
Полная версия
На перепутьях эпох
Вот об этом и стоит поговорить, присев на лавочку во дворе музея среди мраморных нимф и гранитных саркофагов. Можно угнать «Бентли» и покататься на нем, можно присвоить гроб, чтобы в нем упокоиться, а можно еще чужую книгу подписать своим именем, и будет очередной случай плагиата, ночного кошмара многих литераторов. Говорят, что, если твое произведение стибрили – это хороший знак, это свидетельство того, что украденный и покалеченный опус чего-то стоит. Что ж, утешение годится на подслащивание хинина.
Однако этим тема плагиата ну никак не исчерпывается, напротив, блещут все новые грани и ощущаются новые ассоциации. Оглядывая своим дилетантски-близоруким взором историю ХХ века, прихожу к забавной мысли о том, что литературовед-профессионал мог бы состряпать очень и очень достойную монографию о сем предмете. Да и моих немногих знаний хватает, чтобы вслед за мотивом знаменитой песни «По долинам и по взгорьям» слышать слова «Марша дроздовцев» —
«Этих дней не смолкнет слава,
Не померкнет никогда —
Офицерские заставы
Занимали города!»
Забавно, что красный поэт (либо Петр Парфенов, либо Сергей Алымов – они долго боролись за авторство текста…), переделывая белогвардейский марш, попытался проявить особую вольность. Это же надо было подобрать к «славе» такую рифму (отбросив почему-то «заставу»):
«Партизанские атавы
Занимали города»
Атава – это молодая трава, растущая на месте скошенной. Слово очень и очень диалектное, мало кто его знает, даже не во всяком толковом словаре найдешь. Народ эти «атавы» не понял и, не лукавя, заменил «отрядами». Получилось без рифмы, но, говоря словами Зощенко, без рифмы и проще, и понятнее. На том и порешим.
А давайте еще вспомним, как при очередном чтении «Собачьего сердца» останавливаешься в изумлении, представляя забавного субъекта на приеме у профессора Преображенского: в кальсонах с черными кошками и с волосами, выкрашенными в немыслимые цвета «проклятой Жиркостью», да еще и бормочущего «верите ли, профессор, последний раз в Париже в 1903 году на рю де ла Пэ…». И думается, да не он ли стал впоследствии мощным стариком, гигантом мысли и отцом русской демократии? Смешно, господа, но и грустно тоже.
Впрочем, смех становится несколько утомительным, когда обнаруживаешь, что читанный в детстве «Старик Хоттабыч» перелицован с английского юмористического романа «The Brass Bottle». Самое замечательное в этой истории то, что заимствована квинтэссенция – ненужность джинна в современном мире, полном удивительных явлений, настоящих чудес. Итак, молодой, талантливый, но еще никому не известный архитектор находит бронзовый кувшин, и на свою беду освобождает джинна, который с тех пор на каждом шагу оказывает спасителю медвежью услугу. Молодой человек влюблен в дочь некоего магната, который (слышали бы наши нынешние!) терпеть не может роскошь и не выносит восточный стиль – джинн, понятное дело, не может не напортачить! Нормальная капиталистическая мораль о преимуществах self made man. Ну, а в СССР история зазвучала на социалистический лад, ибо «мы рождены, чтоб сказку сделать былью».
Предвижу возможные возражения, например, с полуоборотом в сторону Айя-Софии и вопросом – ведь это был православный храм, а стал мусульманской мечетью. Тоже вроде как плагиат архитектурно-религиозного свойства. Отвечу – был храм, и остался храм. Или, почти по мусульмански – был это храм Бога, и остался храм Бога, и нет бога кроме Бога. Это вам не машинно-тракторная станция в храме сельском, или клуб для танцулек и игрищ бесовских в храме городском. Повезло Айя-Софии.
Тут еще один важный довод наклевывается – а как же Шекспир? Его сюжеты взяты из самых разнообразных источников, многие его произведения представляют собой переделки ранее существовавших, причем иногда, как в случае с «Ромео и Джульеттой», переделки уже многократно переделанного. Но тут есть одно обстоятельство решающего значения. Шекспир создавал бессмертные шедевры, пережившие века, что нельзя сказать об источниках. Да и вряд ли мы узнали бы что-нибудь о поэме Артура Брука, или о новелле Луиджи де Порто, если бы не было Шекспира. К слову —
Ныне известно любому – сюжеты бессмертных трагедий
из многочисленных книг брал без оглядки Шекспир.
Только для вас, плагиаторы, в этом ни толку, ни проку,
как ни тасуйте слова, «Гамлета» вам не создать.
Впрочем, плагиат есть деяние осуждаемое, лишь бы доказать его наличие. Разумеется, ни один современный литератор, находясь в здравом уме, этим не станет заниматься. Но есть другое явление современной культуры – не плагиат вовсе, но особенное заимствование, притом с переиначиванием, куда более значительным, чем пристройка михраба в храме Софии. Скорее тут надо вспоминать клуб или ремонтную мастерскую. Говорю не в осуждение (пока), но лишь из чистого исследовательского интереса – не есть ли технология заимствования и перелицовывания, принятая в постмодернизме, некий эволюционный отпрыск от древа плагиата, легализовавшийся и доказавший свою жизнеспособность? Довольно, впрочем, противный сорнячок, ибо наиболее обычная форма современного перелицовывания заключается в инверсии – как поворот креста вниз во время черной мессы. А поскольку в классической литературе доминируют светлые и прекрасные идеалы и образы, то результат вполне ожидаем. Конечно, бывают отрадные исключения, вроде нашего дорогого фольклорного героя Василия Иваныча, становящегося тонким мистиком и глубоким эзотериком, но куда чаще приходится иметь дело с тремя сестрами, бегающими неглиже по сцене с истошными криками – «в Москву!». Зачем в Москву, и куда в Москву – вполне понятно и очень современно.
В общем, даже противно стало, и этот сидонский царек в саркофаге египтянина кажется вполне добродетельным в своем наивном варварстве. Можно просто присвоить что-то дорогое и красивое. А можно, присвоив, загадить его до непотребства. Есть разница. Давайте, поэтому, встанем и отправимся туда, где нас не побеспокоят конвертация и инверсия. Этим местом будет дворец Топкапы – старая резиденция османских падишахов.
Необычен этот дворец тем, что по мере приближения к нему он не становится заметнее. Вроде как входишь в большой парк, обнесенный невысокой стеной, а в парке кое-где разбросаны небольшие строения, какие-то павильоны, и ничего архитектурно приметного и впечатляющего нет. Зато много деревьев и цветов, есть фонтаны. Дворец скромен, у него нет парадных фасадов, да и внутренние покои его не кажутся роскошными, напротив, выглядят холодноватыми, аскетичными, не кажутся уютными. Дворец совершенно не рассчитан на внешнее впечатление, похоже, Блистательная Порта получила свое название не отсюда.
Если угодно, наиболее интересны здесь сокровищница и реликварий – уникальные экспонаты радуют и утешают. В сокровищнице, кроме золотых тронов восточной работы (на них похож трон Бориса Годунова из Оружейной Палаты, он тоже восточный), так вот, кроме восточных тронов и отменного, но скучного бриллианта в 90 карат, есть целая коллекция роскошных колумбийских изумрудов. Это природные кристаллы, шестигранные призмы, иногда очень крупные, шире сжатого кулака, никак не обработанные. Только грани их отшлифованы, и глубокие тяжелые тона зеленого, того зеленого, что вопреки всем поэтическим сравнениям не бывает ни у травы, ни у листвы, но есть лишь у этой разновидности берилла – эти густые хромовые волны плывут из граней, а свет ламп обозначает живописность природных трещин и объемы чистых, ювелирных фрагментов в глубине кристаллов. За что-то их ценили такими, целыми, необработанными. В Европе эти камни были бы разбиты и распилены, чистые части были бы огранены и оправлены, но в Турции случилось иначе, и в этом нахожу некую справедливость, ибо природная форма минерала в его простоте и естественном благородстве не должна унижаться глупой блескучей огранкой, превращающей кристалл, «хранящий тайны темных руд», в мишурную безделушку. Оттого обожаю минералогические музеи – там можно видеть камни в их подлинной красе. И здесь эти неестественно огромные, на взгляд очень тяжелые камни, с трещинами и прослойками слюды – как самородки перед стандартными монетами. Они непригодны как украшение, они слишком дороги и велики для реализации, они слишком заметны для того, чтобы служить сокровищем, они в высшем смысле бесполезны и не востребованы, как могучая музыка гения, вырастающая неподъемной скалой среди россыпей популярных шлягеров и шансончиков.
То ли преувеличены наши представления о восточной роскоши, то ли не все сохранилось? Кто знает… Впрочем, реликварий, при внешней скромности и помещения, и экспонатов, кажется, отметает мысль о расхищении сокровищ падишахов. Ибо тут сохранились такие редкости, какими, боюсь, не сможет похвастаться ни один реликварий мира. Здесь собраны все важнейшие святыни ислама. Когда-то они находились в Дамаске, во дворце Омейядов, но потом эту династию истребили Аббасиды, сделавшие своей столицей Багдад, а когда наступил упадок Багдадского халифата, святынями завладели султаны Египта. Но в XVI веке падишах Селим I завоевал Каир и забрал все реликвии в Стамбул, став при этом халифом, духовным главой всех мусульман.
Реликвии следующие. Два списка Корана, выполненные самим Пророком, два меча Пророка, его лук, медная отливка следа его ноги (по образцу которой был сделан головной убор падишаха Ахмета, строителя «Голубой мечети», Султанахмет). И даже зуб Пророка, потерянный им во время сражения, когда камень из вражеской пращи попал ему в лицо. И еще мечи трех первых халифов.
О мечах следует сказать особо. Они не кривые, как обычно думают, это не сабли, а именно мечи, длинные, прямые, с широкими, и, вместе с тем, очень тонкими лезвиями. Вероятно, такой меч легок и очень гибок. Удивительно красивое оружие – хочется верить, что этот меч можно изогнуть вокруг талии, как пояс. И такая необычность их, непредсказуемый (для дилетанта) и совсем не восточный облик представляются мне очень вескими свидетельствами их подлинности. Если бы стали подделывать, то не так. Подделка узнается своей внешней правдоподобностью, а также удобной формой и удобной идеей, не противоречащей современным тенденциям. Но мечи Пророка и халифов настолько ни на что не похожи, настолько разнятся от всякого виденного мной оружия, что я решительно не могу представить их как подделку и полагаю, что в то время арабы именно так вооружались.
К чему я веду? Да к тому, что настоящее всегда не таково, каким его ожидают, и всегда в той или иной форме неудобно для понимания, восприятия, применения. Оно неудобно своей нестандартностью, неформальностью, нежеланием вписываться в некие нормы, навязанные либо стереотипностью, либо самодурством. Настоящее активно противостоит среде, оно оказывается вызовом, оно существует вопреки сложившемуся мнению. Настоящее еще и бесполезно, а, может быть, даже вредно кое-кому. И еще настоящее уникально, как огромный колумбийский изумруд, или широченный прямой меч халифа Омара.
Глава 3. Галата
Чтобы попасть в Галату со стороны площади Султанахмет, надо проехать или пройти по мосту через Золотой Рог. Я иду, и не вполне уверен в правоте своего выбора, ибо смешанный запах жареной рыбы и мутных вод залива весьма убедителен. Несмотря на это, десятки турок стоят на мосту с удочками, то и дело подсекая мелкую ставридку. Непривлекательность Золотого Рога слегка затушевывается видом Галатской башни – колоссальная, готически островерхая, она вздымается над крышами теснящихся домов, словно донжон замка. По существу, так оно и есть, только от всего замка сохранился лишь донжон. Но какой! Моментально чувствуешь – это европейцы, это их бастион прямо в сердце азиатской империи.
Чувство это справедливо – генуэзцы, владевшие Галатой в XIV веке, надстроили и расширили древние укрепления, и даже потом, когда турки всем овладели, эта земля, помеченная латинским крестом, не подчинилась полумесяцу, да так и осталась европейской, христианской. Стоит вспомнить те, почти столетней давности, рассказы про улицу Пера, европейскую улицу в азиатском городе. Эта улица сохранилась, дома и соборы на ней все те же, но название изменилось, теперь оно турецкое и труднопроизносимое – Ыстыклал.
Но это название – как прилепленный ярлычок, не отражающий сути, что-то вроде «торта слоеного», как в советское время называли «наполеон», не вникая в то, что это кондитерское произведение было создано в России сто лет назад в память об изгнании Великой Армии, и что его обильная сахарная пудра символизирует снег Красного и Березины. И в наши дни ярлычок сам по себе отклеился, как бы повинуясь народу, все эти времена продолжавшему называть торт «наполеоном». Может быть, и с этой улицей произойдет то же самое? Как бы то ни было, я продолжаю называть ее старым именем – Пера, тем более что ассоциации с этим названием сильны.
Проходя мимо витрин европейских магазинов и порталов католических соборов, замечаю здание в стиле классицизма, очень знакомое. Да это же русское посольство, то самое, что так удачно взорвал Джеймс Бонд, он же Шон Коннери, за несколько эпизодов до этого полюбовавшийся на стройные ножки секретарши, докладывавшей в кабинете препротивной начальнице. В кино – взорвал, а здесь, наяву, оно стоит такое же, как было еще во времена Блистательной Порты, только теперь в нем не Посольство Российской Империи, а всего лишь российское консульство. Но – осталось, и достаточно лишь грана воображения, чтобы начали кристаллизоваться картины – женщины-цветочницы на тротуарах, теснящаяся толпа, где среди фесок и кепи нет-нет да и мелькнет фуражка, а дать волю, так и увидишь генерала Чарноту и услышишь его незабвенное «не бьется, не ломается, а только кувыркается»… И приходит тоска, и сжимает сердце как губку, но не раба по капле выдавливает, а часть жизни, часть души, и услужливо предлагает зелена вина, чтобы напиталась им алчущая обескровленная плоть.
Это чувство обескровленности, безнадежности, тщеты и невосполнимой никаким зельем утраты готово преследовать вдоль всей Пера, и не замечаешь ни роскоши пушного товара за стеклами витрин, ни груды мячей в цвета «Галатасарая» в огромной сетке, протянутой над головами поперек улицы. И начинаешь сравнивать бывшее с нынешним или недавним, чужбину по принуждению с чужбиной, выбранной добровольно, более того, желанной, чуть ли не обетованной. Наслушался я как-то экскурсовода в Праге – стоило вдуматься в то, с каким пиететом он рассуждал о чешском порядке, о прекрасном устройстве тамошней жизни, попутно с нескрываемым чувством превосходства и собственной избранности оговаривая, что вот в России-то совсем не так, и вообще дрянно. Когда бы такое говорил немец, американец, да пусть даже чех или прибалтиец! Но от русского слышать эти ноты было особенно обидно. Впрочем, мои патриотические чувства были блистательно отомщены на следующий день, когда мы поехали из Праги в Чески-Крумлов. На выезде из города экскурсовод с гордостью сказал – здесь не Москва, тут пробок никогда не бывает. Разумеется, мы тут же попали в пробку минут на двадцать пять. Бог шельму метит.
Здесь, на улице Пера, русское присутствие ощутимо далеко не всем – надо кое-что знать, чтобы пробудились дремлющие почки. Куда как проще почувствовать родной дух в Аксарае, там еще недавно сновали толпы «челноков», таскали на себе мешки с товаром. Но это все не то, и отношение горожан становится отчетливым индикатором. В Аксарай даже идти не хочется, непременно начнут приставать, совать под нос всякие дурацкие товары. А здесь, если удастся разговориться с кем-нибудь из стариков, помнящих хотя бы сороковые-пятидесятые, то очень приятно будет услышать, что они помнят о первой русской эмиграции. Уверяю вас, это один из немногих случаев, когда за границей хорошо говорят о русских.
Минуем Пера, оставляем позади почерневшие от времени и смога дома в стиле «эклектик», а кое-где и «модерн», и спускаемся вправо к синеющему Босфору. Падишаху Абдул-Меджиду, царствовавшему в середине XIX века, изрядно надоели средневековые покои Топкапы, и он захотел построить новый дворец. Была засыпана часть пролива, и на образовавшейся ровной площадке выстроили мраморный дворец Долмабахче, и разбили регулярный парк. Так европейское еще раз откристаллизовалось посреди восточной столицы.
Турки очень гордятся дворцом Долмабахче, особенно любят говорить о богатстве и роскоши его убранства. В самом деле, повсюду канделябры, люстры и жирандоли богемского хрусталя (был сделан специальный заказ), пестротканые восточные ковры и позолота резных деревянных потолков. Но роскошь есть во множестве иных мест, во дворцах других властителей Европы и Азии, да и в современных резиденциях. И роскошь эта может быть бессмысленной, как свалка золотых слитков, или хранящей тайны и пронизанной аллегориями, как анфилада Юсуповского дворца в Архангельском. Может быть роскошь бездушная и даже глупая, как золотая ванна. А может быть роскошь духовно богатая, ведь дворец есть прежде всего художественное произведение, а уже потом место проживания. В конце концов, Долмабахче был жильем только Абдул-Меджиду и его семье, а для всего остального мира, на весь срок существования его, который, надеюсь, многократно превзойдет по длительности эпоху правления сего падишаха – так вот, для всех людей, на все времена – это искусство.
Рождение шедевра не случайно. Оно происходит из сложения множества мыслей, образов, надежд, желаний, и направляется не одной лишь волей творца, но и дремлющими до поры до времени силами его духа. Идеалом творчества становится прозрение – тот миг, когда открывается истина, невыразимая ни в мысли, ни в чувстве, но способная воплотиться хотя бы краешком своим в произведении искусства. Источники этих плохо поддающихся анализу явлений находятся за пределами рациональной части личности творца – они в тех краях, куда опасно заходить, за плотно запертыми дверьми, где надписи гласят «ad leones», где готовы вострубить «боевые слоны подсознания». Но если мы и не узнаем никогда этого тайного, этого запретного, оно проявится вновь и вновь, как уже проявлялось в искусстве. Чем же? Прозрением, предвидением, пророчеством.
Но о чем пророчит Долмабахче? Его мелодия – тихий шум дождя, его цвета чуть пасмурны, его настроение – осень, время увядания. Этим и объясняется роскошь дворца – великолепие его убранства подобно златотканым мантиям и коврам наших лесов, когда природа перед погружением в холод и тьму зимы вдруг призывает на помощь все краски жизни, и с немыслимой щедростью, похожей скорее на расточительство, осыпает деревья и поляны. Так и здесь. В середине XIX века Блистательную Порту уже открыто называли «больным человеком Европы», и падение многовековой империи было лишь вопросом времени. Но такое толкование было бы, увы, лишь узко политическим, кроме того, не всякая империя, увядая, дарила миру такие цветы. Известны сооружения позднего Рима, например, монументально мрачный дворец Диоклетиана, суровый при всей своей функциональности акведук Валента, но это совсем не то. В Долмабахче нет никакой суровости, никакой монументальности, никакой (упаси Боже) солдатчины (ибо дворец Диоклетиана напоминает казарму, пусть и роскошную). Долмабахче – тихий, даже кроткий уголок. Сад с извилистыми дорожками, древние кедры и магнолии, каррарский мрамор статуй – лев, попирающий крокодила, пантера с детенышами. Его лучше всего видеть во время дождя – тогда чувствуешь романтическое очарование и зрительно ощущаешь хрупкость дворца, мраморной раковины, лежащей рядом с Босфором, глубоким следом колесницы Времени.
И тогда понимаешь, что этот дворец не просто роскошная резиденция одного из последних владык увядающей империи, что смысл и дух этого произведения искусства не ограничены ни Стамбулом, ни Турцией, не заключены в национальные или культурные рамки. Это явление общее – вспомним романтические замки, строившиеся в Европе в ту пору, вспомним живопись прерафаэлитов и неоромантиков, городскую архитектуру эклектики и модерна, наконец, саму «прекрасную эпоху» – Долмабахче лишь один из её лепестков. И пророчество оказывается намного шире и намного страшнее. Оно гласит о наступлении времени, когда вместо Бога станут поклоняться худшим из его подобий, когда вместо прекрасного начнут ценить то, что названо новым и мыслится оригинальным, и когда понятия «культура» и «эстетика» станут употребляться в значении чуть ли не противоположном изначальному, особенно при добавлении приставок типа «суб», «контр» и «масс».
Самое время, присев внутри беседки, окруженной взволнованными розами, поговорить о причинах и смысле явления. Характерно, что ныне чуть ли не все жалуются на разрушительную роль денег – культ «презренного металла» занял место истинной культуры, которая по определению может создаваться только нестяжателями. Логически – совершенно бессильными в наш прагматический век. Так ли это?
Все бы хорошо, но разве дело в деньгах? Они лишь средство, лишь слуги человека, а в нем, в человеке, истинные причины всех наших прежних и нынешних чудес и безобразий. Стоит сказать и больше – тот же дворец Долмабахче смог возникнуть только благодаря деньгам, причем очень большим. Деньги долго выкачивались налогами из населения империи, копились в казне, а потом выкристаллизовались в этом сокровище. И так было везде в те времена – и в Алупке у графа Воронцова, и в Глубоке-над-Влтавой у князя Шварценберга, да и в самом Нойшванштайне у Людвига Баварского. Перефразируя афоризм маршала Тривульцио, скажу так. Что нужно для создания высокого произведения искусства, подлинного шедевра? Деньги, деньги и еще раз деньги.
А если так, то деньги никакая не помеха искусству, но, напротив, его пища, его питье, его источник жизни, как ни вульгарно это звучит. И отсюда уже становится элементарным вывод о том, что дело не в деньгах, а в людях, обладающих деньгами. Вернемся, однако, к истории. С какого момента начинается кризис искусства, продолжающийся и поныне? А с того, когда в мире утвердился капитализм, когда место аристократов заняли буржуа, по-нынешнему – предприниматели. Новый класс стал совершенно иначе оценивать искусство. На первый план вышли такие качества, как новизна, неожиданность и парадоксальность, наконец, всеобщность, заключающаяся либо в предельной понятности для любого и каждого, либо в совершенной непонятности, доходящей до абсурда и обрамленной некоей тут же канонизируемой символистской интерпретацией. Гармония скучна, приелась, традиционность ретроградна и подается с отрицательным знаком. Красота же относительна, как нам убедительно разъяснили. Исключения, вроде обладавшего хорошим вкусом и тонко разбиравшегося в искусстве Саввы Мамонтова, не в счет.
Но любой вправе задать вопрос – неужели все дело заключается лишь в марксистской догме о базисе и надстройке, и сводится к способу производства? Как бы хотелось мне ответить отрицательно… Но я отчего-то не решаюсь. Ах, как все непросто в этом борении духа и вещества, борении, которого требуют обе силы, без которого они не могут существовать! А думать все равно надо, и придется идти далеко в этих рассуждениях, и без того уже пространных. В чем принципиальная разница между аристократом-феодалом и капиталистом? Оба могут быть жестокими и милостивыми, мизантропами и филантропами, просвещенными и не очень – в зависимости от жизни, от обстоятельств. Кто-то лелеет надежду, что наши нувориши насытятся деньгами и обратятся к культуре, а если не они, то дети их. Оправдана ли эта надежда? Понять её можно, лишь обратившись к той самой разнице, которую мы все еще не поняли.
А она – рядом, прямо с нами. Вот, сидим в беседке чудесного парка у дворца Долмабахче, любуемся роскошными кронами кедров и романтичным Босфором, и рассуждаем, пребывая в праздности. Заботы жизненные нас не тяготят, напротив, впереди еще столько прекрасного, нового, волнующего, ведь путешествие наше еще только началось. Предаемся праздности, значит? Так ведь именно праздность отличает графа Х от президента совета директоров Y. Х хочет жить красиво и изящно, так, как жили его многочисленные предки, и даже лучше. Y хочет жить богато, так, как его предки и не мечтали. Соответственно, все мышление Y направлено на увеличение состояния, и к искусству он будет относиться точно так же. Какое искусство принесет больший доход в будущем, такое и актуально. Следовательно, инвестирование с целью получения прибыли – более рисковое, менее… Но это уже неважно, главное сказано.
А теперь подойдем с другой стороны. Понятно, что в искусство надо вкладывать и вкладывать деньги. Но нельзя делать это с расчетом на прибыль! Что интересно, почти таков и принцип самого художественного творчества – оно самоценно, а это значит, что художник не вправе планировать доходы от него. Получатся доходы – хорошо, не получатся – жаль, но это лишь побочный результат, а не цель творчества. Итак, и художник, и заказчик должны подходить к этому вопросу с позиций нестяжательства. Утопия? В наше время – да. Означает ли это принципиальную обреченность искусства в нашу эпоху? Полагаю, что все-таки нет. Скорее обречена наша цивилизация, стоящая до сих пор на принципе «производство ради производства». Тут пока ничего не поделаешь, так как требуются рабочие места, требуется непрерывный рост национального дохода, надо обеспечивать бюджетные отрасли, пенсионеров, здравоохранение, а население мира растет и не думает останавливаться, и точно так же растет потребление. «Золотой миллиард» жаждет потреблять еще и еще больше, и не думает о самоограничении даже перед надвигающейся опасностью всеобщего истощения. А человек? Он всю жизнь бежит, он марафонец, пробегающий мимо красот мира и лишь краем глаза отмечающий их существование, и не более того. Даже серьезный и любознательный турист, и тот спешит увидеть как можно больше, и смотрит, смотрит, ничем не успевая в полной мере полюбоваться. Мы пожираем культуру как гамбургеры, не особо вникая во вкус и заботясь лишь о насыщении. А надо бы не так. Вот, тот же дворец Долмабахче. Пока мы беседовали, пасмурная погода, державшаяся некоторое время после дождя, успела смениться солнечной, заиграли струи фонтанов, еще темнее и контрастнее стала хвоя кедров и араукарий, посинел Босфор, и желтоватый камень дворца впитал в себя немного солнышка. Он, этот дворец, оживает воспоминаниями навсегда утраченного, он печалится о своих владельцах и жителях, что никогда уже не вернутся, не пройдут по его лестницам с хрустальными перилами, балясинами и жирандолями. Все в прошлом, и сколько миллиардов ни вбухай, такого уже никто тебе не построит. Разве что копию или имитацию. Вот вам и оригинальность, вот вам и новизна искусства современного – она реализуется лишь в упрощенных, грубых и функционально-индустриальных формах.




