словах. Он просто был. Как запах домашнего хлеба или уверенность, что в темноте найдётся выключатель.
– Доброе утро, девочки, – прошептала она, поправляя покосившуюся этикетку на «Вечернем уюте». – Сегодня у нас будет спокойный день. Надеюсь.
Сэр Мурчаль I, рыже-полосатый властелин заведения, развалившийся на лучшем бархатном кресле у ненастоящего, но очень уютного камина, приоткрыл один янтарный глаз и издал протяжное «Мрррааау?», которое можно было перевести как: «Оптимистка. Опять наобещала. Где моя утренняя сметана? И не вздумай сказать, что сегодня диетический день!»
Элли спустилась, чтобы исполнить кошачий указ, и её босые ступни оставляли теплые следы на старом, отполированному временем и тысячами шагов полу. С тех пор как полгода назад Аркадия содрогнулась в той самой «лихорадке», магические «простуды» стали частью городских будней. Но тихая, фоновая тревога никуда не делась. Она висела в воздухе чайной, смешиваясь с ароматом корицы, – лёгкий, едва уловимый привкус старых чернил и холодного металла. Словно кто-то забыл закрыть окно в далёкой, пыльной комнате, и сквознячок оттуда, тонкий и назойливый, дотягивался даже сюда, до самого сердца уюта.
Дзинь-дзинь… дзззынь!
Колокольчик на двери сорвался на полуслове. Его привычная серебристая трель захлебнулась коротким, болезненным дребезжанием.
Элли замерла с баночкой сметаны в руке. Пространство в чайной на мгновение замерцало, словно кто-то на секунду пропустил сквозь него тончайшую невидимую нить, от которой дрогнула сама ткань воздуха. Пылинки в солнечном луче закружились в странном, неестественном танце, а тени под столом на секунду стали гуще и резче.
– Мы ещё закрыты! – крикнула она, сердце невольно учащая стук. Не страх, а тревожное предчувствие, знакомое за последние месяцы, как ломота в костях перед грозой.
Стук в дверь был ровным, отмеренным, как удары метронома: три раза. Пауза. Ещё три.
– Веспер. Откройте. Протокол 7-Дельта.
Голос Кайла за дверью звучал плоско, сухо, безжизненно, как зачитывание инструкции.
Она повернула ключ. На пороге стоял инспектор Кайл Ренард, но это был не тот Кайл, что являлся с прошлогодним листом в волосах. Его безупречный серый сюртук был застёгнут на все пуговицы, будто пытаясь задушить последние проблески неформальности. В руке он держал не потрёпанную папку, а портативный анализатор – матовый чёрный диск, с поверхности которого бил холодный, бездушный синий луч.
– Инспектор, что случилось? – спросила Элли, отступая. От него веяло холодом осеннего утра и чем-то стерильным.
Он вошёл, чётким шагом прошёл к центральному столику и поставил анализатор на столешницу. Прибор тихо зажужжал. На его экране забегали зелёные цифры и угловатые графики, отбрасывая призрачное свечение на его сосредоточенное лицо.
– Счётчик, – отрезал Кайл, не отрывая взгляда от данных. – Индекс аномальной активности. Вчерашний пик – четыре и семь. Сегодня в шесть утра – шесть и один. Сейчас – семь и три, и продолжает расти. Это не волна, Веспер. Это прилив. Кто-то проводит планомерное нагрузочное тестирование системы. Ищет слабые места.
Элли почувствовала знакомый холодок. Она машинально направилась к всегда готовому медному чайнику – её главному оружию и щиту.
– Что это значит? – спросила она, насыпая в заварочный чайник смесь чабреца и зверобоя. Не для него. Для себя.
– Это значит, что наш «доброжелатель» перешёл от хаотичных всплесков к системной работе. – Кайл наконец поднял на неё глаза. В них была холодная, сфокусированная ярость учёного, чью идеальную модель мира кто-то намеренно портит. – И сегодняшний вызов – не просто шалость. Это точечный укол. На Вязовой, сорок семь. Почтовый ящик проявляет несанкционированную эмпатию. Пожирает письма. Плачет чернилами.
– Бедняга, – автоматически отозвалась Элли, наливая в чашки кипяток. – Ему, наверное, одиноко. Задыхается от чужих невысказанных слов.
– Нет. – Кайл резко перебил её. – Это федеральная собственность, модель «Синий стойкий». У него нет эмоций. У него есть шаблон поведения. Шаблон, который кто-то в него вписал. Но фоновый шум… – Он ткнул пальцем в график на анализаторе. – Та же подпись, что и полгода назад. Только тогда она кричала. Теперь шепчет. Они учатся. Становятся тоньше.
Он отхлебнул из поставленной перед ним чашки и сморщился.
– Стандартные протоколы лишь усугубляют ситуацию, – сказал он тише, глядя в чашку, как в колбу с непонятным реактивом. – Наши методы похожи на попытку заштопать дыру, отчего она только расползается. Ваш… подход… является неклассифицируемой переменной. Мне нужно проверить гипотезу. Нужна ваша помощь. Неофициально.
Их работа на Вязовой улице походила на странный дуэт. Кайл водил анализатором вокруг синего, помятого ящика №47, который тихо всхлипывал, и прибор выводил на экран сухие формулы: «Эмоциональный резонанс: 89%. Рекомендуемое действие: изоляция и полное переформатирование».
– Видите? – сказал он с мрачным удовлетворением. – Он не «страдает». Он исполняет программу. Ошибочную, но программу. Это можно стереть. Переписать.
Элли не смотрела на экран. Она присела на корточки и положила ладонь на холодный, покрытый следами ржавчины металл. Под пальцами чувствовалась лёгкая вибрация, будто внутри трясётся стопка неотправленных писем.
– Тяжело, да? – прошептала она. – Держать в себе столько чужих слов. Они жгут изнутри. Как история, которую забыли дописать до конца.
Ящик дрогнул. Из щели послышался скрип: «Клик… они горят…» – и следом выступила густая, чёрная капля.
Элли достала из кармана фартука марку с изображением сонного единорога и аккуратно наклеила её в верхний правый угол ящика.
– Вот. Для новых историй. А старые… отпусти их. Их время прошло.
Ящик замер. Вибрация стихла. Он мелодично звякнул заслонкой, и из его недр была аккуратно была вытолкнута пачка писем, перевязанная полоской миллиметровки. Слёзы на конвертах высохли.
Кайл медленно опустил анализатор. Цифра «89%» на экране бесшумно упала до 0.5. График превратился в ровную, сонную линию.
Он медленно, очень медленно поднял глаза на Элли. В них не было восхищения. Был глубокий, леденящий аналитический интерес. Как будто он только что увидел, как закон гравитации дал сбой, и теперь его стройная вселенная дала трещину. Но вместе с тревогой в глубине его взгляда мелькнуло нечто иное – чистое, почти детское изумление. Он видел результат, но не понимал процесса. И это его завораживало.
– Объясните, – потребовал он тихо, и в его голосе впервые за день прозвучала не команда, а просьба. – Ваши действия… они не должны влиять на магический резонанс. Но они влияют. Коэффициент полезного действия – девяносто два процента. Это… статистически невозможно.
– Я не влияю, – сказала Элли, вытирая о фартук пальцы. – Я напоминаю. Ему – что он почтовый ящик, а не архив для чужих драм. А тебе… – она посмотрела на потухший экран, – что за твоими цифрами и графиками кто-то плачет. И чтобы починить машину, иногда её нужно просто… пожалеть.
Кайл молча достал свой блокнот и записал с невероятной чёткостью: «Метод: смысловая перезагрузка через позитивное переосмысление объекта. Эффективность: 92%. Механизм: не изучен. Требует дальнейшего изучения».
– Звучит солидно, – усмехнулась Элли, подбирая тёплую пачку писем. – Почти как рецепт.
– Это не шутки, – он резко захлопнул блокнот. – Индекс по сектору упал до пяти и одного. Вы внесли ошибку в их расчёты. Ваш метод… он работает против них. Не подавляет, а трансформирует. Вы становитесь переменной в его уравнении. Неучтённой. Опасной. Для него. И, возможно, для себя.
Они возвращались под осенним дождём. Под большим чёрным зонтом Кайла пахло озоном, мокрой шерстью и чем-то ещё – тихим, общим молчанием.
– Выглядишь уставшей, – сказал он вдруг, и его голос снова приобрёл оттенки человечности.
– Это настороженность, – честно ответила Элли. – Как будто я теперь слышу не только травы в банках. Теперь я слышу тихий, назойливый, вездесущий скрип чужого пера. Оно выводит слова по всему городу. И выводит неправильно. Без души.
Кайл кивнул. Его плечо, к которому она невольно прижималась, было твёрдым, но уже не неприступным.
– Скрип пера… – повторил он задумчиво, пробуя метафору на вкус. – Точная. В отчёте я напишу, что применил экспериментальную методику смысловой коррекции. Гримволд взбесится, потребует формулы. Но это будет… технически правдой. – Он посмотрел на неё, и в его глазах, сквозь усталость, пробивался новый, жадный огонёк исследователя, нашедшего аномалию, которая не просто не вписывается в таблицы, а нагло рисует на них смешные рожицы. – Кто вас… научил этому?
Элли только покачала головой. Её тихая, упорядоченная жизнь кончилась полгода назад. Но только сейчас, под гипнотический стук дождя, она поняла всю глубину перемен.
Её чайная больше не была просто убежищем. Она стала полем битвы. С одной стороны – бездушные протоколы, с другой – ледяная пустота чужих правок. А посередине, с её фарфоровым щитом и чайным мечом, стояла она.
И пока они шли, анализатор в кармане Кайла хранил в памяти одну-единственную цифру: «0.5». Крошечное зёрнышко неповиновения в идеальной, холодной логике. И где-то в глубине своих схем прибор, если бы мог, записал бы ещё один параметр, не поддающийся измерению: «Атмосферное давление под зонтом: изменилось. Присутствует переменная „тихое понимание“. Коэффициент не вычислен».
Глава 2: Вишнёвая баллада и грамматическая ошибка
Спокойный день, о котором мечтала Элли, продержался ровно до полудня. Он сдался под натиском пронзительного, тревожного жужжания, которое издал маленький гладкий камень, лежащий на каминной полке между сушёным вереском и ракушкой с морского побережья. Это был «вестник» – официальное средство связи ОМП, выданное ей Кайлом месяц назад со словами: «На случай, если говорящий почтовый ящик решит основать профсоюз или фонтан начнёт декламировать манифесты». Камень был тёплым на ощупь и вибрировал так, что дребезжала фарфоровая статуэтка сонного единорога рядом, будто тот пытался проснуться от назойливого звонка.
Элли, только что поставившая в печь противень с имбирным печеньем, вздохнула, предчувствуя, что печенье придётся вынимать Сэру Мурчалю. Камень завибрировал снова, и из него, искажённый волнением, полился голос молодого гоблина Финна:
– Инспектор Ренард! Кон-консультант Веспер! Срочный вызов на Площадь Поющих Фонарей! Код… э-э… код «Липкая ситуация»! У нас несанкционированное изменение состава муниципальной гидросистемы! С поэтическим сопровождением! И осами! Много ос!
– Осуждаю, – пробормотала Элли, снимая заляпанный мукой фартук. Сэр Мурчаль I, свернувшийся калачиком на стуле у окна, проводил её одним прищуренным янтарным глазом и звуком, который можно было перевести как: «Мяу-работа. Опять. Мое печенье не трогать. Или трогать. Но тогда я буду выглядеть оскорблённым. Это важно для атмосферы. И для моей репутации».
Площадь Поющих Фонарей, обычно умиротворённое место, где мелодично перекликались магические фонари, встретила её организованным хаосом. Агенты ОМП в серых сюртуках уже оцепили центральный фонтан ярко-жёлтой магической лентой, которая мигала предупреждающе: «НЕ ВХОДИТЬ. АНОМАЛИЯ. И ОСЫ. В ОСОБЕННОСТИ ОСЫ». Они с трудом сдерживали толпу зевак – горожан всех мастей и размеров, от бородатых гномов до любопытных фей, круживших над головами и время от времени чихавших от сладкой вони.
Воздух был не просто густым и сладким. Он был липким на вкус. Пахло вишнёвыми леденцами, вареньем и чем-то приторно-цветочным настолько сильно, что у Элли сразу запершило в горле и слегка закружилась голова. Сам фонтан, изящное творение из белого мрамора, изображавшее трёх пухлых русалок, державших над головами огромную раковину, пребывал в явно ненормальном состоянии. Из раковины уже не били вверх кристальные струи. Оттуда лениво, почти чувственно, вытекали и падали в бассейн густые, тёмно-красные, словно застывшая вишня, струи сиропа. Они стекали по мраморным телам русалок, оставляя липкие, блестящие потёки, и с глухим «плюхом» сливались в бассейн, где уже плескалось это сладкое месиво. Над ним гудел целый рой ос, чьи движения были подозрительно синхронными, будто они танцевали медленный, сладкий вальс.
Но самым гипнотизирующим был голос. Глубокий, бархатный, проникновенный баритон, полный такой неподдельной, шекспировской печали, что даже у некоторых суровых агентов ОМП ёкало сердце. Он не просто звучал – он витал над площадью, исходя, казалось, из самой глубины липкого бассейна.
«… О, леди Амаранта, твой взор – два аметиста,
Но сердце – лёд, а речи – вьюга в тишине.
Мой конь пал в битве, щит мой смят, судьба терниста,
А я пою о вас у каменной стены.
Пусть меч мой сломан, знамя стёрто временем,
Но песня льётся, как ручей в тени.
Вы – сон, что не сбывается мгновением,
И боль, что не излечат дни …»
– Святые сухарики, – пробормотала Элли, протискиваясь между двумя троллями в фартуках мясников, которые с умным видом обсуждали, можно ли варить в этом сиропе сосиски. – Да это же «Плач Сэра Реджинальда». Причём не народный вариант, а канонический, из сборника «Баллады Угасших Странствий». Кто это мог…








