
Полная версия
Душе не давая сгибаться
— Это логично, — кивает мама, что-то пока неясное мне, понимая. Но я доверяю её мнению, поэтому только вздыхаю.
Что означает «военное положение», мне не слишком понятно, однако внимательно слушаю и запоминаю. Врачи отправляются к учителю, меня же уводит тётя Лена. Я растерянна, но быстро прихожу в себя, надеваю халат, повязываю свою косынку, и вот уже медицинская сестра стоит, готовая к труду и обороне. Тётя Лена удовлетворённо кивает.
— Пошли градусники собирать, — командует она, а затем без паузы продолжает: — Пугаться не надо, мобилизация вполне логична. Вот у нас из больницы больше ста человек уходят, а нас не берут, потому что наше место тут.
— Я знаю, что мы скоро победим, — киваю я, следуя за ней, хотя дело мне уже знакомо — нужно градусники собрать, зафиксировать температуру, и если у кого-то она выше определённого значения, то известить врача или тётю Лену.
— Конечно, победим, — уверенно отвечает она, продолжая живописать расписание на сегодня: — После градусников идёшь в процедурную на перевязки. Всех ходячих обработаешь, а я лежачих уже, поняла?
— Поняла! — отвечаю я, уже вполне уверенно себя чувствуя.
Ну военное положение — это оттого, что финны близко, а мобилизация — чтобы быстро прогнать гитлеровца, и всё. Надо же быстрее прогнать, до первого сентября управиться, чтобы в школу дети пошли. Раз немцы наши города бомбят, то сами виноваты. Правда, что такое «бомбят», я себе и не представляю, наверное. Впрочем, сейчас надо думать о другом — о градусниках.
И я захожу в палату, улыбнувшись младшим. Кровати с высокими бортами, три-четыре их на палату у нас, дети смирно лежат и скучают. Надо начинать с первой послеоперационной, потому что у них лихорадка очень плохие вещи значить может, затем вторая, где выздоравливающие, и в подготовительную. Вынуть градусник, зафиксировать, погладить, записать. Журнал у меня в руке, и дети улыбаются мне в ответ, на улице не так солнечно, как вчера, но это и хорошо — не будет душно.
Закончив с градусниками, я с журналом к тёте Лене иду — ей мою работу проверить нужно, ведь я младшая медсестра. И по званию, и по возрасту самая младшая получаюсь, и от этого настроение как-то само собой поднимается. Забавно просто получается…
— Ага, — кивает тётя Лена, быстро просмотрев журнал. — Молодец, Лерка.
— Теперь в манипуляционную? — стараюсь я назвать помещение правильно.
— Да, пожалуй, — соглашается она, отпуская меня. — Можешь чуть передохнуть и обязательно дождись бабу Веру!
— Конечно, — коротко отвечаю я, потому что мне два раза повторять не нужно.
По-моему, ничего у нас в больнице не изменилось, всё как всегда: врачи работают, и мы тоже трудимся. Дети выздоравливают, а на улице песни слышны. А! Это бойцы Красной Армии идут. Мне из окна виден кусочек красивого строя, но времени их разглядывать совсем нет — нужно работать идти, а не то заругают же! А я не люблю, когда меня ругают, от этого плакать сильно хочется, поэтому стараюсь делать всё вовремя и правильно.
***
Во время обеда радио транслирует речи товарищей. И звучит раз за разом в их голосах уверенность в том, что враг будет разбит. А я задумываюсь, ведь в висящей здесь же газете написано о незначительных «тактических успехах противника», но это значит, что не на чужой территории? Спрашивать и выдавать свои мысли я, впрочем, не спешу, ведь я комсомолка и должна быть образцом для подражания, а не панику разводить.
Многие идут добровольцами, потому что мобилизация не трогает молодых, а хочется защитить страну, но я маленькая ещё, да и не отпустили бы меня — медсёстры и тут нужны. Медсёстры и санитарки обсуждают статьи, а баба Вера с печальными глазами сидит, как будто знает что-то, нам недоступное. А может, и знает, она очень много же в жизни видела.
— Суровкина! — слышу я голос учителя, подскакивая на стуле. — После обеда ко мне зайдёшь!
— Да, Константин Давыдович, — подтверждаю я, что услышала.
Он сразу же куда-то уносится, а я решаю пока ни о чём не думать. Повлиять на происходящее даже со мной я не могу никак, поэтому не нужно много раздумывать — не случилось же ничего. Наверное, сам факт начавшейся войны вызывает беспокойство, причём я, кажется, больше о папе беспокоюсь. И об Алексее тоже, ведь он же моряк, хоть и курсант…
Каким-то необыкновенным было наше вчерашнее прощание с ним. Никогда со мной такого не было, поэтому, наверное, и волнует. Такой дружбы в моей жизни не было, только обычная, да и не с мальчиками. Откуда я знаю, может быть, с мальчиком очень даже правильно дружить именно так?
— Лерка, не спи! — напоминает мне о недопитом чае тётя Лена, контролируя едящих детей.
— Ой, — только и произношу я, залпом допивая.
Оказывается, я так и сижу, замерев, со стаканом в руке. Быстро отнеся поднос, почти бегом отправляюсь к учителю. Бросив взгляд в окно, вижу вполне привычную картину, понимая, что сама себе напряжение и придумала. В небе пролетает серебристый самолёт, заставляя меня улыбнуться — папка летит, защищает нас всех. Это может быть, конечно, и не он, но мне хочется думать, что это папа. И, решив так, иду дальше.
— Здравствуйте, Константин Давыдович, — постучавшись, я вхожу в знакомый кабинет, в котором и мама обнаруживается.
— Здравствуй, Валерия, — кивает он мне в ответ, при этом встаёт из-за стола, и мама одновременно с ним зачем-то встаёт. — Пойдём-ка со мной, закон нарушать будем.
Я совершенно не понимаю его слов, но мама с улыбкой кивает, значит, учитель шутит. Мы выходим из кабинета, а я удивляюсь: опять что ли экзамен? Но идём мы в сторону… «Административной» части, как её тётя Лена называет, и вот тут мама мне вполголоса принимается объяснять, что сейчас будет и зачем это нужно.
— В четырнадцать ты ребёнок, — объясняет она мне. — В военное время могут отослать в школу, но ты хорошо работаешь и очень скоро будешь нужна тут. Возражения есть?
— Нет, конечно! — я даже возмущаюсь, потому что учиться медицине интересно, но работа же…
— У тебя день рождения в декабре, — напоминает она мне, а я никак не комментирую это, ведь не зря же мама озвучивает известные факты? — И исполнится тебе шестнадцать, а это значит, что ты вполне можешь тут работать.
— Пят… — хочу я её поправить, но в этот самый момент понимаю, что она хочет сказать: документы исправить, чтобы меня уже не выгоняли, раз совсем скоро шестнадцать.
Сначала я хочу возмутиться нечестности этого шага, ведь получается, я врать буду, но затем призадумываюсь. Здесь и Константин Давыдович, и мама, они-то точно что-то знают. И, видимо, мой возраст должен защитить моё рабочее место. Значит, учитель хочет, чтобы я продолжала работать, и мама не возражает. Но мама ошибаться не может, поэтому я не буду возмущаться — им виднее.
— А как комсомол? У них же карточка… — не понимаю я.
— Комсомол не возражает, — вздыхает Константин Давыдович. — Некому там практически возражать.
И вот так мы доходим до отдела кадров, в котором всё уже готово, я расписываюсь, где сказано, мама тоже, всё это делается очень быстро и почти без слов. Мама права — я-то буду помнить, сколько мне на самом деле лет, а потом можно будет и обратно исправить. Главное же, чтобы не посчитали, что я сюда играться пришла, и не отослали. Ведь я действительно же работаю… Вот какие-то такие у меня мысли, я себя так успокаиваю, наверное.
— Барышня, не кукситесь, — улыбается мне пожилая дама в отделе кадров. — Не вы одна такая умная, кому нужно — те знают, а для кого не нужно — вам пятнадцать.
— Спасибо, — киваю я ей. И хотя я и не думала плакать, но на душе действительно полегче становится.
— А теперь, — говорит учитель, когда мы покидаем кабинет, — Валерия Георгиевна отправляется в распоряжение старшей сестры, а мы с Елизаветой Викторовной на партийное собрание. Вопросы есть?
— Вопросов нет, — констатирую я, потому что действительно нет у меня никаких вопросов. У меня даже мыслей — и тех нет!
И я, конечно же, иду к тёте Лене, отлично зная, что сейчас будет, ведь она же говорила. И действительно, спустя четверть часа иду уже скучать в приёмное отделение. Учитель считает, что я должна очень хорошо понимать, как работает больница. Несмотря на то, что я в хирургии, мне нужно видеть, как прибывает пациент, и кто решает, куда именно его направить.
Ну, кто решает, я, положим, знаю — врач, но может так статься, что врача не будет, и тогда придётся мне принимать решение. Почти невозможная ситуация, но раз Константин Давыдович говорит, что так нужно, значит, нечего долго думать. А вот вечером…
Вечером, незадолго до конца рабочего дня, к нам приходит военный какой-то. Он о чём-то долго говорит с учителем, а потом и с другими докторами, а со мной сталкивается уже, когда уходит. Его лицо вдруг суровеет, он делается очень сердитым, отчего я пугаюсь.
— А дети что здесь делают? — строго спрашивает он тётю Лену.
— Это наша младшая медсестра, — отвечает она. — Ей в декабре шестнадцать.
— То, что младшая, я вижу, — вдруг улыбается этот военный. — Молодец, девочка.
И затем уходит, а я понимаю, как был прав Константин Давыдович, потому что уволили бы меня по законам военного времени, и всё, мечта бы отодвинулась. И хоть до конца войны пара месяцев всего, но терять их мне очень не хочется. Так что спасибо подумавшим обо мне взрослым.
Прощай, папа
«Здравствуй, Вика!
Получила твоё письмо и хочу сказать, что ты не права. Виктор решил правильно: идти бить фашистских захватчиков — то, что и должно делать настоящему комсомольцу! Неужели ты влюбилась? Он намного же старше, взрослый уже…»
Вчера у нас комсомольское собрание было, провожали наших комсомольцев, говорили о том, что враг будет разбит. У нас тоже изменения — светомаскировка вводится, и на работу мы теперь с мамой будем на трамвае ездить. Не сегодня, но с завтрашнего дня уже точно, потому что до первого июля все машины, кроме скорой помощи, передаются на нужды армии.
Вчера в сводке вместо сообщений о занятии каких-нибудь городов, наоборот… Но я, конечно, молчу, хотя тревожная сводка получилась, на мой взгляд. А больше новостей нет. Сегодня третий день Отечественной войны, как её назвал товарищ Молотов, а у меня изменений никаких — зарядка, душ, завтрак… Только одно изменение есть — в репродукторе звучит сводка информационного бюро. Говорят, создали специально, чтобы советских трудящихся вовремя информировать о ходе войны. Вот такое заботливое советское правительство, ни у кого такого больше нет.
— Быстрее ешь, — напоминает мама о времени, на что я киваю.
У меня сегодня много практики, просто очень много. Мне тётя Лена это твёрдо обещала и даже расписание до обеда показала — градусники, дезинфекция процедурной, потом перевязки… В общем, времени ни на что не будет. А вот после обеда будет сюрприз уже от учителя. Так что я быстро доедаю, хоть и думаю о том, что нас ждёт. Сводка звучит из чёрной тарелки репродуктора, и поначалу я её даже не воспринимаю.
— Много самолётов потеряно, — замечает мама, вздохнув. — Папу могут перевести.
— Ой… Чтобы он бил фашистов? — реагирую я, представляя, как здорово будет, когда папка с победой вернётся.
— Чтобы он бил фашистов, — улыбается мне мама. — Ну что, готова? Ночью был дождь, так что похолодало.
— Ага, — киваю я, выбирая пальто, а не плащ.
Если мама говорит, что похолодало, значит, уже проверила этот факт. Увидев её удовлетворённый кивок, ставлю себе мысленно плюсик. Всё правильно я сделала, потому надеваю туфли и уже совсем готова, как и просигналивший с улицы автомобиль. Мама тем временем спускается вниз, ну и я за ней, поздоровавшись по дороге с Ленкиной мамой.
— Это куда ж ты поскакала? — удивляется та.
— Я в больнице медицинской сестрой работаю, — радостно отвечаю ей и прямо на её глазах в машину ныряю, оставив соседку удивлённо хлопать глазами.
— Сегодня в последний раз едем, Елизавета Викторовна, — вместо приветствия произносит шофёр. — Завтра уже уеду я с нашей ласточкой в распоряжение фронта.
— Ничего, это ненадолго, — улыбаюсь я, не видя в этом ничего страшного. — Пару месяцев на трамвае поездим!
Он кивает, но чудится мне отчего-то, что не верит в то, что все газеты трубят. А может, мне это действительно только кажется, ведь может же такое быть? И я погружаюсь в свои мысли, вспоминая папу. Он совсем рядом, но кажется, что далеко очень, и отчего у меня вдруг такие ощущения — совершенно непонятно. Наверное, я просто соскучилась. Но тут же перед мысленным взором встаёт Алексей, каким он был в воскресный день. Его необыкновенные глаза просто завораживают… Отчего я о них думаю? Война началась, а я всё о своём… И не идёт он никак из головы, просто совершенно.
Вот и знакомое здание, я спешу переодеться, ведь пора работать. Стучу туфлями на лестнице, как барабанная дробь, радостно здороваясь со всеми, кого вижу. Кажется, вся жизнь моя сжимается до больницы, и нет ничего за её окнами, которые сейчас уже закрывают тяжёлыми шторами, чтобы обеспечить светомаскировку. Несмотря на то, что город считается тыловым, но приказ однозначен.
— Здравствуйте, тётя Лена! — приветствую я свою учительницу, за прошедшие дни ставшую почти подругой. — Я за градусниками?
— Давай помогу, — произносит она, подтягивая затем завязки халата. — Вот так, хорошо, иди.
Халат надеваю я в её комнате, потому что отдельной сестринской у нас нет. А в Москве была, кстати, насколько я помню. Комната у неё совсем небольшая: стол у стены, чайник на нём, два стула, и всё. То есть совсем всё, только стены. Впрочем, мне сюда только одеться, а вечером раздеться, поэтому меня окружение и не заботит. А пальто я в гардеробе оставляю, как и туфли, ведь для больницы тапочки предназначены.
Меняется облик города, мы сегодня из машины видели — маскировка появляется, отчего мне, наверное, скоро трудно ориентироваться будет. Наверное, я справлюсь, ведь отчего бы не справиться? К тому же мы с мамой ходить станем, а она совершенно точно не заблудится, ведь это же мама.
И вот я беру журнал и иду к нашим малышам и тем, кто повзрослее. Каждого погладить, расспросить, ведь скучно им тут одним лежать, записать температуру. Нравится мне это дело, ведь очень важное оно. Вот у нас Анечка пяти лет с оперированным животом. Аппендикс ей вырезали, хорошо перенесла и выздоравливает быстро. А вот Витя, у него проблема посложнее была, и выглядит он не очень — румянец на щеках, а глаза совсем невесёлые. Я достаю градусник, сразу же заметив, что не ошиблась.
— Полежи спокойно, я сейчас вернусь, — я глажу его по голове, а сама спокойно и не торопясь из палаты выхожу. Нельзя торопиться — дети невесть что подумать могут и испугаться. А кому это нужно?
Я спешу даже не к тёте Лене, мне учитель нужен — под сорок лихорадка у Витеньки, это очень-очень плохо. Может значить, что воспаление началось. И я, требовательно постучав, не ожидая ответа, вхожу в его кабинет под прицел глаз наших докторов. И мама тоже здесь, вмиг построжевшая — она-то меня хорошо знает, потому поднимается ещё до того, как я говорить начинаю.
— Учитель, у Вити лихорадка, — произношу я, протягивая градусник.
— Лихорадка… — медленно повторяет он за мной и резко встаёт из-за стола. — Ну, побежали, смотреть будем.
Меня никто, разумеется, не ругает за то, что отвлекла взрослых от работы, ведь детская жизнь важнее. Константин Давыдович не устаёт повторять мне, что важнее всего для нас именно жизни детей. А вот похвалить успевают, кажется, каждая из докторш меня хвалит, ну а потом начинается у них работа. Витю в отдельный бокс забирают, есть у нас такой — специальный, а мне нужно дальше делом заниматься.
— Отчего плачется Наташе? — интересуюсь я.
— Ножка болит, — отвечает мне шестилетняя девочка с оперированной ногой. — Ноет и стреляет.
Температура у неё нормальная, поэтому я отмечаю в журнале, что ребёнок на боль жалуется, и глажу её, успокаивая. Она и сама всё понимает, но всё равно плачет, ребёнок же. После завтрака дадут ей порошок13[13] и пройдёт боль, ненадолго, но пройдёт. Ничего тут не поделаешь — бывает.
***
День пролетает совершенно незаметно, учитель под конец экзаменует и каждый раз удовлетворённо кивает — нравится ему то, что он слышит. Ещё и тётя Лена меня очень хвалит, даже до смущения. А я просто стараюсь показать, что не зря мне такое доверие оказали, что даже на обман пошли. И, кажется, получается у меня.
— Очень быстро учится, Константин Давыдович, — это тётя Лена говорит. — Перевязки освоила, теорию и по сложным, с практикой мы пока не начинали…
— Значит, с завтрашнего дня начинайте, — кивает мой учитель. — А как привыкнет к виду крови и ран, будем и к столу приглашать.
— Операционной сестрой? — удивляется она, да так явно, что мне уже очень любопытно, что это такое.
— Пока только посмотреть, в обмороке полежать, — смеётся Константин Давыдович. — А там посмотрим на её поведение.
— А зачем в обмороке? — удивляюсь я, но мне не отвечают, отчего я понимаю, что они шутят.
Вот так и проходит день. Я по коридору белому, дверьми украшенному, туда-сюда, в процедурной, которая заодно и перевязочная, ну ещё лизолом её сегодня мыла. Мыла и плакала, потому что запах у него такой, что прямо слезу вышибает. Но тётя Лена говорит, что все поначалу плачут и нет в этом ничего страшного. А вот то, что я сама вызвалась помыть, ей понравилось. Оказывается, могла на санитарку оставить, только не знала об этом. Но, выходит, хорошо, что не оставила…
— Ну что, домой? — интересуется мама, на что я, уже снявшая халат, только киваю. Сил вообще никаких нет, день очень непростым был.
Мама в костюме сером, на котором ромб светится — медицинский институт, а у меня пока никаких знаков нет, но обязательно будет. Нам с мамой, кстати, бумагу выдали о том, что мы в больнице работаем. Зачем она нужна, я не знаю, но учитель наказал всегда с собой иметь и не терять, поэтому я просто выполняю его указание. Наверное, чтобы патруль не принял за праздно шатающуюся? В Ленинграде на улицах патрули появились, как в фильме про Революцию!
И вот мы выходим из здания, направляясь к трамвайной остановке. Я бы и пешком, наверное, прошлась, но сегодня очень уж устала, поэтому нас ждёт наш номер… Точнее, мы его ждём, хотя людей на остановке и немного совсем. Это потому, что у нас работа заканчивается не тогда, когда у всех. Вот и он подходит, светлого цвета поверху, а понизу бордовый, кажется. Но разглядывать трамвай у меня желания нет, поэтому я, проследив, чтобы у мамы было место, плюхаюсь на твёрдую скамью.
А трамвай даже, кажется, тише едет. Я прислоняюсь к маминому плечу и вспоминаю о том, как эти улицы выглядели совсем недавно. Город маскируют, это очень хорошо заметно. Значит, ожидают врага? Или просто так положено? Не знаю, насколько безопасно о таком спрашивать — военное положение же. Помню, лет десять мне было, когда мне строго-настрого много болтать в школе запретили, хотя ни о чём таком дома и не говорили…
Вот и наша остановка приближается, я узнаю её, поднимаясь на ноги, ну и мама тоже. Наверное, она город уже много лучше меня знает, вот и сейчас показывает мне на следующую остановку. Тут, на самом деле, можно и пешком, но мама же тоже сильно устала, потому и правильно, если трамваем. Наверное, поэтому я и не спорю, замечая между делом, как меняется город. Не только внешне, он будто суровеет, строгим становясь, как в фильмах про товарища Ленина. И вот это изменение мне дарит уверенность в себе и своих силах.
Наверное, странно, почему именно так, но сил задумываться у меня нет. Мы сейчас домой идём, но я ускоряю шаг, даже поначалу не поняв, что вижу: возле нашего дома стоит полуторка, и кажется мне, что это папина. Наверное, поэтому я бегу со всех ног, влетаю в парадное, изо всех сил стремясь попасть домой. И действительно, прямо в прихожей стоит папка, на которого я с визгом налетаю.
— Задушишь, — хрипло произносит он, а я ойкаю и ослабеваю захват.
— Папка! — я не могу сдержать своей радости. — Ты голодный? — сразу же спрашиваю я.
— Нет, дочка, — он вздыхает и переносит меня в комнату. — Переводят меня из Ленинграда.
— На фронт… — понимаю я. — А… мы?
— А вы тут, — отвечает мне мой папа, улыбнувшись. — Здравствуй, милая!
И сцена повторяется, только на него мама налетает. Я вижу их любовь, в этот момент чувствуя тепло и не осознавая ещё сказанного им. Но затем мы садимся рядом, и папка начинает рассказывать: его переводят, полуторка внизу за ним, она отвезёт на аэродром. Это значит, что мы больше чем на неделю расстаёмся.
— Не грустить, не плакать, — строго говорит мне самый дорогой на свете человек. — Всё будет хорошо, я скоро вернусь. Договорились?
— Я постараюсь, — негромко отвечаю я папе, потому что не уверена в том, что смогу.
— Помогай маме, — папа смотрит на меня, будто наглядеться не может, ну и я на него, конечно, тоже. — Я привёз фанеры, Лиза, — это он к маме обращается. — Если вдруг, то лучше выставить стекло и заменить его, раз уж всё равно светомаскировка.
— Справимся, — кивает ставшая очень серьёзной мама. — Ты думаешь…
— Всё возможно, — тяжело вздыхает он. — Мы постараемся поскорее прогнать фашиста, но возможно всё.
Такой уж он, мой папа — всё на свете старается предусмотреть. Наверное, это правильно, и однажды я тоже такой стану. А ещё он нам оставляет свой временный адрес, потому что куда именно попадёт, совершенно не знает. Ну это понятное дело — военная тайна. И вот сидим мы всё отпущенное нам время, я на папиных руках, не в силах его отпустить, пока с улицы сигнал не доносится. Это значит, пора…
— Пора, — вздыхает он, аккуратно ссаживая меня, а затем крепко маму обнимая. — Держитесь тут. Да, Лерка!
— Да, папа? — вскидываю я на него взгляд, в котором уже всё немного плывёт из-за собравшихся слёз.
— В воскресенье на Балтийский в шесть утра заскочи, будет тебе сюрприз, — сообщает мне папка, и я понимаю, почему — Алексей.
— Спасибо, папа! — и я снова обниматься лезу, ну и мама тоже.
Вот папа берёт свой чемодан, а мы с мамой его, конечно же, провожаем. Стараясь не плакать, сдержать слёзы, чтобы никто не увидел, мы провожаем на фронт самого дорогого и близкого человека. Я не замечаю ни лестницу, ни дверей, ни даже бойцов, только он перед моими глазами. Папа же забрасывает чемодан в кузов полуторки, затем опять обнимает нас с мамой, торопливо расцеловав, и прыгает туда же, в кузов. И хотя командиров в кабине возят, я понимаю, зачем: пока не скрывается машина за поворотом, он машет нам с мамой рукой.
Боевое крещение
«Здравствуй, папа!
Всего несколько дней, как ты уехал, а я скучаю так, как будто тебя год не видела. Пиши, пожалуйста, как ты? Как ты бьёшь фашистов? Не буду спрашивать, скоро ли прогонишь их, хотя уверена, что все они будут уничтожены! Пиши, папочка…»
Столько событий за несколько дней. Во-первых, сводки. В них начали появляться слова «отступили» и «оставили». Редко когда, но они есть, причём относятся не к фашистам. Это может значить, что не всё так безоблачно, как может показаться, но я всё равно изо всех сил верю, ведь иначе просто страшно становится.
Писем от папы пока нет, но почта может очень по-разному работать, так что я не волнуюсь. Ну почти не волнуюсь… Ну, ладно, убеждаю себя, что беспокоиться не о чем, ведь это папа, с ним ничего не может случиться. Хотя в ночь его отъезда наплакалась я. Даже маму напугала своим детским рёвом, отчего потом стыдно было. Она сказала, что напряжение так вышло и не надо задумываться.
Я завтракаю, слушая сводку, от которой невесело совсем, потому что наши войска «продолжали отход». Причина отхода этого может быть очень важной, но это точно не «могучим ударом, на чужой территории», а значит, война может затянуться. Мы, конечно же, победим, и враг будет разбит, в этом нет никакого сомнения, но война затянется, а значит, папку я позже увижу. И это, конечно же, грустно.









