
Полная версия
Дело о Поющем Скрипаче

Nana Ryabova
Дело о Поющем Скрипаче
Пролог. Реквием по горничной
Туман над Невой в ту ночь был не просто погодным явлением, не безликой пеленой. Он был субстанцией, памятью города, его дымчатым, отравленным дыханьем, в котором тонули золотые купола и прятались грехи, пахнущие дорогими сигарами и дешевым портвейном. Он лип к асфальту, цеплялся за подолы прохожих, наполнял легкие влажным холодом, от которого костенели не только пальцы, но и мысли. В такую ночь рождаются призраки. В такую ночь и умирают горничные.
Особняк леди Агаты Ван Дорен стоял на Английской набережной, как надменный, отживший свой век аристократ, повернувшийся спиной к суетному и наглому новому веку. Его песчаные стены, испещренные морщинами-трещинами и замысловатыми узорами выцветшей лепнины, хранили не прохладу, а ледяное дыхание минувших столетий. Золоченые решётки, обвитые голыми, похожими на нервы плетями плюща, были не украшением, а коваными прутьями, отделявшими мир изящных манер и отточенной жестокости от внешней, неприличной реальности. Свет из высоких окон-глазниц струился тусклый, маслянистый, похожий на старый прогоркший бульон, бессильный рассечь густые, настоянные на пыли сумерки.
Именно в этой почти театральной, до мелочей продуманной декорации для вечной пьесы о власти и деньгах, и была обнаружена Эмили. Не в своей каморке под крышей, залитой запахом капусты и мыла, где ей полагалось спать, мечтая о невозможном, а в парадной гостиной, у рояля «Беккер» цвета воронёной стали, отполированного до такого зеркального блеска, что в его глянцевой поверхности застыло отражение ее бездыханного тела.
Её нашел старый дворецкий Фёдор, человек с лицом, напоминающим высохшую пергаментную карту, испещренную морщинами-дорогами, ведущими в никуда. Он пришел затопить камин, чтобы его хозяйка, спускаясь к завтраку, не ощутила и намека на дискомфорт. Он замер на пороге, его костлявые пальцы, привыкшие беззвучно носить серебряные подносы, судорожно сжали латунную ручку каминной решетки.
Девушка лежала в неестественной, вычурной позе, будто застыла в середине какого-то изысканного, страшного танца, партнером в котором была сама смерть. Одна рука была изящно откинута за голову, обнажая мягкую, уязвимую линию подмышки, тронутую легкой тенью, другая – изогнуто лежала на паркете, будто пыталась что-то удержать. Её строгое, почти монашеское форменное платье из грубого, но качественного сукна было застегнуто на все пуговицы и сидело безупречно, словно только что из утюга. Лишь у горла, чуть левее кадыка, зияло маленькое, почти аккуратное, словно от укола шилом, отверстие. Темное, безжизненное. Крови было поразительно мало – несколько густых, запекшихся капель на алом персидском ковре с причудливыми золотыми узорами, словно бусины от порванных чёток, которые кто-то небрежно обронил.
Лицо Эмили, обычно румяное и пухлое, дышавшее здоровьем простолюдинки, теперь было мраморно-бледным и выражало не ужас, а некое ошеломлённое, детское недоумение. Карие, всегда такие живые глаза, смотрели в массивный лепной потолок, застыв в немом вопросе. Губы, полные и мягкие, обычно растянутые в готовой улыбке служанки, были чуть приоткрыты, будто последним движением она хотела не крикнуть, а что-то тихо спросить у небес, до которых ей, как и при жизни, так и не суждено было дотянуться.
Но самое жуткое было не это. Самое жуткое заключалось в звуке, вернее, в его абсолютном, гнетущем отсутствии. Гостиная, как и весь особняк, была наполнена тишиной. Но тишиной особого рода – густой, бархатной, настоянной на запахе старого вощеного паркета, дорогого пчелиного воска и… едва уловимого, но стойкого аромата дорогого миндального мыла, смешанного с пробивающимся сквозь него сладковатым, приторным душком тления, который уже начинал виться в ноздрях, как испарение ядовитого цветка. Воздух был тяжёл и неподвижен, будто его откачали насосом вместе с жизнью бедной Эмили, оставив лишь вакуум, пахнущий смертью и Шанелью №5.
Леди Агата, услышав сдержанный, но отчетливый стук сердца Фёдора о ребра, появилась в дверях как призрак. Она была в шелковом пеньюаре цвета кровавой бургундской розы, от которого ее седые, уложенные в идеальную башню волосы, казались еще белее. Увидев тело, она не вскрикнула, не закрыла лицо изящными пальцами. Она медленно, с невероятным хладнокровием, поднесла к глазам лорнет на черепаховой ручке, вставив его между костяных, почти прозрачных век.
– Я же говорила, Фёдор, – ее голос был низким, вибрирующим, как струна контрабаса, и таким же холодным. Она обращалась не к перепуганному до полусмерти старику, а скорее к портрету своего прадеда-адмирала, сурово взиравшего на происходящее с темного полотна. – В этом доме завёлся вампир. Но не тот, романтический, с плащом и клыками. Наш – куда изысканнее. Он пьет не кровь, а души. И предпочитает молоденьких. Принеси мне бренди. Мой, из хрустальной фляжки. И найди детектива.
Она медленно опустила лорнет, и ее взгляд, холодный и острый, как скальпель патологоанатома, скользнул по тёмному, как провал в иной мир, окну, за которым клубился и шевелился питерский туман.
– Не этих унылых, пахнущих щами и махоркой жандармов. Найми кого-нибудь… с воображением. И с прошлым. У каждого приличного детектива должно быть грязное прошлое. Это придает расследованию пикантности.
Где-то там, в этой молочно-белой, обволакивающей пелене, уже шептались тени, и новая, многослойная тайна, пахнущая смертью, старыми духами и деньгами, протягивала к особняку свои липкие, невидимые щупальца. Дело, пахнущее скандалом, бренди и дорогим парфюмом, смешанным с запахом разложения, начиналось. А вместе с ним начинался и отсчет до следующей смерти.
Глава 1. Аристократка, вампир и фотография с призраком
Наша «Волга», видавшая на своём веку и погони по брусчатке, выложившей мозги, и выстрелы, оставляющие в стеклах звёзды смерти, и мои отчаянные попытки затолкать в его багажник тело под два метра ростом, от которого пахло дешёвым портвейном и дорогим предательством, с недовольным ворчанием остановилась у чёрного чугунного забора. Она фыркнула последний раз, выпустив из выхлопной трубы клуб пара, похожий на стон уставшей души. Я убил зажигание, и в наступившей тишине, густой, как холодец, зазвучал лишь мелодичный, почти невыносимый перезвон капель с кованых листьев аканта на решётке. Каждая капля была похожа на слезу, отточенную временем.
– Ну что, шеф, готов к встрече с небожителями? – Голос Марины был низким, бархатным, с лёгкой хрипотцой, которая появлялась после третьей сигареты или в предвкушении опасности.
Она вышла из машины, и её движение было плавным, хищным, как у пантеры, вышедшей из клетки. Она поправила пальто из мягкой кашемира цвета ночного неба, идеально облегавшее её соблазнительные, смертоносные изгибы. На ней не было ничего, что могло бы выдать наше грязное ремесло – ни грубых ботинок, в которых можно бежать по стеклам, ни практичных брюк, позволяющих заломить руку негодяю. Только элегантные полусапожки на каблуке-шпильке, от одного вида которого у меня заныла давно зажившая, но предательски занывшая рана на бедре, и юбка, облегавшая бедра так, что они обещали мужчине рай, но начисто лишали её саму малейшего шанса на погоню. Её рыжие волосы, собранные в небрежный, но безупречный пучок, от которого на шее завивались несколько непослушных прядей, казалось, впитывали весь скудный свет этого хмурого дня.
– Я как-то больше привык к подвалам, пахнущим крысиным пометом и страхом, и чердакам, где пыль лежит как саван на гробах прошлых надежд, – проворчал я, окидывая взглядом монументальный, надменный фасад. – А здесь пахнет деньгами. Старыми, слегка затхлыми, но всё ещё властными деньгами. Деньгами, которые не кричат, а приказывают шёпотом.
– Деньги тоже пахнут кровью, шеф, – философски заметила Марина, подходя к массивной дубовой двери, украшенной бронзовым молотком в виде головы горгоны. – Просто у аристократов она пахнет не железом и порохом, а выдержанным коньяком и грехами, которые уже выцвели от времени.
Дверь отворилась беззвучно, словно её открыла сама тень. В проёме стоял Фёдор. Он был таким, каким и должен быть дворецкий в подобном особняке: сухонький, подтянутый, как струна, с лицом цвета старого, пожелтевшего пергамента, на котором история написала всю свою беспросветную хронику. Его взгляд, блекло-голубой, словно выцветшее небо, выражал лишь вековую, всепоглощающую усталость от человеческой глупости, которую он наблюдал из поколения в поколение. На нём был безупречный, отутюженный до лезвия фрак, и от него несло ароматами нафталина, старого воска и абсолютного, леденящего душу безразличия.
– Господин Орлов? Госпожа… партнёр? – его голос был ровным, монотонным и безэмоциональным, как гудение высоковольтного трансформатора где-то в подвале. – Леди Агата ожидает вас в Зелёной гостиной. Пожалуйте.
Мы прошли за ним по бесконечной анфиладе залов, где наши отражения в потемневших зеркалах казались призрачными, недружелюбными двойниками. Паркет под ногами скрипел с таким аристократическим достоинством, будто ему было триста лет, и он лично знал Петра Первого и с наслаждением хранил тайну о его отрубленной голове. Воздух висел тяжёлым, почти осязаемым коктейлем ароматов: воск, пыль старых кожаных переплетов, слабый, но навязчивый, как воспоминание, запах лаванды из засушенного букета в вазе Севрского фарфора и что-то ещё… металлическое, холодное. Тонкий, но невыносимый запах страха, тщательно прикрытого вековыми хорошими манерами.
Зелёная гостиная оказалась помещением, где бархат обоев цвета заплесневелой бирюзы сливался с сумраком, настоянным на вековой тоске. Громадное венецианское зеркало в позолоченной, причудливо изогнутой раме отражало не нас, жалких пришельцев из другого мира, а скорее саму гнетущую тьму, копившуюся в углах, как яд в зубах змеи. В гробовой тишине комнаты весело и кощунственно потрескивали поленья в камине, отбрасывая на стены пляшущие тени, похожие на чертей. В высоком кресле с готической спинкой, словно на троне, сидела леди Агата Ван Дорен.
Ей было на вид лет семьдесят, но возраст не согнул её, а лишь отполировал до блеска, как морская галька, обточенная штормами. Прямая, как клинок шпаги, спина, седые волосы, убранные в строгую, но до невозможности изысканную причёску, от которой ни один волосок не смел выбиться. Её лицо напоминало старую, но бесценную географическую карту – паутина морщин на холсте безупречно бледной, почти фарфоровой кожи, прорезанная алыми, поджатыми в тонкую, безжалостную ниточку губами. На ней было простое, но безукоризненное тёмно-серое шерстяное платье, а на исхудалой, с выступающими ключицами шее – нитка крупного, переливчатого жемчуга, холодного и совершенного, как её глаза, цвета зимнего неба перед метелью.
– А, детектив, – произнесла она, не двигаясь. Её голос, низкий, с легкой хрипотцой, заставил воздух в комнате замереть и стать еще гуще. Он был похож на скрип старого корабля, плывущего по морю из призраков. – И ваша… очаровательная спутница. Не ожидала, что ваша профессия допускает подобный гламур. Садитесь. Фёдор, виски для джентльмена. Старый, выдержанный, не тот, что пьёт охрана. Для дамы – херес. Холодный.
Мы опустились в кресла, обитые выцветшим шёлком, на котором причудливые птицы и драконы давно потеряли свои цвета, устав от вечного полета. Я почувствовал себя не школьником, вызванным к директору, а скорее мушкетёром, приведённым на допрос к кардиналу Ришелье. И от этого осознания по спине пробежал холодок, в котором смешались страх и азарт.
– Леди Агата, – начал я, и мой голос прозвучал чуть хриплее от натянутой почтительности, – нас нашёл дворецкий, рассказал нам о трагедии. Вы считаете, что это дело рук… вампира?
Последнее слово повисло в воздухе, казалось таким же нелепым, как предложение о чае на пороховом складе.
Она медленно опустила лорнет, которым разглядывала Марину с нескрываемым, почти хищным любопытством, будто оценивая редкий, опасный экспонат. Хрустальная линза на черепаховой ручке мягко стукнула о кружевную салфетку на её коленях.
– Я считаю, молодой человек, что в мире полно вещей, в которые вы, со своим прагматичным, зашторенным умом сыщика, привыкшего к отпечаткам пальцев и вульгарным уликам, отказываетесь верить. Эмили убита. Убита изящно, почти бескровно, с тем изыском, на который способны лишь истинные аристократы или… иные существа. Никакого грубого насилия, никакой животной борьбы. Только два аккуратных прокола на шее, тонкие, как укол иглы для граммофона. И… – она сделала театральную паузу, давая нам прочувствовать леденящий вес своих слов, – в ночь её смерти я слышала музыку. Я не спала, читала Пруста, и звук был столь же ясен, как стук моего сердца.
– Музыку? – переспросила Марина, её зелёные, как малахит, глаза сузились с неподдельным, острым интересом. Она инстинктивно наклонилась вперёд, и вырез её блузки приоткрыл ту самую ямочку на ключице, что всегда сводила меня с ума.
– Скрипку, – леди Агата кивнула, и тень от её высокой причёски заколебалась на стене, словно гильотина. – Она доносилась из сада. Пронзительная, неземная, ледяная мелодия. Ни один живой, заурядный музыкант не смог бы извлечь из инструмента такие звуки. Это была музыка загробного мира, колыбельная для умирающей души. Она резала слух, но заставляла слушать.
Я перевёл взгляд на камин, пытаясь скрыть саркастическую ухмылку. Пламя играло в хрустальных подвесках люстры, отбрасывая на стены, увешанные портретами угрюмых предков, трепещущие, почти живые тени. Вампир-скрипач. Звучало как дешёвый готический роман для впечатлительных барышень. Но в этой удушающей обстановке, под пристальным, гипнотическим взглядом этой женщины, чьи пальцы с длинными, острыми ногтями впились в подлокотники кресла, это уже не казалось смешным. Это казалось возможным.
– Можно осмотреть место происшествия? – спросил я, вставая. Мои колени затрещали, нарушая торжественность момента прозаичным напоминанием о возрасте и старых травмах.
– Конечно. Фёдор проведёт вас. – Она сделала маленький, изящный глоток бренди из хрустальной стопки, и жидкость цвета тёмного янтаря блеснула в свете огня. – И, детектив… будьте осторожны. Тени в этом доме давно научились не только слушать, но и подражать живым. Порой я сама не могу отличить призрак от слуги.
Мы с Мариной поднялись и последовали за дворецким, чья спина была прямой и непроницаемой, как дверь в склеп. Тело уже увезли, но бледный, призрачный контур, очерченный мелом на роскошном персидском ковре, кричал громче любого предсмертного вопля. Воздух здесь был ещё тяжелее, густо пропитанный сладковатым формалином и горькими, несбывшимися надеждами двадцатилетней девушки.
Марина, не задумываясь, опустилась на колени, словно собираясь помолиться. Её пальцы в тонких кожаных перчатках скользнули по ворсу с чувственной, почти интимной медлительностью, от которой у меня у самого перехватило дыхание и кровь ударила в виски.
– Смотри, – прошептала она, и её шёпот был похож на шелест шёлковых простыней. – Никакой борьбы. Ни сбитой мебели, ни оборванной бахромы ковра. Она упала здесь, как подкошенная, и не двигалась. Словно её просто… выключили. И… что это?
Она указала на едва заметную, но отчётливую царапину на тёмном, отполированном до зеркального блеска паркете, рядом с контуром головы. Длинная, тонкая, идеально прямая, будто кто-то с нажимом провёл остриём хирургической иглы или лезвием бритвы.
Я отошёл к роялю, этому громадному, чёрному лакированному гробу для музыки. Крышка была открыта, обнажая ряд клавиш. Чёрные, как смоль, и белые, как саван, они молчали, храня свою зловещую тайну. И тут мой взгляд, натренированный годами выискивать нестыковки, упал на небольшую, почти невидимую щель между двумя клавишами «си» и «до». Что-то белело, крошечный клочок, застрявший в деревянном чреве инструмента. Я достал пинцет из внутреннего кармана пиджака, почувствовав под пальцами холодную сталь, и аккуратно, как хирург, извлёк находку.
Это был крошечный, свёрнутый в тугой, влажный от пота рулончик клочок пожелтевшей нотной бумаги. Я развернул его, и бумага хрустнула, словно кость. На ней были выведены старомодными чернилами всего несколько тактов странной, сбивающейся мелодии. И слова, написанные каллиграфическим почерком с вычурными завитками: «Твой смех – моя вечная ночь».
– Орлов, – позвала меня Марина, и в её голосе прозвучала сталь. Она стояла у огромного, почти в полстены, окна, выходящего в тёмную, бездонную чашу сада. – Посмотри сюда.
Я подошёл. На дубовом подоконнике, в толстом, нетронутом слое пыли, отчётливо виднелся отпечаток. Не ступни, не подошвы башмака. Это был странный, продолговатый, почти треугольный след, с глубокой вмятиной посередине, словно кто-то с силой поставил сюда трость с острым, узким наконечником. Или… костыль.
– Интересно, – прошептала Марина, её губы оказались в сантиметре от моего уха, её дыхание было тёплым, влажным и волнующе опасным, пахнущим дорогими духами и тайной. – Вампиры, говорят, не отбрасывают тени. А пользуются ли они, скажем, костылями? Может, наш призрак хром? Или просто стар?
Внезапно из глубины дома, словно из самого его сердца, донёсся звук. Тихий, отдалённый, приглушённый стенами, но от этого ещё более жуткий и целенаправленный. Это была скрипка. Одна-единственная нота, высокая, чистая, пронзительная, как ледяная игла, вонзившаяся прямо в барабанные перепонки. Она прозвучала, зависла на пике и резко оборвалась, оставив после себя звенящую, напряжённую, оглушительную тишину, в которой застучало моё сердце.
Мы с Мариной переглянулись. В её расширенных зрачках я увидел не страх, а лихорадочный, первобытный, охотничий азарт. Тот самый, что зажигает в крови огонь, куда более опасный и сладостный, чем адреналин. Тот, что заставляет забыть обо всём ради следующей дозы истины.
– Кажется, наш скрипач дал о себе знать, – сказал я, сжимая в кармане кулак, в котором зажал и старую фотографию моего двойника, и найденную нотную записку, впившуюся в ладонь острым уголком.
– И он, кажется, знает, что мы здесь, – добавила Марина, и на её губах, полных и чувственных, появилась та самая, хищная, обещающая нераскрытые тайны и бессонные ночи улыбка.
Дело о поющем вампире началось. И его первая нота, ледяная и одинокая, прозвучала не как приглашение к танцу, а как первое предвестие надвигающейся кровавой бури.
Глава 2. Тень в саду и поцелуй в библиотеке
Звук скрипки, тот единственный ледяной шип, вонзившийся в тишину и в самое нутро происшествия, растворился, оставив после себя нечто более тяжёлое и липкое – гнетущее, невысказанное ожидание очередного удара. Воздух в парадной гостиной стал густым, как запекшаяся кровь, и каждый вздох требовал усилия, наполняя легкие влажным холодом и запахом страха.
Марина первой вышла из ступора. Её тело, секунду назад замершее у окна в изящной, почти скульптурной позе, теперь напряглось, каждая мышца пришла в готовность, как у пантеры, учуявшей первый, едва уловимый запах добычи. Азарт в её глазах сменился холодной, отточенной решимостью.
– Библиотека, – коротко бросила она, уже двигаясь к дверям, и её каблуки отстукивали по паркету сухой, безжалостный марш. – Звук шёл оттуда. Чётко. Слева.
Фёдор, дворецкий, стоял неподвижно, вросший в персидский ковер, его лицо-маска из старого пергамента не дрогнуло, но в глазах, этих выцветших, как прошлогодний небосвод, бисеринках, я прочитал не страх, а глубочайшее, вековое отвращение ко всякому нарушению заведённого порядка, к этому грубому вторжению хаоса в его выверенный до секунды мир.
– В библиотеке никого нет, – произнёс он ровным, лишённым каких-либо интонаций голосом, словно констатировал факт смены времени года. – Она заперта с шести вечера.
Но мы уже проходили мимо него, два охотника, подчиняясь более древнему и сильному инстинкту. Его протест повис в воздухе, никем не услышанный.
Библиотека леди Агаты была настоящим царством знания и забвения, лабиринтом, сотканным из бумаги и тайн. Высокие, под самый лепной потолок с фресками, изображавшими муз, дубовые стеллажи, уставленные тысячами томов в потертых кожаных переплётах, стояли как немые стражники ушедших эпох. Воздух был густым, сладковато-тяжёлым от запаха старой, медленно разлагающейся бумаги, дорогого сафьяна и пчелиного воска. В центре зала, на массивном столе красного дерева, грубо вскрывавшем своим блеском окружающий полумрак, горела единственная бронзовая лампа под зелёным стеклянным абажуром. Она отбрасывала на стол конус ядовитого изумрудного света, выхватывая из тьмы развёрнутую рукописную карту звёздного неба, испещрённую непонятными символами. Рядом стоял глубокий кожаный стул. Пустой.
– Никого, – констатировал я, медленно осматриваясь, чувствуя, как спина покрывается мурашками. Ни намёка на недавнее присутствие, ни единой пылинки, взметнувшейся в паническом бегстве, ни следов на идеально натёртом полу.
Но Марина не слушала. Её как магнитом тянуло к высокому французскому окну, ведущему на террасу и в сад. Оно было приоткрыто на палец. Тонкая, коварная струйка ночного воздуха, несущая с собой насыщенный запах влажной, почти болотной земли, гниющих листьев и майской сирени, вползала в комнату, словно незваный, дурно пахнущий гость.
– Он вышел отсюда, – прошептала она, проводя обнажённым пальцем без перчатки по холодной медной ручке. Её палец, с безупречным маникюром, остановился на крошечном, почти невидимом волокне, зацепившемся за мелкую зазубрину. Оно было тёмно-серым, шерстяным. Не из дешёвой ткани.
Я подошёл к ближайшему стеллажу. Моё внимание, будто наведённое незримым лучом, привлекла одна книга. Она стояла не вровень с другими, чуть выступая, будто её недавно вставляли обратно наспех, дрожащими пальцами. Я потянул за потертый корешок с золочёными буквами. Это был старый фолиант «Демонологии северных народов» в потёртом сафьяновом переплёте цвета запекшейся крови. Книга с тихим шелестом, похожим на вздох, открылась на странице, отмеченной засохшим, рассыпающимся от времени цветком, похожим на чертополох. Пожелтевший текст рассказывал о упырях, кровососущих духах, что бродят по краям деревень, а на полях, чьей-то старательной, вычурной рукой, были выведены чернилами строчки, от которых кровь стыла в жилах:
«И познаешь его по сладости дыхания, пахнущего могильной землёй и мёдом, и по взгляду, что обращён не на тебя, а в вечную ночь за твоим плечом».
– Наш вампир, кажется, занимается самообразованием, – иронично заметил я, показывая находку Марине, чувствуя, как по спине пробегает холодок. – Или кто-то очень старается создать у нас такое впечатление.
Внезапно в саду, за стеклом, в самом сердце сгущавшейся тьмы, мелькнула тень. Высокая, неестественно сгорбленная, она скользнула между голых, скрюченных пальцев ветвей платанов и растворилась в глубине парка. Беззвучно, как призрак, не оставив после себя ничего, кроме чувства ледяного укола в сознании.
– Пошли! – Рывком, с глухим стуком, я открыл тяжёлую створку окна, и мы, как два теннисных мяча, выскочили на сырую, утопающую в темноте гравийную дорожку.
Ночной сад был другим, враждебным миром. Влажный, пропитанный туманом воздух обволакивал лицо холодной, липкой пеленой, цеплялся за одежду. Фонари, расставленные вдоль аллей, отбрасывали мутные, расплывчатые круги света, в которых, как души грешников, клубились и танцевали мириады мельчайших капелек. Каждый наш шаг по гравию звучал оглушительно громко, предательски громко, в этой давящей, полной скрытых угроз тишине. Где-то вдали, за высоким забором, гудел город, но здесь, в этом каменном мешке зелени, царил свой, отдельный порядок – посредство запустения и смерти.
Мы бежали по извилистой, уводящей вглубь парка тропинке, о которую цеплялись мокрые ветки кустарников, словно пытаясь нас остановить. Где-то впереди, в чаще, послышался шорох – сухой, поспешный, однозначно не принадлежащий ни ветру, ни зверю. Мы ускорились, дыхание спёрло в груди. Сердце колотилось, выстукивая дикий, неистовый ритм погони. Адреналин, знакомый и желанный, горькой, пьянящей волной разлился по венам, затуманивая разум и обостряя чувства.
И тут мы выбежали на небольшую круглую площадку, заросшую сорной травой, с полуразрушенной мраморной беседкой-ротондой. В центре, на облупившемся пьедестале, темнела статуя обнажённой наяды, её каменные, когда-то совершенные изгибы были теперь покрыты склизким мхом и блестели от ночной влаги, словно она вспотела от страха. И здесь, на сырой земле, все следы обрывались. Бесследно. Словно земля поглотила призрака.
Марина, тяжело и прерывисто дыша, откинулась спиной на мокрый, шершавый ствол старого дуба, вросшего в землю, словно немой свидетель всех ночных грехов. Её грудь, высокая и упругая, вздымалась под тонкой, почти невесомой тканью шёлковой блузки, на которой проступали контуры кружевного бюстгальтера. На её обычно фарфоровых щеках играл лихорадочный, неровный румянец, а глаза блестели в полумраке, как отполированные малахиты. Лунный свет, пробивавшийся сквозь рваные, спешащие куда-то облака, выхватывал из темноты разгорячённое лицо, капельку пота, скатившуюся по виску к изящной линии челюсти, и влажные, полуоткрытые губы, призывно блестевшие в ночи.




