
Полная версия
Сверху или снизу?

Кирилл Баранов
Сверху или снизу?
И я не знал, то ли я Чжуан Чжоу, которому приснилось, что он – бабочка, то ли бабочка, которой приснилось, что она – Чжуан Чжоу.
Чжуан-цзы
Я не совсем понимаю… – сказал я.
В. Скотт «Роб Рой»
Пролог
В парках и скверах скребли предрассветные дворники.
Импровизировали короткие песни сонные птицы.
Выше других висели чайки. Они уныло смотрели на редкие еще машины, на гремящие в нежной тишине мусоровозы и потихоньку возвращались к морю.
Нагло звенели роллетами хозяева магазинов.
Посмотреть на погоду из окон высовывались несвежие, невыспавшиеся люди, как вдруг безоблачное небо над городом расколола темная молния и грохнул такой страшный гром, что треснули стекла и завизжали в испуге автомобильные сигнализации! Над вмиг проснувшимся городом поднялись стаи перепуганных птиц; коты, собаки и даже дворники рванули безлюдными улицами в поисках укрытия; с деревьев попадали листья. Но когда кувыркнувшиеся со своих кроватей жители Евпатории бросились к окнам, небо снова было безоблачным и прозрачным, как сияющий хрусталь, с легким бирюзовым оттенком. А из-за горизонта высунулось удивленное солнце…
Город очнулся ото сна, заторопился непонятно куда, засигналил в раздражении бесчисленными клаксонами. Городу некогда было задумываться о паутинках трещин на тонких стеклах – дети на пляжах дрались пластиковыми ведрами и хохотали адским смехом, из магазинов бабахала психическим оружием некая музыка, которую порой перекрикивали гудки кораблей. Тоскливых туристов на улицах донимали зазывалы на никому не интересные экскурсии; кровожадные рыночные торговцы со смертельной ненавистью смотрели на тех, кто проходил мимо их прилавков без остановки; сигналили матом водители автобусов и царапались бамперами за места на остановках – и никому не было дела до каких-то там грома и молнии, что едва не разбили напополам утренний город.
У сквера на площади рабочие возились со сценой, и прохожие подозревали, что город готовится к какому-то празднику. Город и правда готовился – на ржавых и помятых оградах висели воздушные шары (а некоторые уже потерпели поражение в битве с ветками деревьев и полопались), из больших, в человеческий рост, колонок гремела музыка, подозрительно похожая на канонаду, а к десяти часам широкий тротуар занял средних размеров духовой оркестр – другого места для музыкантов городской администрации было жалко! Дирижер, скорее пожилой, чем нет, щелкал пальцами от расстройства и неприветливо поглядывал на прохожих, неприветливо поглядывавших на него. Барабанщик громко зевал и мял мятые волосы. Первый корнет, родившийся уставшим, понуро смотрел по сторонам – у пульта не было партитуры.
– Слушай, – он повернулся к ерзавшему позади эуфониуму, – у кого-нибудь есть лишние ноты?
– Ноты? – встрепенулся барабанщик. – У нас были ноты?!
Последние годы оркестр часто выступал на городских праздниках на юге России, играл там измученную дурным исполнением заезженную классику, военные марши Красной Армии и белофашистов попеременно, а еще чудовищные в своей бездарности обработки популярной музыки, которые приобретали в оркестровой форме вид злобной насмешки над человеческой культурой.
– Четыре раза ми, четыре раза ля, – эуфониум перелистнул партитуру.
– Как закрутили, – корнет покачал головой. – Подожди, я не запомнил.
– Потом где-то в середине четыре раза до.
– Вот для чего я пять лет училась в консерватории, – произнесла пощечиной саксофонистка.
Корнет нахмурился. Ему казалось, что пощечины саксофонистки всегда метят в него. Или, скорее, ему хотелось, чтобы они метили…
– Подождите, – это послышался встревоженный голос гобоя, – у меня вообще ни одной ноты нету!
Мужчина с перекошенной бабочкой и еще более перекошенными усами быстро листал ноты.
– Сыграй мои, – произнес барабанщик.
– Слушай, что такое, – у гобоиста даже руки затряслись, – и во втором номере ни одной ноты. Кто это писал? Александр Степанович, вы вообще про гобой забыли?
– Это не я ноты искал.
– Даже и тут! Юрий Сергеевич, что такое? А деньги-то мне заплатят?
– Ты же сидишь.
– Ну мало ли. О, нашел. Тридцать четвертый такт, ля-бемоль.
– Не перетрудись, Слава.
– За нашу зарплату – и одного ля-бемоля много.
– В четвертом ре-мажор, нет там никакого ля-бемоля, – сказала саксофонистка.
– Как?! – гобой даже перепугался и все разом зашелестели нотами на пюпитрах.
Корнет заглянул в лист гобоя.
– Это не ля-бемоль, – сказал корнет. – Это партитуры у нас на туалетной бумаге печатают, там просто две черные точки неизвестно чего.
– Ну красота, – гобой вздохнул устало. – Может, мне пойти пока в море побултыхаться?
– Там, говорят, вчера с какого-то корабля гальюн прорвало, – барабанщик почесал колотушкой спину. – До сих пор пляж чистят.
– Чушь какая, не было такого, – отмахнулся кто-то из валторн. – Я утром окунулся, море чистое.
– А я думаю – откуда такой запах несвежий…
– Ха!
В десять часов дирижер глянул на часы, щелкнул пальцами и занял свое место. Он бросил через плечо серый взгляд на равнодушных прохожих, на компанию хохочущих туристов с пивом, которые первый раз столкнулись с оркестром и, очевидно, не понимали того, что их ждет. Дирижер снова посмотрел на часы, потом на музыкантов. Растерявшиеся музыканты смотрели то на дирижера, то на мундштуки своих инструментов.
Дирижер поднял руки, но сзади вскрикнул ребенок, – и руки опустились. Барабанщик громко фыркнул, корнет зевнул, саксофонистка колюче таращилась на дирижера.
– Юрич, поехали, – сказал кто-то из задних рядов, – быстрее начнем, быстрее кончим!
Дирижер согласился с аргументом и взмахнул руками. Внезапная барабанная пальба спугнула прятавшихся в подвале кошек. Они помчались на заплетающихся ногах по улице мимо разрыдавшейся девочки, мать которой, брезгливо морща нос, уничижительно покосилась на музыкантов и что-то сказала, но как раз подоспели охающие басом тубы с короткими «ля». Стоявший неподалеку от оркестра парень с телефоном панически задрожал, не зная куда убегать; пивная компания застыла в недоумении с растопыренными руками, раскрытыми ртами и висячими животами. В композицию вмешался эуфониум, тромбоны и показалось, что и корнеты, но нет, – это сигналила машина вдали…
Наконец заиграл сопрано-саксофон, но нежный звук его в тонких пальцах игравшей девушки звучал взмахами рапиры, был плоским и скучным, таким же, как и вся мелодия популярной этим летом песенки про скотские оргии на яхтах. Вскоре в эту трагедию уныния вступили и остальные инструменты, и медь их на солнце казалась золотом, а издаваемые звуки – мычанием умирающей коровы. Саксофоны и корнеты по очереди проигрывали примитивную мелодию, а остальные инструменты стучали несколько повторяющихся аккордов, как будто пытали изнежившихся жителей солнечного прибрежного города. Жители, впрочем, в большинстве своем были не против пыток, а некоторые, узнав музыку, довольно кивали и хвалили архаичный оркестр за следование моде.
Музыка закончилась неожиданно, и среди музыкантов возникла сумятица, дирижер почесал висок и тут же закрутился адский галоп Оффенбаха; весь поначалу какой-то искусанный и липкий, он потихоньку обрел форму и учинил на улицах города пьяный, нестройный канкан. Саксофоны, кроме сопрано, в порыве страсти опередили все остальные инструменты, побежали бродить по переулкам и запутались в листьях акаций, пока дирижер не охладил их энтузиазм укоряющим взором. Но стоило успокоиться саксофонам, как чем-то разозленный барабанщик стал выдавать на один удар больше положенного, потом зафальшивили тромбоны, сбились с ритма корнеты, а сопрано-саксофонистка вообще положила инструмент на колени и несколько тактов смотрела на улицу перед собой как на серую стену.
И будто мало было этой бестолковщины – небо вдруг вспорола кривая черная молния, распустилась у горизонта мрачной паутиной и в тот же миг ударил гром, сбросивший с карнизов птиц, поднявший пыль с подоконников, и весь мир словно моргнул! Стало темно, как темно не бывает и ночью, и секунду спустя, когда никто еще не успел осознать происходящее, вновь вспыхнуло безоблачное небо, и настала зловещая, недобрая тишина… Лишь где-то заскрипели тормоза и упала выскользнувшая из пальцев пивная бутылка…
Прохожие на улицах пятились, переглядывались в замешательстве и разводили руками. Заплакал ребенок у торгового лотка, зазвонил телефон, свалилась на тротуар туба. Зазвучали наконец голоса; какой-то студент, набирая скорость, промчался конем мимо оркестра и чуть не сбил с ног озадаченного дирижера. Тот по-прежнему стоял с поднятыми руками и в недоумении крутился на месте. Веселая компания трагически замерла над разбившимся пивом, а из-под танцевальной сцены выглядывали строители.
Прошло, вероятно, минуты три, прежде чем заглохший оркестр начал приходить в себя. Музыканты не знали, что делать, вопросительно смотрели друг на друга. Дирижер зачем-то перелистнул несколько страниц партитуры (в обратную сторону), потом закрыл ее вовсе, открыл снова. Один из музыкантов поднял тубу и с кислым видом считал царапины у раструба.
Корнет повертел головой.
– Так что? – спросил он, видя нерешительность остальных.
Дирижер застыл и несмело посмотрел на музыкантов.
– Может, хватит? – предложил барабанщик. – Деньги-то нам все равно заплатят…
Глава первая
– Нет, ну вертел я где надо ваш оркестр! – Жегарин взмахнул колотушкой и зло посмотрел на своего соседа. – С утра до вечера я его вертел! Туда-сюда!
Эти неприятные признания были произнесены в вагоне звонкой электрички, ехавшей из Евпатории в Симферополь. Летнее солнце пекло сквозь толстые стекла, и в духоте летала от окна к окну оса, стучалась головой.
Людей в вагоне было неправдоподобно мало – трое оркестрантов, какой-то пузатый мужик в костюме и школьник у самых дверей. На голове школьника был теплый капюшон. Поезд покачивался с боку на бок, и барабанная колотушка, которой Жегарин сегодня уже поорудовал на концерте, тряслась в его руке и часто задевала стекло. Жегарин был возбужден и недоволен жизнью.
– У, как я его вертел! – говорил он придавленному к окну собеседнику. – Просто тошно уже от этого. Просто повеситься где-нибудь хочется и повисеть немного, поболтаться огурцом, отдохнуть от этой жизни безынтересной. Я знаете какую глупость на днях сделал? Не догадаетесь. Деньги свои посчитал. Знаете, сколько я назаработал за три года в оркестре? Я посчитал и из меня все слезы вытекли. Пятьсот тысяч рублей с пипеткой! Ничего себе, да, приличная сумма?
– Мне кто бы дал, я бы не отказался, – сказал Гаров, первый корнет оркестра.
– Фу! – послышался сзади женский вздох.
– Что?! – не понял Гаров.
– Пошляк.
– Что?!
Гарову было сорок лет. Он выглядел измученно и чувствовал себя раздавленным помидором. Он был музыкантом, порывистым и кое в чем донкихотским, но вид имел скучающего бухгалтера. Гаров с раздражением тер жесткую щетину и с горечью поглядывал на молодого Жегарина – барабанщик любил пожаловаться и редко замечал при этом, что люди, которым он жаловался на тяжелую жизнь, жили, в общем и целом, не многим лучше него.
– Вот как на такую подачку можно прожить три года? – не унимался Жегарин. – Это сколько? Тридцать три месяца…
– Тридцать шесть, – поправил Гаров.
– Тем более, тьфу! И я еще скажу – из этих пятисот с пипеткой больше тридцати тысяч я потратил на дорогу, потому что, оказывается, до концертных залов добираться надо своим ходом! Я, когда мы полгода в Сочи торчали, даже велосипед купил.
– Велосипед стоит больше твоей зарплаты, – сказала сидевшая к ним спиной сопрано-саксофонистка.
Ее родители, неубиваемые романтики и восхищенные почитатели классических романов приключений, назвали свою дочь ни много ни мало, а Анной Изабеллой, что, в сочетании с аристократически звучащей фамилией Орлова, вызывало у окружающих приступы холопской робости перед такой сиятельной особой, особенно если окружающие эти были какими-нибудь простодушными Славиками или вообще Егорками… Как будто этого было недостаточно, Анна Изабелла, перечитавшая всю домашнюю библиотеку еще в детстве, одевалась в платья роковых женщин, глядела на всех мраморной статуей и любила закидывать ногу на ногу так, что люди вокруг нее с трудом преодолевали желание пасть в тот же миг на колени. Возможно, поэтому восхитительная саксофонистка в свои двадцать девять лет страдала от одиночества, и ей казалось, что краски окружающего мира с каждым годом становятся все тусклее.
Футляр с сопрано-саксофоном лежал на сиденье рядом, но лежал в стороне, подальше от глаз, как робкий и скучный незнакомец. Впрочем, по мере движения электрички и солнца по небосводу девушка периодически подталкивала футляр пальцем в тень.
– Я купил подержанный, – обиделся Жегарин. – Старый советский «Салют». Он весь скрипел, как драндулет маньяка из какого-нибудь джиперс-криперса, шины держали часа два, седло было деревянное и под него вставлялся гаечный ключ, чтоб не падало. Рама была выкрашена в красный, синий и зеленый с пикантными пятнами ржавчины. Я купил его за полторы тысячи.
– И, похоже, переплатил, – сказал Гаров.
– Когда мы уезжали, я продал его за две!
– Так тебе надо было в спекулянты идти, а не барабаны бить.
– Мне порой приходят такие мысли. Покупаем, например, в Китае самые дешевые носки за полкопейки. Дырявые уже, из соплей… Или трусы, или гвозди, или что у нас в стране еще не делают?
– Всё.
– Покупаем, короче говоря, гнутые вилки, сделанные несчастным индусом из ржавой бочки, пишем на них «Барские-боярские» и продаем в тридцать раз дороже. Хоп! Типичный российский бизнес, и ты уже в Госдуме!
– Или в тюрьме.
– С нашей жизнью и не поймешь – в тюрьме ты уже или пока нет.
– Саша! Саша! – взревел внезапно опухший мужик в костюме. – Ты слышишь?! Саша, я в электричке, ничего, б@#$ь, не слышу!
Толстяк, выпучив глаза, орал в телефон, еще и привстал, то ли от волнения, то ли в надежде, что на двадцать сантиметров выше телефон будет лучше ловить сигнал.
– Я тебя, н@#$й, через слово слышу, что ты говоришь?! – голос звенел, как баян, толстяк сутулился, но рыхлое пузо не давало ему согнуться. – Да громче, б@#$ь, говори, что ты там сипишь, как тормоза? Я тебе говорю… Да помолчи ты, ну… Слушай меня, не перебивай, б@#$ь! У меня, с@#а, машина сломалась, я в паровозе еду, я тебя вообще не слышу! Что?! Еще раз! Еще раз повтори, е@#$%й в рот!.. Б@#$ь, Саша, откуда я, н@#$й, знаю, я тебе что… Что?.. Да ни х$я я не слышу, ты, б@#$ь, шепчешь, как будто тебе уже к х@#м все зубы выбили! Что?.. Да не знаю я! Через час, наверное! Что? Два?! Почему? Что? Это п@#$ц, Саша! Откуда я знаю, я на автобусе в последний раз во втором… да никогда я на автобусах не ездил, я вообще не знаю – как там билет покупать, куда идти!
Жегарин обернулся, прищурился и стал ковырять болтуна взглядом. Тот был кругл, почти лыс, с хорошими подбородками в количестве нескольких штук, короче говоря, имел вполне депутатский вид. При всем при этом ему было не сильно больше двадцати пяти, то есть примерно столько же, сколько Жегарину – стройному, тощему и с волосами. Как можно было догадаться по не самой интеллигентной речи, толстяк был предпринимателем – покупал и продавал, в общем – не делал ничего полезного.
– Что там с экспедитором, Саша, приехал? – толстяк временами срывался на визг. – Ты слышишь? Саш?.. Я ни х$я не пойму, говори нормально! Что?.. Не надо ничего с ним делать, пусть подождет, когда приедет… Да, у меня с собой все бланки… Я их с собой взял, слушай меня. А ты ему не говори, пусть меня… Я понял, Саша, б@#$ь, не говори по десять раз! Скажи ему, чтоб не в@#$%^&*»я на х@й, у нас в договорах не написано сколько ему ждать! З@#$%^и они, скажи им!
– Мужик, тебе рот надо ацетоном мыть, – вдруг произнес Жегарин. – И ершиком металлическим насквозь.
Толстяк обернулся и посмотрел на барабанщика так презрительно, как смотрят на разбитую бутылку у бордюра.
– Вы кто? – спросил он. – Вы ко мне обращаетесь?
– Тут ребенок в вагоне, елки твои палки. Иди куда-нибудь в туалет свой словесный понос изливать. Такое говорить приходится, что самому противно, фу…
Школьник в передних рядах весело хрюкнул.
– Так, я не понял… Саша, повиси… Я не понял, ты со мной сейчас говоришь? Что это за разговоры? Ты кто такой?
– Василий Петрович.
– Это твой вагон, что ли, Вася? Ты его купил?
– Как быстро у тебя дело на монеты перешло…
– Так вот и не пиши мне инструкций, Вася! У меня билет, я за него деньги заплатил.
– Ну ты погляди на него, все-то у него, проныры такого, схвачено, никуда к нему не подкопаешься. Может, и Землю ты уже купил?
– Какую землю?
– На которой живешь без спроса, мужик. Есть у меня подозрение, что ты за нее не заплатил…
Вошла кондукторша, и спорщики, старательно избегавшие встречаться брезгливыми взглядами, умолкли и сели. Кондукторша, высокая, с развевающимися золотыми волосами, проверила билеты и скрылась в соседнем вагоне, но и когда она ушла, перепалка не возобновилась. Толстяк угрюмо и осуждающе смотрел на выжженую степь за окном.
Там потихоньку протекали заросшие поля, где-то виднелись недостроенные домики, весьма безобразные на вид. На деревьях в лесополосах прятались птицы. Безучастное солнце жарило валявшийся у путей прицеп, ржавый давно, дырявый и скрюченный. Вдали, под безоблачным небом, сновали с глухим урчанием разморенные пеклом машины, и если бы не стук электрички, не звон металла и едва слышный треск, было бы тихо, но не безмятежно, а удручающе безжизненно, гнетуще…
Жегарин долго ерзал на сиденье и не мог придумать, как продолжить прерванный матерщинником разговор, а Гаров косился на затылок Анны Изабеллы, уткнувшейся в экран телефона. Барабанщик перехватил этот взгляд, перегнулся через сиденье и заглянул через плечо девушки.
– Что ты там вечно читаешь? – спросил он. – Глаза вылезут.
– Не дыши мне в плечо. Фу!
– Вообще ничего не вижу, что там все так мелко? Говорю тебе – глаза вылезут, на колени упадут, по полу покатятся, бегай за ними потом, собирай.
– Уйди от моего уха!
– Шрифт хотя бы больше сделай, что там написано?
– Нормальный шрифт, отстань.
– У меня уже голова разболелась! «…К вечеру путники прибыли в город»… чего? Шарлеруа на Самбре… Господи, что это? Где это?.. Шарлеруа… ох… что там… «… на Самбре, где граф де Кревкер решил оставить Изабеллу»… – Жегарин внимательно посмотрел Анне Изабелле в ухо и продолжил читать: – «…которая после всех пережитых ею волнений и испытаний и после почти пятидесяти миль безостановочного пути была не в состоянии ехать дальше, не рискуя повредить своему здоровью». И у этой, наверное, глаза вылезли от всяких ваших Шарлеруа, а ты сидишь.
– Что это? «Квентин Дорвард»? – спросил Гаров.
Анна Изабелла обернулась и посмотрела на него с таким изумлением и, вероятно, хорошо скрытым восхищением, что Гаров покраснел и потупился.
– Надо же, – сказала девушка.
– Что? Он угадал? – спросил Жегарин.
– Ты же имена героев прочитал, – оправдывался смутившийся Гаров. – Да и книга известная. Что-нибудь другое я бы не угадал. «Вудсток» или «Деву Мрака», например.
– Для людей моего поколения известных книг нет, – сказал Жегарин. – Для нас книги вообще неизвестный предмет.
– Мы с тобой из одного поколения, бестолочь ты некультурная, – вздохнула Анна Изабелла. – Нашел оправдание.
Гаров наконец встретился с ней взглядом и теперь потупилась она.
– Так, может, я не по своей воле бестолочь некультурная, – расстроился Жегарин. – Мне в этом, может, помогают. Если бы я покупал эти ваши книги, то, наверное, помер бы от голода где-нибудь в темном переулке. Это у меня инстинкт самосохранения работает. Я и без книг-то скоро помру от голода. Вот, кстати, возвращаясь к пятистам тысячам, Сергей Леонидович, – так звали Гарова, – как вам удается при такой потрясающей зарплате платить за квартиру?
– Ну, справедливости ради, зарплата ведущего корнета выше зарплаты барабанщика, пусть и единственного.
– На сколько? На триста рублей?
– На четыреста двадцать… Нет, тридцать!
– Н-да…
– Тоже хорошо – бутылка вина.
– Самого дешевого.
– Э, не пил ты самого дешевого вина, Вася! Четыреста рублей – это два, а то и два с половиной тетрапака ядовитой смерти! Если знать нужных людей, то все три. А если брать на все, то вполне ничего бутылка получится. Одна бутылка хорошего вина лучше, чем ни одной. А сопрано-саксофон, наверное, получает еще больше.
– Еще на бутылку, – проворчала Анна Изабелла.
– Счастливый ты человек.
– Буду знать.
– И вот как с такой зарплатой у вас жить получается? – Жегарин покачал головой.
– А кто сказал, что у нас получается, Вася? Мне сорок лет, а у меня нет ни жены, ни детей. Я живу в квартире двоюродной сестры, да и то потому, что она сейчас в Приморье и кому-то надо смотреть за домом. В Крыму любая квартира дороже моей зарплаты. Мне ни один банк не даст ипотеку, если я принесу справку о доходах. А я не принесу…
– Почему?
– Чтоб от стыда в дурку не попасть.
Жегарин хмуро посмотрел в окно, потом на Гарова, потом опять в окно и помрачнел совсем. Гаров заметил, что барабанщик давно пытается что-то сказать, но выразительно робеет.
– Надоело все, – произнес Жегарин негромко. – Живу непонятно зачем, непонятно для чего. Молодость куда-то проходит, а я не замечаю. Что-то делаю, работаю, а смысла нет, лучше не становится, только как будто глубже увязаю в этом болоте черт знает чего. Иногда сижу и вдруг такая дрожь по всему телу – брр… кажется, что вот такая жизнь будет всегда. Что сейчас я встану, гляну в зеркало, а мне уже пятьдесят и хрен знает сколько, а я все такой же, только старый, и ничего у меня нет, и никому я не нужен. И вот идет время, годы, а я ничего не могу сделать, только считаю копейки, пересчитываю по десять раз, чтоб хватило на масло к хлебу. Потому что кому нужна в нашей стране музыка? Кому нужен этот оркестр? Здесь короли на вершине – это узколобые бездарности. А люди их слушают и ничего им больше не надо. И вот сижу я и понимаю, что то, чего я боюсь, как заяц волка, вот эта вся бесцельность, других вообще не тревожит. Им плевать… Люди вокруг живут в этой бесцельности, не делают ничего, проживают жизни, умирают, и хрен его потом знает, жили ли они вообще? Ни следа от них не остается, и они и не пытаются его оставить. Мыслей нет. Вообще никаких, – он вздохнул тяжело. – Надоело, устал я. Жениться хочу.
Анна Изабелла за его спиной отчетливо фыркнула.
– Марина на три года старше меня, ей скоро тридцать, – Жегарин улыбнулся несколько виновато, но посерьезнел и скис окончательно. – У нее ребенок, а она никогда не была замужем, и я-то не дурак, я вижу, что ей неловко перед людьми. Ей все кажется, что другие относятся к ней со снисходительной насмешкой. Как будто она не медсестра, а какая-то, блин, стриптизерша – она сама так недавно сказала. Я хочу ей как-нибудь помочь, хочу поддержать. И Юле нужен хоть какой-то отец, а не непонятный приятель матери, который черт знает что и зачем… И ведь если подумать – ну и что, женись и отстань, кому ты нужен… Но моей зарплаты не хватает даже на меня одного, а Юле в этом году нужно идти в школу… В поликлинике Марина получает ненамного больше меня.
– Бросишь оркестр? – спросил Гаров после короткой паузы.
Анна Изабелла отвлеклась от романа и слушала. Колотившаяся головой по стеклу оса села на стену отдышаться, но сразу оторвалась и зажужжала недовольно – стена была горячей от солнца. Стучали колеса. По полу и лицам неспешно скользили тени от столбов электропередач.
– Я люблю музыку, – сказал Жегарин. – И Марину люблю. Но лишь чувства к Марине взаимны.
Поезд дернулся, вагоны заболтало туда-сюда. Анна Изабелла едва не выронила телефон и выругалась.
– Да что сегодня такое? – сказала она. – Ну и молния была утром!.. Вы видели?
Никто не ответил. Гаров подумал, что сегодня и вправду странный день. Он никогда прежде не видел так мало людей в электричке после полудня. В это время многие едут с моря, обгоревшие и соленые, а сегодня ни одного купальщика…
– Я не знаю, что мне делать, – сказал Жегарин.
– Мне нечего тебе посоветовать, Вася, – Гаров развел руками. – Я сам не понимаю, как жить эту жизнь. Я ничего не добился и не мне раздавать советы.
– Вы записали альбом.
– Ха! Восемь лет назад! До сих пор выплачиваю занятые на него деньги и буду выплачивать еще восемь лет, если не умру раньше от тоски. Про таких как я снимают комедии, где все люди как люди, а один дурачок со связанными шнурками, – Анна Изабелла обидно кивнула, Гаров сбился с мысли. – Вообще… Ты знаешь, что такое «хеджирование». Недавно попадалось то ли в объявлении, то ли где-то на витрине. Я вернулся домой, а это слово у меня как гвоздь в глазу. Пошел прочитал определение и пока читал его чуть со скуки не помер. Лучше в ковшике утопиться, чем знать смысл таких слов! И что? Читал, раза три прочитал. А спросишь ты меня сейчас – что это за хрень такая, хеджирование это, и я руками разведу. Потому что пес его знает, что это за хрень! Когда вижу вывески каких-нибудь юристов, нотариусов или финансовых контор, меня бросает в холодный пот от ужаса. Буквально! – он капает на пол. Как раз недавно я встретил двух школьных приятелей, один бухгалтер, другой при министерстве, у обоих семьи, и я подумал, что они разговаривают на каком-то незнакомом языке. У них какие-то «эмиссионные облигации», «линейная амортизация», «овердрафт» – что это вообще такое? На таком языке разговаривает сама смерть! Он иссушает и вытягивает жизнь… А недели две, наверное, назад я получил счета и документы из управляющей компании, целый день пытался в них разобраться – фиг! Не понял вообще ничего. Кто? Что? О чем это? Что от меня хотят? Сутки я искал куда пойти, пришел не туда, два дня мыкался по каким-то конторам, разбирался с договорами, так и не разобрался. От управляющей компании послали в банк, там мне наговорили каких-то слов, половину из которых разве что ведьмам на шабаше произносить. Насколько вообще несчастным надо быть человеком, чтобы понимать банковские термины? «Деривативы» какие-нибудь, «факторинг», «демпинг». Это названия болезней!








