Между двумя мирами. Том I: Цель выбора
Между двумя мирами. Том I: Цель выбора

Полная версия

Между двумя мирами. Том I: Цель выбора

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 7

Юрий Верхолин

Между двумя мирами. Том I: Цель выбора

Пролог



Рис 1. Создано Ю. Верхолиным с использованием OpenAI ChatGPT (коммерческая лицензия).

Жара ударила не в лицо – в мысли.

До того как дверь самолёта раскрылась, Артём представлял Индию как цветную открытку из учебника: слоны, храмы, женщины в сари, улыбки и специи. Когда он ступил на трап, открытка сгорела за одну секунду.

Воздух был густым. Не просто тёплым – вязким, как пар над кипящей кастрюлей. Он попробовал вдохнуть – и словно проглотил горячую воду с дымом. Рубашка с маленьким гербом России на кармане моментально прилипла к спине. Очки тут же запотели; он снял их, протёр, надел обратно – толку ноль, только мир стал размазанным, как акварель.

Асфальт внизу дрожал. Не от жара только – от звука. Гул двигателей, резкие гудки, рваный лай клаксонов из-за забора, визг тормозов, крики, смех, чей-то визгливый смех, от которого захотелось зажать уши. Всё сразу. Всем телом.

Не зевай, – спокойно сказал отец рядом.

Он уже был в режиме «службы»: строгий костюм, галстук, лицо собранное. Не тот человек, который вчера ночью подсовывал Артёму таблетку от укачивания и говорил шуткой: «Ну вот, ты и попал в тропики. Будем жариться за Родину». Сейчас в голосе не было шутки. Только инструкция.

Здесь быстро теряются, – добавил он, даже не глядя на сына.

Мать шла с другой стороны, в светлом брючном костюме, уже держа в руках кожаную папку. Она листала какие-то бумаги на ходу, как будто вокруг был не аэропорт нового города, а коридор родного министерства.

Город заметил всех троих.

В зале прилёта воздух не стал легче. Просто сменились запахи. Вместо керосина – пот, цветы, жареное тесто, какие-то сладкие палочки на масле, приторные духи, влажный бетон, человеческая речь, растянутая на все возможные интонации. Гул стоял такой, что казалось – у города одно огромное горло, и оно не умеет молчать.

Артём растерянно огляделся. Таблички на английском, на странном языке с завитушками, люди – все будто одного цвета: коричневые, чёрные, золотистые. И он белый, как бракованный лист бумаги посреди стопки.

Сюда, – сказал отец, легко проталкиваясь через толпу.

Их ждал водитель. Невысокий, сухощавый, с чёрными глазами и такими же чёрными усами. Белая рубашка, чёрные брюки, сандалии. Он держал в руках картонку с красной надписью: «RUSSIAN EMBASSY».

– Пракаш, – представил его отец. – Наш водитель. Делай, что он говорит, и не делай, чего он не говорит.

Пракаш сложил ладони у груди, чуть поклонился.

– Namaste, sir. Namaste, madam. – Перевёл взгляд на Артёма. – Namaste, young sir.

Слово "young" прозвучало почти как "маленький". Но в голосе не было снисхождения. Скорее осторожное любопытство.

На улице ударило солнце. Звук снаружи был не громче – гуще. Всё двигалось: машины, люди, коровы, рикши, тележки с горой зелени.

Машина была старой. Белый «Амбассадор» с круглой спиной и потрескавшейся кожей сидений. Когда дверь открыли, из салона вышел ещё один запах: тёплого пластика, старого дерева и специй.

На переднем сиденье лежал свёрток, завёрнутый в банановый лист и перевязанный бечёвкой.

– Обед, – сказал Пракаш, усаживаясь за руль. – Для посольства. Но можно делиться.

Он сорвал бечёвку, развернул лист. Внутри – белые мягкие кружочки, похожие на какие-то игрушечные подушки, и маленький стальной контейнер с белой густой массой с зелёными точками.

– Идли, – пояснил он. – Кокосовый чатни.

Он протянул один кружок назад. Мать отказалась лёгким движением головы. Отец даже не посмотрел. Артём взял. Тестяной диск был тёплый, влажный на ощупь.

– Ешь, – сказал Пракаш. – Желудок должен быть другом в чужой стране.

Артём откусил. Вкус ударил сразу всей компанией: мягкая кислинка, соль, неожиданная сладость и резкий, почти мыльный холод кокоса. Потом – острая точка, как иголка в язык.

Он закашлялся.

Пракаш посмотрел на него в зеркало и впервые улыбнулся.

– Хорошо, – сказал он. – Значит, договоритесь.

За окном тянулись улицы. Сначала – широкие, с пальмами и билбордами, потом всё теснее. Лавки, как раны в бетонных домах: кто-то продавал горы ярких тряпок, кто-то – только мятные листья и лаймы на развалившемся столе, кто-то жарил что-то в огромной сковороде, стоящей прямо на земле. Запахи собирались в слои. Отдельно – выхлопы. Отдельно – жареный лук. Отдельно – сладкий дым благовоний. Отдельно – мусор и сточная вода. Всё вместе – как удар в затылок.

Артём ткнулся лбом в стекло, пытаясь запомнить всё сразу. Ему казалось, что если он не запомнит, город обидится. И съест.

– Не прижимайся, – машинально сказала мать. – Окно грязное.

Он отлип, оставив на стекле потный след.

Посольство оказалось другим миром. За высоким забором с колючей проволокой всё было… правильно. Деревья подстрижены. Асфальт ровный. Флаг ровно висит. Пахло травой, знакомым табаком, канцелярией.

Когда за ними захлопнулась тяжёлая металлическая калитка, звук города словно отрезали ножом. Только далёкий гул остался фоном – как воспоминание о чужой песне, которую услышал в детстве и забыл слова.

Отец быстро провёл их по коридору, где пахло кондиционером и бумагой. На стене – портреты. На каждом портрете – чьи-то очень серьёзные глаза.

– Ты здесь не турист, – сказал он уже в их временной квартире, когда Пракаш ушёл и мать скрылась на кухне разбирать коробки. – И не просто ребёнок. Ты – часть миссии. Запомни это.

Он говорил ровно, без угрозы. Артём кивнул. Но внутри упрямо шевельнулась другая мысль: «А можно я буду частью себя? Хотя бы наполовину».

Он не сказал этого вслух. Здесь так не говорили.

В школу их отвезли уже на следующий день.

– "Академия Света", – прочитал Артём вычурную надпись на воротах.

Название больше напоминало что-то сектантское, чем учебное заведение. Ворота – высокие, с позолотой. За ними – газон такой зелени, что глаз резало. Кусты подстрижены под линейку. Здание в колониальном стиле: белые колонны, балконы, жалюзи. Только кондиционеры портили картинку – свисали серыми коробками как чужие органы.

Дети стояли группами. Дорогие рюкзаки, белоснежные рубашки, аккуратные косы. Вся палитра оттенков кожи от молочного кофе до настоящего чёрного. Одинаковые наручные часы, одинаковые улыбки, как будто им всем раздали один и тот же набор.

– Наш новый ученик, – сказал учитель, подтолкнув Артёма вперёд. – Из России.

Слова повисли. На пару секунд всё стихло. Даже вентилятор, казалось, остановился.

Кто-то хмыкнул, кто-то быстро переглянулся. Артём почувствовал, как уши наливаются жаром. Он стоял, как экспонат. «Белый». «Иностранец». «Тот, про кого дома говорят за столом, что у них там холодно и медведи».

Кто-то в заднем ряду шепнул: «White monkey». Кто-то прыснул.

Он сделал вдох, потом ещё один. Рубашка прилипла к спине, ладони вспотели. Он вдруг ужасно захотел снова оказаться в том самолёте, где был хоть какой-то привычный порядок: стюардессы, ремни, инструкции. Здесь инструкции кончились.

И тогда от пары девочек, стоявших чуть в стороне, отделилась одна.

Она шла, как взрослые женщины в кино, когда они знают, что на них смотрят: не быстрее, чем надо, не медленнее, чем удобно. Белые банты на чёрных волосах, идеально выглаженная форма, чёрные глаза, холодновато-спокойные. В одиннадцать лет у неё был взгляд человека, который уже знает цену и себе, и этому зелёному газону, и всем, кто на нём стоит.

– Это Дивья, – шепнул кто-то.

Имя отозвалось в воздухе, как брошенный в воду камешек.

Она остановилась перед ним. Посмотрела не на кожу, не на рубашку, не на чужую фамилию в списке – в глаза. Честно, внимательно, слишком взрослым взглядом.

– Твой народ пьёт водку за завтраком? – спросила она на чистом английском. Без улыбки.

Артём моргнул. Это был не тот вопрос, которого он ожидал. Он ожидал чего угодно: про снег, про медведей, про Путин—Russia—Moscow. Но не этого.

– Нет, – хрипло сказал он, и голос предательски дрогнул. – Только за обедом.

На секунду на её лице что-то шевельнулось. Почти улыбка. Почти.

– Понятно, – сказала она. – Пойдём.

Она взяла его за локоть – не ласково, не по-дружески, а как человека, которого надо выдернуть из-под прожектора.

– Я покажу тебе, где тут реальная столовая, а не эта буржуазная помойка.

Она развернулась, и зелёный газон, белые колонны и шепотки вокруг словно сами собой расступились.

Столовая была огромной. Белые столы, металлические подносы, раздача с двумя линиями. На одной – «интернациональная кухня» для тех, чьи родители боялись за нежные желудки: курица-гриль, рис без вкуса, картофельное пюре, что-то, что пыталось быть пастой. На другой – вся Индия сразу: рис, подливки всех оттенков жёлтого и красного, обжаренные овощи, что-то хрустящее в масле, какие-то зелёные листья.

Артём привычно потянулся к «безопасной» линии. К курице, похожей на курицу. К пюре, похожему на пюре.

– Нет, – сказала Дивья и одним движением отодвинула его поднос. – Ты сюда приехал не ради этого.

Она поставила свой стальной многоуровневый контейнер – тиффин – прямо на стол. Захлопнутая крышка звякнула.

– Это что? – не удержался он.

– Моя свобода, – бросила она. – То, что привозит мне бабушка, чтобы я не умерла от скуки и от еды для белых.

Лёгкими, привычными движениями она разобрала тиффин. В одном отделении – густой, тяжёлый от специй бисбеле бат: рис, смешанный с чечевицей и овощами, такой плотный, что ложка в нём стояла. В другом – раита: холодный йогуртовый соус с огурцом и мятой. В третьем – золотистые, чуть подгоревшие по краям пакоры – кусочки чего-то в хрустящем тесте.

Запах ударил по мозгу даже сильнее, чем вкус у вчерашней идли.

– Если умирать от нашей еды, – сказала она, раздавая содержимое тиффина, – то от настоящей. А не от этого пластика.

За соседним столом кто-то фыркнул:

– Её отец тебя закопает, – шепнул мальчишка в дорогих часах своему соседу, не отводя глаз от смартфона.

Артём услышал. Дивья тоже. Она даже не повернула головы.

– Мой отец умеет только одно, – бросила она сразу двум, и шепчущему, и воображаемому отцу, – считать деньги. Закопать – это слишком много физической работы.

Пакора была хрустящей снаружи и мягкой внутри. В бисбеле бат было всё – злой перец, копчёный намёк на что-то жареное, и сладковатый привкус моркови, и земляной запах чечевицы. Рот горел. Руки чуть дрожали. Но он почему-то чувствовал себя… живым.

– Ты странный, – сказала она, наблюдая, как он не сдаётся и доедает. – Большинство белых сдаются на второй ложке.

– У нас дома… – он замялся. – У нас дома тоже иногда так. Острый борщ.

Она фыркнула:

– Острый борщ – это как мягкий перец. Приятно, но не серьёзно.

Через несколько недель KR Market был всем, чем не была их школа. Там ничего не было ровным. Лавки лепились друг к другу, как если бы кто-то разлил краски и забыл стереть. Рыба, фрукты, специи, ткани, курицы в клетках, глаза – сотни глаз, смотрящих, считающих.

– Не смотри им в глаза, – сказала Дивья, цепко держась за его руку. – Иди за мной. Если потеряешься, тебя продадут на органы. Или просто пошьют из тебя чехол для барабана.

Он не сразу понял, шутит она или нет.

– Это шутка? – спросил он, когда они остановились у лотка с манго.

Продавец был толстым, с усами, как два знак вопроса.

– Конечно, – лениво сказала она. – В барабан ты слишком костлявый.

Она уже торговалась. На хинди, быстро, рублено. Мальчик, который вчера шептал «white monkey», стоял сзади и смотрел, как она торгуется. Но здесь, на рынке, его фамилия не значила почти ничего.

Продавец смеялся, но каждый раз, когда он смеялся, цифра в её сторону падала. В итоге он театрально всплеснул руками, сдался, бросил к ним в пакет ещё одно манго.

– Ты грабишь меня, маленькая мадемуазель, – сказал он.

– Ты живёшь, потому что я граблю тебя честно, – ответила она. – А не как твои клиенты сверху.

Они ели манго прямо там. Сок стекал по пальцам, по запястьям, по локтям. Артём старался есть аккуратно, но это было невозможно. Манго было слишком мягким, слишком сочным, слишком живым.

Дивья посмотрела на его измазанное лицо и расхохоталась.

– Всё твоё лицо – это катастрофа, – выдохнула она, держась за живот. – Настоящее экологическое бедствие.

Он попытался вытереться ладонью – стало только хуже.

– Не трогай, – сказала она, протягивая ему старый, выстиранный до полупрозрачности платок. – Научись принимать катастрофу как часть жизни.

В толпе кто-то толкнул его плечом. Не случайно. Он обернулся – мальчик, сын министра или депутата, тот самый, что шептал вчера: «white monkey».

– Смотри, – сказал он насмешливо. – Белый манго.

Он сказал это на английском, так, чтобы точно дошло.

Артём сделал вдох. Второй. В груди всё сжалось от унижения и злости. Он не успел ответить.

Дивья не говорила ничего. Она просто, проходя мимо, едва заметно выставила ногу. Совсем немного. Ровно настолько, чтобы хищник, уверенный в себе, поймал землю носом.

Мальчик полетел вперёд, задел чью-то корзину с овощами, приземлился в ящик с помидорами. Красные брызги разлетелись веером.

Рынок заржал. Продавцы, покупатели, дети – все. Смех был громкий, грубый. Мальчик вскочил, красный не только от помидоров, но и от ярости.

Он посмотрел на Дивью так, как отец смотрит на плохого бизнес-партнёра. Она ответила взглядом так, как будто он был пустым местом между двумя цифрами в отчёте.

– Пошли, – сказала она Артёму, как ни в чём не бывало. – У меня есть лучшее место, чем его нос.

Лучшее место было на крыше.

Старое здание рядом с особняком её семьи, плоская крыша, залитая солнцем. Отсюда город был похож на огромный организм: где-то внизу пульсировали дороги, где-то блестели крыши, вдалеке торчали стройки, как недостроенные кости.

– Это мой штаб, – сказала она, усаживаясь на низкую, ободранную по краям стенку. – Здесь никто не делает вид, что мы приличные.

Здесь не было кондиционеров. Был ветер. Тёплый, пахнущий пылью и чем-то жареным с дальних улиц. Но после школы воздух казался почти холодным.

Из щели в стене она достала сигаретную пачку и тонкую, потрёпанную книжку.

– Пачка – это преступление, – сказала она. – Книжка – наказание.

На пачке было написано «Gold Flake». На книжке – «Есенин» по-русски.

– Папа считает, что это "великая культура", – скривилась она. – Таскает русских поэтов во все переговорные. Я выучила пару стихов, чтобы он отстал.

– Есенин – нормальный, – сказал он автоматически.

– Нормальный – это ты. Он – скучный. Но голос у тебя хороший. Читай.

Он взял книгу. Страницы были помяты, на полях – какие-то слова на хинди. Он начал читать вслух, по памяти, почти не глядя:

«Не жалею, не зову, не плачу…»

Слова ложились на жаркий воздух странно. Как будто они вообще не про снег, не про холод и не про берёзки, а про эти самые крыши, про жар и про невозможность уйти.

Она слушала, поджав ноги, обхватив колени руками. Сигарета тлела между пальцев, дым уходил в небо. Она иногда не понимала смысла, но ей нравился звук. Русский язык в его устах подчёркивал то, что она и так чувствовала: всё это временно. И он, и её крыша, и этот город, и даже её отец внизу.

Когда он закончил, она не сказала «классно» или «красиво».

– Так лучше, – только бросила. – Чем наизусть, как у нас любят. Когда повторяют слова, не слушая, что говорят.

Отец увидел их не на крыше. На крыше он не ходил. Он увидел их на подъездной дорожке.

Машина подъехала резко – чёрный седан, блестящий, как игрушка. Из него вышел мужчина в идеально сидящем костюме, с часами, которые стоили, наверное, как весь посольский автомобиль.

Викрам Радж. Отец Дивьи. Фармацевтический магнат Бангалора, человек, который продавал другим здоровье, а своей дочери – правильную жизнь.

– Дивья, – сказал он.

Он даже не повысил голос. Он просто произнёс её имя. И воздух вокруг сжался.

Она невозмутимо спустилась с верхней площадки, где они только что успели спрятать сигареты и книжку. Артём тоже пошёл вниз, чувствуя, как сердце начинает биться в горле.

Викрам посмотрел на неё, потом на Артёма. Его взгляд на мальчике был не злым. Просто… отсутствующим. Как будто он посмотрел насквозь. Через него, на что-то далёкое, связанное с цифрами и контрактами.

– Русские уезжают, – сказал он дочери так, будто обсуждал курс акций. – Рано или поздно. Мы – остаёмся. Запомни разницу.

– А русские мальчики? – спокойно спросила она. – Они тоже уезжают?

Он чуть прищурился. Её тон был слишком прямым. В нём слышалось не детское упрямство, а вызов.

– Русские мальчики… – он задержал взгляд на Артёме ровно на секунду. – Временно. Как дождь в нашем городе.

И пошёл дальше, даже не попрощавшись. За ним потянулась вереница прислуги, охраны, тени.

Дивья смотрела ему вслед.

– Не переживай, – сказала она потом Артёму, когда автомобиль уже уехал. – Он тебя не заметил. Это лучше, чем если бы заметил.

В её голосе не было нежности. Только знание.

В тот вечер она не повела его в дом, под присмотр камер и людей в белых рубашках. Она повела его вглубь сада, к маленькому, аккуратному домику, где всегда пахло тестом, маслом и старыми песнями.

Дверь была открыта. Внутри, на низком стульчике, сидела женщина в простом сари. Серые волосы собраны в тугой пучок, руки в муке. Она месила тесто для чапати, тихо напевая себе под нос.

– Дадиджи, – сказала Дивья. – Я привела… белого воробья.

Женщина подняла глаза. Они были тёмные, уставшие, но в них была та мягкость, которой не было ни у кого из взрослых в этом доме. Она посмотрела на девочку, потом на мальчика. И в её взгляде не было ни удивления, ни осуждения. Только лёгкая грусть.

– Снова привела своего белого воробышка, – сказала она по-хинди, не переставая мять тесто. – Напугал его Викрам ? Не бойся, мальчик. Он львом рычит, но сами львы боятся леса, который не могут купить.

Дивья перевела, смягчив слова, но смысл дошёл.

Старуха поднялась, чертыхнулась на суставы, поставила перед ними две стальные тарелки. Плюхнула на каждую по горячей, только что испечённой лепёшке. Рядом – миска с густым, пахнущим тмином и имбирём далом и маленькая чашка с манго-чатни.

Запах был таким, что у него закружилась голова сильнее, чем от жары.

– Ешь, – сказала Дадиджи. – Любовь к месту начинается с желудка. А ненависть тоже. Лучше первое.

Он не знал, что ответить. Просто отломил кусок чапати. Тёплый, мягкий хлеб обжёг пальцы. Когда он макнул его в дал и поднёс ко рту, мир на пару секунд сузился до одной точки: вкус. Жгучий, пряный, с земляным эхом чечевицы, с лёгкой сладостью. Острый до слёз. Но эти слёзы были странно приятными.

Дивья сидела рядом, тоже ела, и впервые за все дни лимит её напряжения чуть спал. Плечи опустились. Лицо перестало быть маской.

Дадиджи продолжала напевать колыбельную. Голос у неё был низкий, чуть хрипловатый, но мягкий. Слова текли по-хинди, но даже без перевода в них слышалось что-то… правильное. Про дом. Про поиск.

– Она поёт про птицу, которая ищет своё гнездо в чужом лесу, – шепнула Дивья, наклоняясь к нему. – И всё никак не находит. Пока не понимает, что гнездо – это не ветки. Это тот, кто рядом.

Артём кивнул, не зная, что сказать. Внутри стало тепло, но от этого тепла стало ещё страшнее. Потому что всё слишком сильно похоже на дом. А дома, как он уже начал понимать, здесь не бывает надолго.

Разрыв пришёл без драматической музыки. Без последнего звонка, без выпускных фото. Просто вечером.

Он сидел в гостиной посольской квартиры, делал уроки – что-то по английскому, список неправильных глаголов. Отец вошёл, сел напротив, сложил руки.

– Нас переводят, – сказал он. – Срочно.

Слово «нас» означало «меня и твою мать». Его самого как будто в это «нас» не включили.

– Куда? – спросил Артём.

– В Европу. Страна – позже. Сборы – сейчас. Вылет – завтра.

Он хотел спросить: «А школа? А друзья?», но вовремя поймал на себе взгляд отца. Взгляд «части миссии». Части миссии не задают таких вопросов. Части миссии собирают свои вещи.

Они складывали вещи до глубокой ночи. Книги, футболки, пару игрушек, которые он всё ещё таскал с собой, хотя считал себя уже слишком взрослым. Он всё время ловил себя на мысли: «Утром я ещё увижу её. Я приду в школу, мы сядем на крышу, съедим манго, и я скажу, что уезжаю. Как-то. По-настоящему».

Утром Пракаш сказал:

– В аэропорт надо выезжать через час. Пробки.

Школа отодвинулась на "потом". "Потом" не наступило.

Он выскользнул из квартиры, пока родители спорили про какие-то документы. В кармане – мелочь. В коридоре – телефон с круглым зелёным диском и подёрнутым пылью пластиком.

Таксофон у ворот посольства был старым, облезлым, но рабочим. В трубке шипело. Он набирал номер её дома по памяти. Сначала неправильно. Потом ещё раз. Пальцы дрожали.

Гудки были долгими. Каждый казался вечностью.

– Алло, – сказала наконец знакомая служанка.

– Это Артём, – выдохнул он. – Мне нужна Дивья. Срочно.

Служанка вздохнула. В её вздохе было всё: и «опять», и «зачем», и «как же вы надоели, дети господ». Но она всё же позвала.

Пауза. Шаги. Шорох.

– Да, – сказала она. Без привычной резкости. Без брони.

Сзади у неё в трубке играла тихая классическая музыка. Пианино. У отца, наверное, был очередной приём.

– Я уезжаю, – сказал он. Голос сорвался. – Сейчас.

Тишина. Только дождь. Он вдруг понял, что на улице льёт. Капли барабанили по металлическому козырьку над будкой. В трубке этот звук превращался в шипение.

– Куда? – спросила она.

– Не знаю, – честно ответил он. – В Европу. Отец сказал – "в Европу", как будто это один большой город. Страна – потом.

Пауза.

Сзади кто-то позвал её по-хинди: «Дивья, иди сюда!» – голос отца, знакомый даже по телефону.

Она задержала дыхание. Кажется, прикрыла ладонью трубку. Потом снова заговорила, быстрее, чем обычно, шёпотом:

– Ты обещал показать мне снег. Настоящий, а не на картинке.

– Покажу, – сказал он. – Когда-нибудь.

"Когда-нибудь" повисло в воздухе тяжёлым грузом. Он понял, что лжёт. Не потому, что не хочет. Потому что не может знать.

В этот момент связь щёлкнула. То ли кто-то на линии положил трубку, то ли таксофон решил, что всё.

Тишина. Только дождь.

Он несколько секунд держал трубку у уха, слушая шипение. Потом медленно повесил.

Вода стекала по его волосам, по воротнику, по спине. Рубашка стала тяжёлой. Он вышел из будки – ливень смыл с него и пот, и пыль, и остатки вчерашнего вкуса манго. Город за забором был размытым, как акварель, которую оставили под дождём.

Пракаш стоял у машины, под зонт не прятался.

– Поехали, young sir, – тихо сказал он. – Пробки сами себя не победят.

Её заперли не в подвале. Не в «казематах». Просто в комнате.

Отец не кричал. Он только сказал:

– Ты останешься у себя. Пока не научишься различать друзей и… временных людей.

"Временные люди" – это был он. Артём. Русский мальчик, как дождь.

Дверь закрыли снаружи. Щёлкнул замок.

Она села на пол, прислонившись спиной к кровати. В окне шумел дождь. Вдалеке шёл приём. Музыка, голоса, смех. Мир шёл своим чередом без неё.

Плакать не хотелось. Хотелось… ломать. Но ломать было нечего, кроме собственных ногтей.

Спустя какое-то время – она не знала, сколько – за дверью послышались шаги. Тихие. Не отцовские, не охранника. Скрипнули суставы. Потом кто-то поставил что-то на пол. Металлический звук.

– Я не могу спорить с твоим отцом, – сказала Дадиджи за дверью. – Но я могу накормить его ошибку.

Запах пришёл первым. Горячие, сливочные паратхи. Пряный дал. И сладкий, тёмный кусочек ронг-гур – неочищенного пальмового сахара, который бабушка давала ей в детстве, когда она падала и разбивала коленки: «Это отрезает боль».

Дверь была закрыта. Но запах просочился под щель.

Она встала, подошла, присела, провела пальцами по полу. Нащупала край металлического подноса. Подсунула его внутрь.

Она не сказала «спасибо». Не смогла. Глотка была забита чем-то другим. Но когда она отломила кусок горячей лепёшки и сунула в рот, слёзы всё-таки пошли. Не от остроты. От того, что снаружи кто-то всё ещё верил в её право быть собой.

Она ела всё – до последней крошки, до последнего кусочка сахара. Это был её первый сознательный акт сопротивления. Не голодовка, а наоборот. «Я буду жить, несмотря на вас».

Самолёт ревел, когда оторвался от взлётной полосы. Дождь внизу превратился в серую мглу, потом в белый туман, потом в ровную серость облаков.

На страницу:
1 из 7