Шоу бизнес. Книга третья
Шоу бизнес. Книга третья

Полная версия

Шоу бизнес. Книга третья

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 2

Валерий Положенцев

Шоу бизнес. Книга третья

Пролог

или Краткое руководство по выживанию в шоу-бизнесе

В России девяностых – славном времени, когда понятие «закон» служило скорее метафорой, чем руководством к действию, – у каждого уважающего себя человека было минимум три врага. Четвёртый появлялся, если не повезло, а пятый обычно оказывался партнёром и таился до поры до времени, как нож в рукаве у друга. Особо удачливые успевали похоронить своих врагов раньше, чем те хоронили их, – это считалось высшим пилотажем, олимпийской дисциплиной российского бизнеса.

Первым врагом значилось государство – умирающее, но упорно не желающее признавать собственную кончину, как старик, который уже не дышит, но всё ещё грозит пальцем. КГБ менял вывески с такой скоростью, что даже проститутки на Тверской завидовали: вчера «Комитет», сегодня «Служба», завтра «Агентство», а суть оставалась неизменной – знать всё обо всех, контролировать каждого и не отчитываться ни перед кем. Налоговая ещё не родилась, но уже голодно ворочалась в бюрократической утробе, предвкушая будущие пиршества. Милиция же, не мудрствуя лукаво, хватала всех подряд на всякий случай, а разбиралась потом – иногда, правда, посмертно.

Вторым врагом выступали конкуренты – порождение великого советского парадокса. Семьдесят лет страна строила коммунизм, а когда осела пыль, выяснилось, что возводила капитализм – просто забыла предупредить строителей. Все хотели одного и того же: денег, власти, красивой жизни – желательно чужой, она всегда казалась вкуснее, как соседский борщ через забор. В детском саду советских детей учили делиться игрушками, но делиться деньгами в программу как-то не включили, а при упоминании власти воспитательницы и вовсе смеялись – наивные. Поэтому делились иначе: на живых и мёртвых, на успевших и опоздавших. Опоздавших хоронили с почестями, иногда даже в гробу.

Третьим врагом шли бандиты – неизбежность, как похмелье после праздника, как налог на существование в стране, где закон был лишь предположением. Делились на две породы: старые придерживались понятий, новые – пистолетов. Первые хотя бы соблюдали правила: не при детях, не в праздники, долю отдавай вовремя – с ними можно было договориться, выстроить отношения, даже подружиться, насколько вообще можно дружить с человеком, который в любой момент готов тебя закопать. Молодняк же усвоил только похоронный этикет: эти не разговаривали – стреляли сразу, а вопросы задавали потом, обычно вдове.

Четвёртый враг доставался не всем – только тем, кому особенно не повезло. Силовики. Не обычные менты с их облавами – те были частью пейзажа, как грязь на дорогах, как лужи после дождя. Настоящие силовики приходили тихо, с папочкой и улыбкой, от которой хотелось проверить, на месте ли кошелёк и почки. РУБОП, ОБЭП, прокуратура – алфавитный суп из аббревиатур, каждая буква которого могла стоить свободы. Если бандит хотел денег, с ним можно было договориться – у жадности есть предел. Силовик же хотел всего: денег, власти, унижения, благодарности за то, что оставил тебе хоть что-то. И договариваться приходилось каждый раз заново, потому что вчерашняя договорённость сегодня стоила меньше, чем бумага, на которой её не записывали.

Пятым врагом – самым опасным и самым близким, и совпадение это отнюдь не случайно – были партнёры. Именно партнёр знал, где ты прячешь деньги, с кем спишь и чего боишься по ночам, а информация в России всегда стоила дороже нефти, дороже крови, дороже совести. Тот, кто сегодня подставляет надёжное плечо, завтра с тем же дружелюбным выражением лица поставит подножку – не со зла, упаси боже, просто бизнес. «Ничего личного» – любимая присказка тех, кто разглядел возможность там, где ты видел лишь стену; вторая по популярности фраза после «деньги вперёд». Хотя, если разобраться, абсолютно всё в этой игре было личным – включая пулю.

Водились враги и помельче – этакая фауна российского бизнеса, мелкие хищники и падальщики. Чиновники попадались полезные и бесполезные, причём вторые обходились дороже – парадокс, достойный отдельного исследования русской души. Женщины появлялись всегда некстати и разрушали всё, что мужчины кропотливо выстраивали годами; впрочем, когда появлялись кстати – разрушали тоже, только красивее.

***

Эта история – про двоих. Партнёры, друзья, враги – порой всё это умещалось в одном рукопожатии, и ни один из них не знал, какое именно значение актуально в данную секунду. За ними следили все: государство аккуратно пополняло папочку, конкуренты терпеливо точили ножи, бандиты деловито подсчитывали проценты, женщины вдохновенно плели интриги. А эти двое не имели ни малейшего понятия о масштабах внимания к своим персонам и искренне полагали себя умнее всех – в России так думает каждый второй. Первый к этому моменту уже сидит. Или лежит.

Но у них была мечта. Империя звука – от Урала до Чёрного моря. Стадионы, ревущие от восторга, артисты, готовые целовать руки, деньги, которые не надо прятать в трёхлитровых банках и закапывать на даче под яблоней. В России подобные фантазии называются либо «сказкой», либо «статьёй» – любимым словом прокурора. На ватмане план выглядел идеально: стрелочки указывали направления роста, кружочки обозначали ключевые точки, цифры с многообещающими нулями складывались в будущее состояние. Красиво, убедительно – на бумаге безупречно. План не учитывал одного: это Россия, детка. А бумага в России терпит всё, кроме правды.

***

Россия в девяностых раздавала карты исключительно из крапленой колоды, причём всем игрокам одинаково меченые – демократия по-русски. Единственной честной игрой в стране оставалась русская рулетка: там хотя бы шансы были понятны, и барабан не врал. За карточным столом сидели сплошь шулеры, и побеждал не самый умный и не самый сильный, а тот, кто ловчее прятал тузов в рукаве и быстрее бежал к выходу. Друзья предавали именно потому, что им доверяли – какой смысл предавать чужого? Недруги помогали из чистой арифметики выживания. Государство методично душило тех, кого не могло контролировать, то есть всех подряд – для профилактики. За мечту в России платят кровью, дружбой, любовью, совестью и печенью – здесь всё это считается расходным материалом, как гвозди на стройке. Отдают самое ценное и самое бесценное, причём обычно не подозревая об этом заранее – счёт приходит позже, когда платить уже нечем.

Эти двое ещё не понимали цену. Но понимали одно: они хотят эту мечту и готовы на всё. «На всё» – понятие в России удивительно растяжимое. Как правило, растягивается до первого трупа, а потом привыкаешь. К трупам, к предательству, к тому, что вчерашний друг сегодня смотрит на тебя через прицел – привыкаешь ко всему, кроме собственного отражения в зеркале. Их история – смешная и страшная одновременно. Анекдот, рассказанный на похоронах. Тост, произнесённый на поминках. Песня, которую поют, когда плакать уже не получается. В общем – Россия.

Добро пожаловать.

Трещина на скатерти

или Почему шампанское и водка не смешиваются

Май в Москве – единственный месяц, когда город притворяется живым, когда даже асфальт, кажется, дышит, и даже чиновники улыбаются без взятки.

Москва дышала маем – влажным, тополиным, с привкусом бензина от бесконечных «Жигулей» и надежды, которая в этом году почему-то отдавала иностранными сигаретами и валютой из-под полы.

Запах эпохи не выветривается – он въедается в стены, в одежду, в память, как табачный дым в занавески коммуналки.

В девяносто первом году Советский Союз пах по-разному, и каждый город имел свой аромат, свою ноту в симфонии распада. В Москве пахло «Мальборо» и валютой – запах будущего, которое уже наступило для избранных. В Ленинграде – гуманитарной помощью и крысами, которые множились быстрее, чем очереди за хлебом. В Свердловске – заводским дымом и безнадёжностью, густой, как смог над трубами. А в Сочи – морем, шашлыком и верой, что всё как-нибудь обойдётся, потому что на юге всегда верят в лучшее, даже когда верить не во что.

Надежда в СССР была бесплатной – единственный товар без дефицита. В России девяностых её стали продавать, и оказалось, что спрос превышает любое предложение.

***

Валерий Положенцев шёл по Неглинной, и город раскрывался перед ним, как карточный веер: тузы, короли, дамы, блеск и обещание выигрыша.

Фасады домов сияли старой штукатуркой цвета топлёного молока, лепнина щеголяла отбитыми носами у кариатид – но в этой обшарпанности Валерию чудилась не разруха, а патина, благородство старых капиталов, которые вот-вот сменятся новыми. Его капиталами.

Он умел видеть золото там, где другие замечали только ржавчину.

Ресторан «Савой» светился в сумерках приглушённым золотом абажуров, молочным блеском витражей, тяжёлыми портьерами цвета запёкшейся крови – островок дореволюционной роскоши посреди океана советского убожества.

Валерий толкнул массивную дубовую дверь и вошёл в другой мир: официанты скользили бесшумно, как призраки прежней жизни, пахло французскими духами и хорошим табаком. Здесь можно было на минуту забыть, что за стенами агонизирует империя.

Он любил это место, ценил его неуместную роскошь, его упрямое нежелание замечать, что времена изменились. Это их роднило – он тоже не признавал границ возможного.

***

Ресторан в СССР – это театр, где еда была лишь декорацией, а главным блюдом всегда оставались связи. В Советском Союзе существовало три типа ресторанов, и каждый знал своё место в этой иерархии желудка.

Первый – для народа. Столовая номер семь при заводе имени Ленина: алюминиевые ложки, прикованные цепью к столу, словно преступники на каторге; котлеты из хлеба с мясным ароматизатором; компот, в котором плавало нечто, напоминающее сухофрукт, но уже настолько размокшее, что установить его биологическую природу не представлялось возможным даже криминалистам.

Второй – для номенклатуры. Закрытые распределители, спецстоловые, буфеты при обкомах – сюда не ходили, сюда допускались. По пропускам, по спискам, по чину. Здесь подавали то же самое, что и в столовых, но на фарфоре и с улыбкой.

И третий – для тех, кто при деньгах, но без чина. Кооператоры, фарцовщики, артисты, валютчики – все те, кого советская власть официально презирала, но неофициально обслуживала. Как всё в этой стране: одной рукой душили, другой – брали на чай.

Метрдотель – седой, с выправкой бывшего полковника, который, впрочем, мог оказаться и бывшим официантом, научившимся выправке у полковников, – узнал Валерия и кивнул с тем особым почтением, которое здесь оказывали не партийным бонзам, а тем, кто платил наличными и щедро.

Валерию было тридцать четыре, но в зеркалах «Савоя» он видел себя моложе. Итальянский костюм за три месячные зарплаты инженера, купленный у фарцовщика на Тишинке, сидел как влитой; галстук подобран идеально; запонки – настоящее серебро с бирюзой, подарок армянского продюсера за удачные гастроли.

Валерий знал себе цену – сам её назначил, и мир пока соглашался платить.

Он прошёл через зал, машинально отмечая детали, как опытный картёжник считывает карты. Дама в норковом палантине, несмотря на май (значит, из тех, кто боится показаться бедной больше, чем вспотеть); её спутник с бычьей шеей, перстнем-печаткой и костюмом с чужого плеча – кооператор или бандит, впрочем, в девяностом разница стиралась быстрее, чем чернила на фальшивых накладных.

В углу двое в одинаковых серых пиджаках смотрели в тарелки слишком внимательно – эти из конторы, по запаху чувствуется, – но Валерию до них дела не было. Он давно научился быть незаметным для тех, кому не нужно, и заметным для тех, кому нужен.

***

В дальнем углу, за столиком у окна, занавешенного тяжёлой портьерой, сидел Сергей.

И в этот момент воздух изменился – словно из-за портьеры потянуло сквозняком. Не московским, тёплым и суетливым, пахнущим бензином и возможностями, а другим. Уральским. Холодным. Пахнущим железом, углём и безнадёжностью, которую там впитывают с молоком матери.

Сергей глядел на Москву через пыльное стекло, и город казался ему ненастоящим – слишком яркие огни, чересчур много машин, избыточно громкий смех. Декорация к спектаклю, который вот-вот отменят за неуплату аренды.

Он прилетел три часа назад, и Москва успела его утомить своей показной бодростью, своим враньём, своей готовностью улыбаться, когда надо выть.

В Свердловске улыбка считалась непроизводительным расходом энергии – как всё, что не приносило прямой пользы заводу. Скалить зубы полагалось дважды в год: на Первомай и на День металлурга. В остальное время лицевые мышцы следовало беречь для более важных выражений: сосредоточенности, усталости и похмелья.

Сергей понимал арифметику улицы – она проще школьной: отнять и поделить, умножить на страх, разделить на молчание.

Двадцать девять лет в городе, где заводские трубы дымят круглосуточно, а небо бывает голубым только на открытках, – это закалка и понимание простых вещей. Хлеб надо есть, пока не отняли; деньги надо прятать, пока не нашли; друзей надо выбирать, как патроны, – по калибру.

Он заказал водку. Официант – молодой, вертлявый, с улыбкой профессионального подхалима, от которой хотелось проверить карманы, – предложил «Столичную», но Сергей потребовал «Пшеничную». Не потому, что вкуснее, – потому что дешевле. Привычка.

В Свердловске привыкаешь считать копейки, даже когда рубли есть, – потому что рубли имеют свойство заканчиваться. На Урале кончается всё: деньги, надежды, терпение, – и Царя сия участь не миновала. Вечная только зима.

Графин запотел сразу, будто занервничал от страха оказаться в этом чужом, слишком тёплом городе. Сергей налил себе стопку, выпил молча – какие тосты в одиночестве? – и закурил «Мальборо». Сигареты достались от давешних партнёров из Казахстана, контрабанда, но это детали – в России всё контрабанда, включая саму Россию.

Дым поднимался к лепному своду с ангелами и гирляндами цветов, и Сергей думал о том, как странно устроена жизнь: над головой рай – позолоченный, с крылышками и арфами, – а под ним сидит человек, который три дня назад объяснял бригаде рэкетиров, почему нельзя забирать у артистов всю выручку. Надо оставлять им на обратную дорогу – иначе кто в следующий раз приедет? Даже корову не режут, пока она даёт молоко.

Руки лежали на белой скатерти, спокойные, умелые – научились многому за эти годы: договариваться, считать, при необходимости бить.

Но сейчас эта белизна казалась неправильной, как снег в июле. В Свердловске скатерти выцветшие, даже если их стирают каждый день, – воздух такой. Копоть въедается во всё: в ткань, в камень, в людей. В душу.

Валерий появился в дверях, и Сергей невольно сравнил: вот человек, который в эту белизну вписывается. Костюм, галстук, запонки – всё правильное, на своём месте, кричит о достатке и уверенности.

Сергей был из другого теста, замешанного на заводской копоти и уральском морозе. Он не жил – выживал. Разные навыки. Одно дело – планировать на годы вперёд, другое – дотянуть до завтра. В Свердловске планировали на день, а горизонт был не дальше заводской трубы.

***

– Долетел нормально? – спросил Валерий, усаживаясь напротив.

Не вопрос – приветствие, ритуал. Москвичам свойственно тратить слова на ерунду, как тратят воду в городе, где она течёт из крана, а не из колонки во дворе.

Сергей затянулся, выпустил дым:

– Нормально. Самолёт взлетел в Свердловске, сел в Москве. Физика. Ньютон бы порадовался – всё по законам. Яблоки падают вниз, самолёты иногда долетают до места назначения.

– Два часа задержки – это тоже физика?

Валерий улыбнулся – открыто, почти искренне.

Сергей давно научился видеть щель между тем, что человек показывает, и тем, что он есть на самом деле. У Валерия эта щель была у́же, чем у большинства, но не исчезала – как трещина в фундаменте, которую замазывают, но которая всё равно проступает.

– Это советская физика, – ответил Сергей. – Свои законы. Самолёт одновременно и летит, и стоит, пока не откроешь дверь и не убедишься лично. Кот Шрёдингера отдыхает – у нас целые города так живут.

Говорил спокойно, констатировал – в Свердловске к системе относятся как к погоде: терпят и не жалуются. Жаловаться бессмысленно – погода не слышит.

Валерий слушал и думал: как он изменился. Помнил его другим – жадным до жизни, полным идей, готовым ворочать горы голыми руками. Сейчас перед ним сидел кто-то другой. Тяжёлый. Потухший. Как угольная шахта, где произошёл взрыв: снаружи всё цело, но внутри выгорело.

Но Валерий умел смотреть дальше очевидного – это был его талант, его дар: находить золото в породе, которую другие выбрасывали. Сергей не потух. Он накопил. Там, под этой уральской тяжестью, под серостью и усталостью, тлел огонь – тот самый, ради которого человек летит через всю страну, ради которого терпит московскую суету и столичное враньё.

– Слышал про новый закон о предпринимательстве? – Валерий попытался нащупать тему. – Это же революция, понимаешь? Впервые за семьдесят лет можно делать бизнес легально!

Хотя торопить уральца бессмысленно – ледник не подгонишь, гору не уговоришь.

– Который из них новый? – Сергей стряхнул пепел в хрустальную пепельницу. – Они меняются быстрее, чем бельё у вокзальной потаскухи. Сегодня можно, завтра нельзя, послезавтра – расстрел имущества.

– Говорят, частную торговлю разрешат. Официально. Даже бланки уже печатают.

– А потом запретят. После опять разрешат. А затем посадят всех, кто поверил, – Сергей замолчал, глядя на пузырьки в графине – в них было больше жизни, чем в его голосе. – Это как онанизм в пионерлагере: все занимаются, но никто не признаётся, вожатые делают вид, что не знают, а потом на линейке объявляют, кого исключили за аморалку.

Раздражение кольнуло Валерия – он не любил этот провинциальный цинизм, это уральское смакование безнадёжности, будто в ней есть какой-то особый вкус.

Да, страна трещит по швам. Да, завтра может случиться что угодно. Но именно поэтому – надо действовать сейчас! Пока старое рушится и новое ещё не построено, есть окно. Узкое, но есть – и он, Валерий Положенцев, намерен туда пролезть, даже если придётся ободрать бока.

– Ты всегда таким циничным был? – спросил он, не скрывая иронии.

Сергей поднял глаза. Серые, как свердловское небо. Как вся его жизнь в городе, где даже солнце светит неуверенно, словно извиняясь за своё присутствие.

– Я реалист. Знаешь разницу между оптимистом, пессимистом и мной в нашей стране?

– Просвети.

Сергей налил себе водки – демонстративно, мол, хватит с меня вашего шипучего пойла, я человек простой, и простота эта – не недостаток, а броня.

– Оптимист учит английский – думает, в Америку свалит, там заживёт. Пессимист учит китайский – понимает, куда ветер дует, с кем придётся иметь дело лет через десять. А реалист…

Выпил, поморщился – не от водки, от чего-то внутреннего, что водкой не зальёшь.

– Реалист учится разбирать и собирать Калашников с закрытыми глазами. На всякий случай. Потому что знает: когда всё рухнет, выживут те, кто умеет стрелять. Или те, кто умеет договариваться с теми, кто умеет стрелять.

В соседнем зале саксофон выводил что-то томное – кажется, Гершвина, – звуки просачивались сквозь портьеры, как свет сквозь щели, и Валерий поймал себя на мысли, что это музыка надежды. Американской, наглой, уверенной, не знающей слова «нельзя». Он любил этот звук. Он верил, что Россия может звучать так же – нужно только найти правильную ноту.

Сергей, очевидно, думал иначе. Для него эта мелодия звучала похоронным маршем – красивым, но безнадёжным. В Свердловске музыка была другой: тяжелее, честнее. Металл бил по ушам, рок кричал о боли, а попса звучала так приторно, что от неё сводило скулы. Свердловчане не умели радоваться – только терпеть. И петь о том, как терпят.

– Валер, хватит вокруг да около ходить.

Сергей вдруг наклонился вперёд, и Валерий увидел это. Тот огонь, который искал. Не потух – спрятался. Как угли под золой, которые ждут только ветра, чтобы вспыхнуть.

– Я не за философскими беседами через всю страну летел. И не за водкой – её в Свердловске хватает.

– И зачем же? – Валерий напрягся, как охотничья собака, почуявшая дичь.

Он знал этот тон – так говорят перед тем, как выложить козырь. Или перед тем, как ударить.

Империя звука

или Как начинаются истории, которые плохо заканчиваются

Концертный аппарат в СССР – это ядерный чемоданчик: у кого есть, тот и командует. Остальные стоят в очереди и кланяются.

– Давай купим концертный аппарат!

Слова хлестнули пощёчиной – нет, разрядом тока. Валерий замер с бокалом у губ, и шампанское показалось ему горьким, хотя это было «Советское», полусладкое. Других и не водилось в стране, где даже радость была дефицитом.

– Что?

– Ты оглох? Кон-церт-ный ап-па-рат.

Сергей произнёс это по слогам, как учитель для тупого ученика, и в этом было что-то оскорбительное – но Валерий стерпел. Он не мог обижаться. Он думал. Думал так напряжённо, что, казалось, можно было услышать скрип шестерёнок в его голове.

Год назад. Ялта – город, где русские мечтают о море, а море мечтает о покое от русских.

Жара, солнце, концерт Пугачёвой в летнем театре. Они с Сергеем сидели на задних рядах – пришли не ради музыки, ради звука. Точнее, ради его отсутствия.

Аппаратура хрипела, визжала, давала обратную связь. Голос Примадонны тонул в каше из помех, и Валерий, который три года крутился в концертном бизнесе, физически страдал от этого убожества, как музыкант страдает от фальшивой ноты.

– А представь, – заметил он тогда Сергею, глядя на сцену с выражением человека, которому наступили на любимую мозоль. – Если бы у нас был свой аппарат. Настоящий. Западный. Такой, чтобы звук – как из головы. Чтобы люди приходили и офигевали.

– Бред сивой кобылы, – отрезал Сергей. – Где деньги? Как привезти? Где гарантия, что не отберут на следующий день?

И вот теперь, год спустя, этот же человек сидел напротив и предлагал то, что сам назвал бредом.

Жизнь в России – это когда вчерашняя фантазия становится сегодняшним планом, а сегодняшний план – завтрашней статьёй.

– Это моя идея была! – Валерий поставил бокал. Рука дрожала, выдавая волнение, которое он пытался скрыть. – Моя, понимаешь? В Ялте. После концерта Пугачёвой. А ты сказал – бред.

– Ну и что?

Сергей откинулся на спинку стула. На его лице появилось выражение, которое Валерий не мог прочитать: не то вызов, не то усталость, не то что-то третье, свердловское, выкованное в городе, где эмоции считались роскошью.

– У Эдисона тоже не все идеи свои были. Лампочку придумал не он, но в историю вошёл именно Эдисон. Главное – реализация. Без денег идея – это как меню без еды: читать интересно, но сытым не станешь.

– Год назад ты сказал, что это авантюра. Что проще золото из ртути делать.

– Год назад доллар стоил шестьдесят копеек. Официально, конечно. – В Стране Советов всё было официально, особенно враньё. – Но кто по официальному курсу меняет? Только идиоты и иностранцы – причём вторые быстро становятся первыми.

Сергей вытащил из кармана пиджака блокнот – потрёпанный, в клеточку, с загнутыми уголками. Такие носят инженеры на заводах, чтобы записывать расход материалов и план на смену. Только в этом блокноте были записаны не нормы выработки, а цифры совсем другого порядка.

– Сейчас доллар – рубль двадцать. На чёрном рынке – единственном работающем рынке в стране. И это только начало. Через год будет пять рублей, через два – пятьдесят. Я считал.

Он постучал пальцем по блокноту, как прокурор стучит по делу.

– Экономика разваливается, рубль падает, а западная техника дорожает. Если мы не купим аппарат сейчас – через год он станет недоступен. Совсем. Как сервелат в восемьдесят третьем.

Валерий глядел на блокнот, на колонки цифр, на графики, нарисованные от руки с аккуратностью чертёжника, и понимал: Сергей не просто так прилетел.

Он готовился. Там, в своём Свердловске, под серым небом, в тусклой квартире, он сидел и считал варианты, риски, вероятности. Как инженер рассчитывает прочность моста, чтобы тот не рухнул под первым же грузовиком.

Странно и прекрасно. Потому что сам Валерий считать не любил – предпочитал мечтать, видеть перспективы, зажигать людей словами и образами. А цифры – скука и страх. Потому что цифры не врут, а мечты обманывают с улыбкой на лице.

– Если мы купим свой аппарат… – начал он.

– Мы сможем не арендовать советское барахло, – перебил Сергей, и глаза его загорелись тем самым огнём, который Валерий искал весь вечер. – Знаешь, сколько я заплатил за аппаратуру на последнем концерте в Челябинске? Три тысячи Меньшикову. За три дня. За колонки, которые хрипели, как туберкулёзники в последней стадии, и микшер, у которого половина каналов не работала.

На страницу:
1 из 2