
Полная версия
Наизнанку
– Контрастное вещество, – безразлично ответила она. – Чтобы увидеть, где застряла ваша жизнь.
Меня пристегнули ремнями к холодной поверхности, и колесо начало медленно вращаться. Я чувствовала, как отвратительная жидкость переливается внутри, но не уходит дальше – словно в бутылке с наглухо закрученной крышкой. Так же, как и я сама – запертая в собственном теле, без выхода.
Врач уставился на монитор, его очки блеснули отражением зелёных пикселей.
– Милочка… ваш желудок – как кувшин, – произнёс он, и в его голосе прозвучало нечто среднее между изумлением и ужасом. Он повернул экран ко мне. – Видите? Вход в него есть, дальше идёт расширение, тело желудка. И… всё.
Его палец ткнул в затемнённую область на снимке.
– Дно. Выхода нет. Как в банке.
Он вытаращил на меня глаза, и в них читался неподдельный шок.
– Теоретически… вы не должны были прожить и недели с таким.
Я замерла, чувствуя, как ледяная волна прокатывается по спине.
– Но мне 38 лет! – выдохнула я, и мой голос прозвучал как чужой, полный недоумения и страха.
– Вот и мы не понимаем, – он растерянно почесал затылок, не отрывая взгляда от снимка. – Нуууууу… я даже не знаю, я первый раз сталкиваюсь с таким случаем. Вход есть, выхода нет.
Он развёл руками, словно предлагая миру разгадать эту невероятную загадку.
Через час в палату ворвалась настоящая буря – хирург Лев Валерьянович, гастроэнтеролог Анна Михайловна, реаниматолог Сергей Викторович. Они встали вокруг моей кровати, словно судьи.
– Посмотрите на снимки! – Сергей Викторович швырнул плёнки на стол. – Полная обструкция привратника!
Анна Михайловна покачала головой:
– Но как она вообще жива? Гемоглобин 52, белок на нижней границе…
– Вы хоть раз видели подобное? – Лев Валерьянович нервно поправил очки. – Желудок-ловушка! Пища поступает и не эвакуируется!
Мой голос, тихий, но чёткий, прорвался сквозь этот шум:
– Я питаюсь как зомби!
Все замолчали, повернувшись ко мне.
– Ем… потом жду, пока еда сгниёт… потом наступает рвота… и так каждый день уже три месяца.
Сергей Викторович побледнел:
– Боже правый… Вы живёте на аутотоксикации! Организм отравляет сам себя продуктами распада!
Лев Валерьянович решительно разложил на подушке схему операции:
– Только анастомоз. Будем формировать обходной путь. Возьмём гортань животного – хрящ не даст стенкам слипнуться.
– Почему именно гортань? – прошептала я.
– Потому что это единственный биоматериал, который не будет отторгнут и сохранит форму, – объяснил он, показывая на схеме. – Станет своеобразным каркасом.
Он вздохнул, снял очки и посмотрел на меня прямо:
– Татьяна, это беспрецедентная операция. Риск огромен – от отторжения трансплантата до сепсиса. Нам нужно ваше согласие.
Я посмотрела на свои синие, почти прозрачные вены на руках, на эту хрупкую ниточку жизни…
– Режьте.
Меня перевезли в реанимацию. Мир сузился до стерильного пространства: постоянное жужжание мониторов, щёлканье инфузионных насосов, холодные пальцы медсестёр, берущих анализы, шипение кислородной маски.
– Держитесь, Татьяна Сергеевна, – говорила медсестра Юля, меняя капельницу. – Вам нужно набраться сил перед операцией.
Каждый день – новые процедуры: вливания альбумина, инъекции витаминов, переливания эритроцитарной массы, кардиомониторинг 24/7.
За три дня до операции возле моей кровати Лев Валерьянович и Сергей Викторович, просматривали вновь поступившие результаты анализов:
– Смотрите, – реаниматолог держал папку в руках. – Гемоглобин поднялся до 67. Сердце стабильное. Мы будем готовы послезавтра.
***
Из реанимации меня перевели не в ту маленькую, почти уютную палату, где я лежала вдвоём с молчаливой пожилой дамой, а в огромную, восьмиместную. Первой мыслью было: «Раньше была тишина…»
Теперь её не было. Её съели скрип старых кроватей, надсадный кашель за соседней кроватью, металлический звон капельниц, сливавшийся в один тоскливый перезвон.
Старушка напротив, вся в морщинах, как печёное яблоко, беззвучно шептала молитвы. Две девушки лет двадцати, звонко смеялись над чем-то в своих телефонах, их смех резал уши, казался кощунственным. Остальные пациентки просто лежали, уставившись в потолок, их взгляды были пусты и безжизненны.
Меня разместили у окна – будто дали последнее место в театре перед закрытием занавеса.
И снова началась подготовка к операции. Предоперационная химиотерапия. И каждый день – три капельницы. Три флакона с прозрачной, обманчиво невинной жидкостью, которые методично вгоняли моё тело в самый настоящий ад.
Сначала – лишь лёгкий озноб, словно от сквозняка. Но уже через несколько минут под кожей разгорался огонь, будто в вены влили раскалённый металл. Сердце начинало колотиться с такой бешеной силой, что казалось – вот-вот разорвёт грудную клетку и выпрыгнет наружу. По всему телу бежали мурашки, но это были не просто мурашки – это были тысячи крошечных, раскалённых иголок, впивающихся в каждый миллиметр кожи, отзывающихся глубокой, ноющей, невыносимой болью.
Я сжала простыню, стиснула зубы.
– «Это лактоза…» – именно во время капельницы с этим препаратом начинался этот кошмар. Я была в этом уверена.
Во время утреннего обхода Лев Валерьянович остановился у моей койки. Он стоял, листая документы в моей истории болезни, его лицо было усталым, но сосредоточенным.
– Кризис миновал, – констатировал он, не глядя на меня. – Завтра будем оперировать. А пока продолжаем лечение.
Я собрала всё своё мужество, которое оставалось в моём истощённом теле.
– Доктор… – мой голос дрожал, но я заставила себя продолжать. – После капельниц мне становится хуже. Сильно. Температура, дикая дрожь, боль… Может, это лактоза? Может, отменить её?
Лев Валерьянович нахмурился, его глаза забегали по строчкам в бумагах, будто он искал там подтверждение или опровержение моим словам. Он тяжело вздохнул.
– Хорошо… – наконец произнёс он. – Сегодня попробуем без неё. Посмотрим на вашу реакцию.
Я кивнула, чувствуя, как отступает напряжение и разжала пальцы, отпуская скомканный край простыни.
– «Наконец-то… Слава Богу…»
Но вечером, когда в палате уже сгустились сумерки, дверь с привычным скрипом открылась, и на пороге появилась медсестра Надежда. В её руках – та самая, знакомая до тошноты капельница. И те самые три флакона.
Сердце упало.
– Наденька… – я из последних сил приподнялась на локте, стараясь, чтобы голос звучал твёрдо и убедительно. – Лев Валерьянович… он отменил сегодня лактозу… Мне от неё очень дурно. Пожалуйста, проверьте…
Она даже не взглянула на меня. Её пальцы с привычной, бездушной ловкостью готовили систему, щёлкали клапанами.
– Татьяна, что Вы выдумываете? – её голос был ровным и холодным. – В журнале ничего не написано. Разберётесь завтра с заведующим. Не капризничаем. Давайте руку.
Отчаяние подкатило к горлу комом.
– Но я… Лев Валерьянович лично…
– Татьяна! – её голос вдруг резанул воздух, резкий и нетерпеливый. – У меня полное отделение таких, как вы. Некогда тут нянчиться с каждым!
Холодная вата со спиртом, резкий укол, знакомое жгучее тепло, поползшее по вене. Я закрыла глаза, чувствуя, как внутри снова, с неумолимой силой, разгорается ад.
Когда мучительная процедура закончилась, и Надежда уже снимала систему, она, не глядя на меня, бросила:
– Жду Вас в процедурном кабинете. Через пять минут.
– Зачем? – выдохнула я, чувствуя, как по телу растекается слабость и тошнота.
– У Вас завтра операция, – её тон не допускал возражений. – Надо подготовиться. Клизма. Не задерживайте.
– Я… я очень плохо себя чувствую… – попыталась я возразить, голос был слабым и предательски дрожащим.
– Детский сад! – фыркнула она, уже выходя из палаты. Дверь захлопнулась с грохотом. – Быстро в процедурную!
В ушах звенело, тело ломило, сердце бешено колотилось. Через силу, как лунатик, я поднялась с кровати и, держась за стены, поплелась в процедурный кабинет. Ноги были ватными, голова кружилась.
Пол под ногами внезапно стал мягким, неустойчивым, как зыбучий песок. Стены закачались и поплыли, сжимаясь в длинный, тёмный туннель. Я сделала последнее усилие, схватилась за косяк двери в процедурную, пальцы скользнули по гладкой поверхности…
И я провалилась. В чёрную, беззвучную, бездонную пустоту. Последнее, что я успела почувствовать – резкий, испуганный крик Надежды где-то очень далеко.
***
Сознание возвращалось медленно, будто кто-то вручную загружал мои мысли по частям, с перебоями и помехами, как старое кино с порванной пленкой. Ощущения накатывали волнами, обрывочными и не связанными между собой.
Первое, что я поняла – я в реанимации. Холодный металл перил кровати под ладонью, шипение кислорода, входящего в лёгкие через трубку, мерцание мониторов, отбрасывающее синеватые блики на стены.
Второе – я не помню, как сюда попала. Память была чистым листом, залитым белым, слепящим светом, в котором плавали лишь обрывки звуков и ощущений.
Третье – я хочу пить. Невыносимо, до тошноты, до спазмов в горле. Губы слиплись, будто их склеили медицинским клеем, и каждая попытка разомкнуть их отзывалась острой, рвущей болью.
– Пить… – хрип вырвался из горла, больше похожий на стон умирающего животного, чем на человеческую речь.
Тени над кроватью зашевелились. Из мерцающей темноты возникло лицо – чёткое, спокойное, с глазами, видевшими тысячи таких, как я.
– С возвращением. Тебя не было четверо суток, – голос был низким, бархатистым, без единой ноты паники или удивления.
Медсестра (или ангел? в этом полумраке границы между мирами стирались) в белоснежном халате протёрла мне губы мокрым бинтом. Прохлада стала лучшим ощущением в моей жизни. Миг абсолютного, ни с чем не сравнимого облегчения.
– Потерпи немного, скоро напоим, – её слова прозвучали как обещание, данное в другом, здоровом мире, до которого мне нужно было ещё дотянуться.
Она исчезла так же тихо, как появилась, оставив после себя запах спирта и миллион невысказанных вопросов, вертящихся в опустевшей голове.
«Четверо суток? Где я была? Что со мной произошло?»
Когда меня, наконец, вернули в палату, всё казалось чужим, смещённым. За время моего отсутствия мир здесь перевернулся и пошёл по другой оси.
Кто-то выписался, оставив после себя пустую, застеленную чистыми простынями койку и едва уловимый запах лекарств. Кого-то заселили – новые, испуганные, потерянные лица смотрели на меня, не зная, что я такая же, как они, только уже побывавшая… там. Где-то там, за гранью.
Родные приходили. Мама гладила мою руку – её пальцы мелко и предательски дрожали, выдавая спокойный, ровный голос, которым она говорила: «Всё хорошо, дочка, всё уже позади».
Подруга Ольга принесла апельсины, яркие, как маленькие, недосягаемые солнца, которые я не могла есть. Они лежали на тумбочке, немой укор моей немощи и беспомощности, символ обычной жизни, которая теперь казалась фантастикой.
Коллеги стояли в дверях, не зная, что сказать, их глаза бегали по сторонам, избегая моих, и в их растерянности было больше правды, чем во всех утешительных словах.
Муж Олег с сыном пытались меня взбодрить, говорили что-то обнадёживающее, о доме, о будущем, о том, как мы все вместе поедем на море.
Но их слова не долетали. Я видела их рты, двигающиеся в привычных, заученных утешительных фразах, но звук тонул где-то в густой, плотной вате, которой было набито моё сознание. Он долетал обрывками, как радиопомехи из другой, параллельной вселенной, не имеющей ко мне никакого отношения.
И тогда пришло оно. Странное, ледяное, абсолютное спокойствие. Даже не спокойствие – безразличие. Мне стал не важен исход. Будет ли жизнь после, или её не будет – это потеряло всякий смысл.
Слова Льва Валерьяновича, сказанные им накануне, звучали в голове чётко, как запись на повторе, вытесняя всё остальное:
– Операция очень тяжёлая. Очень сложная. Последствия могут быть разными. Самыми разными. Будьте готовы ко всему.
Я кивнула тогда. Кивнула не ему. Судьбе. И в тот самый миг… отпустила. Отпустила страх, сжимавший горло долгие годы. Отпустила надежду, согревавшую по ночам. Они испарились, растворились в больничном воздухе, оставив после себя беззвёздный, оглушительный вакуум.
Я уже умерла – четверо суток назад. Теперь я была просто сторонним наблюдателем, призраком, следящим за разворачивающейся вокруг драмой. И в этой оглушительной, безразличной пустоте ко мне пришла благодарность. Неожиданная, тихая, но жгучая, как раскалённый уголёк.
К Льву Валерьяновичу. За его честность. За то, что не врал, не кормил сладкими сказками про «всё будет хорошо». За то, что дал мне право на правду, какой бы горькой, жестокой и беспощадной она ни была.
Только так – без сладких иллюзий, без фальшивых обещаний – я смогла принять любой исход. И в этом осознании была странная, горькая, но настоящая свобода. Свобода от ожиданий, от страха, от самой себя.
***
Операционная. Снова помехи, снова препятствия на этом тернистом пути к спасению.
– Наркоза мало! – голос Льва Валерьяновича, обычно такого уверенного, теперь звучал сдавленно. Он стиснул зубы, с силой сжав в руке телефон.
– Запросите в городской! Срочно!
Я закрыла глаза, ощущая холод металла под голой спиной. «Интересно… увижу ли я весну?» – пронеслось в голове, как последняя мирная мысль перед бурей.
Холодный операционный стол впивался в тело, леденя до костей. Руки раскинуты на подлокотниках – точь-в-точь распятие. Я инстинктивно попыталась прикрыть грудь, но внутренний голос остановил: «Стыд – это роскошь. Сейчас не до него».
– Нет, вы не понимаете! – голос Льва Валерьяновича снова разрезал стерильную тишину. Он стоял в углу, сжимая телефон так, будто хотел раздавить его в кулаке. – У нас нет лишних суток! Больная уже на столе, и если мы сейчас…
Его слова оборвались. В операционной повисло тяжёлое, гнетущее молчание. Хирурги переглядывались, будто впервые осознали, что часы тикают не в их пользу. Анестезиолог Аркадий нервно постукивал пальцами по наркозному аппарату, его лицо было напряжённым.
– Мне срочно нужна необходимая доза наркоза… – Лев Валерьянович говорил уже в трубку, и после короткой паузы его резкий, напористый тон сменился на восторженный: – Благодарю, Иван Петрович, ты меня выручил! Ты же знаешь, за мной не заржавеет… Да, да, на личном, служебный ждать три часа… Нет, документы потом оформлю, спасибо, брат!
Он положил телефон, и по его лицу пробежала слабая улыбка облегчения.
В операционной было слышно только гудение аппаратуры и ровный гул холодильника с кровью.
Лев Валерьянович негромко, почти шёпотом, обратился к анестезиологу:
– Аркаш… Помнишь Турикову в прошлом году? Мы тогда тоже ждали…
Анестезиолог замер. Его пальцы непроизвольно сжали флакон с пропофолом.
– Не надо… – прошептал он.
Лев Валерьянович положил руку ему на плечо:
– Вот и мне не надо.
Потом, собравшись с мыслями, он обвёл взглядом команду:
– Ну что, коллеги, у нас есть час до начала операции. Можете расходиться кто куда, но недалеко.
Ассистентка кивнула в мою сторону:
– А пациентка?
Лев Валерьянович повернулся ко мне. Его взгляд был не взглядом врача, а скорее уставшего воина, который уже слишком много видел на своём веку.
– Пусть лежит. Всё стерильно, заново готовить – только время терять.
И они ушли. Дверь закрылась с тихим щелчком. Я снова осталась одна.
Голое тело. Раскрытое, как книга с плохим концом. Вся нараспашку, наизнанку, как учебник по анатомии: грудная клетка – поднята валиком, живот – обработан жёлтым антисептиком, руки – раскинуты, как крылья подстреленной птицы.
Но что-то изменилось. Моё тело уже не било дрожью, оно будто поняло, что сопротивляться бесполезно.
Дыхание стало глубоким и ровным. Холод стола больше не обжигал – он просто был, как есть ветер или дождь в природе.
Когда привезли наркоз, я уже не дрожала. И потом… наступила тишина. Только мерцание ламп, только лёгкий гул кондиционера.
– Делаем глубокий вдох, – голос анестезиолога проплыл над моим лицом.
Я вдохнула.
– Ещё… Ещё… Ещё…
***
И тогда началось нечто иное.
Мягкий, льющийся из ниоткуда свет залил всё вокруг. В этом свете я вижу реальные картины, но вижу их как будто не своими глазами, а кем-то другим.
При этом я понимаю – этот кто-то и есть я. Как в матрёшке, где одна я нахожусь внутри другой я, которая наблюдает за всем происходящим.
Тёмная волна накрывает меня, но страха нет. Потому что я уже там – в этом льющемся, тёплом свете.
Я вижу операционную сверху. Вижу себя – бледную, худую, с закрытыми глазами. Вижу, как анестезиолог наклоняется, как хирурги моют руки. И понимаю: это тоже я.
Там, внутри света, – ещё одна я. И та я смотрит на эту…
Последняя мысль перед тем, как сознание окончательно гаснет:
«Пусть будет что будет.»
Я – готова.
ВСПЫШКА…
Память – ненадёжный свидетель. Она искажает, преувеличивает, стирает самое важное, оставляя лишь намёки и тени.
Но иногда достаточно одного мгновения – вспышки – чтобы всё вернулось…
Вспышка мигает и её свет выхватывает из кромешной тьмы не образы, а ощущения… запах печного дыма, привкус страха на губах и жёлтые, как мёд, глаза бабушки Серафимы…
***
Казалось, сама природа смеялась над человеческими планами. Апрельский воздух был обманчиво ласков, а солнце светило так яростно, что асфальт плавился под колёсами отцовской «Волги».
– Мила, возьми хотя бы кофту! – Бабушка Стеша, мать отца, настойчиво сунула свёрток в руки моей маме, пока та усаживала двухлетнего Максима на заднее сиденье.
– Да какая кофта, мам? – мама отмахнулась, поправляя складки своего лёгкого ситцевого платья.
– Посмотри на градусник! +25 в тени! Мы же всего на два дня едем.
Отец, Сергей, с гордостью похлопал ладонью по капоту своей лакированной «Волги»:
– Эта красавица домчит нас за три часа. В воскресенье к ужину вернёмся.
Бабушка Стеша, вздыхая, перекрестила всех троих:
– Ну с Богом… Только смотрите, если ребёнок забеспокоится…
– Какой ребёнок? – засмеялся отец, заводя мотор.
– Ещё месяц как минимум! Всё успеем.
Двигатель заурчал, «Волга» плавно тронулась с места, оставляя за собой длинный шлейф пыли на сухой апрельской дороге.
Но судьба распорядилась иначе. Апрель, этот обманщик, показал свой настоящий, суровый нрав.
Вчера – почти летняя жара, а сегодня – слепая, бешеная снежная стена. Снег не падал – он яростно атаковал, закручиваясь в белые вихри. Белые волки вьюги выли в печную трубу, царапались в ставни, заносили дорогу и тропы за считанные минуты.
Воздух стал густым, белым, как парное молоко в жестяном ведре после дойки.
Утром, после ночного буйства стихии, открылась удручающая картина – зима вернулась, как незваная и злая хозяйка. За ночь снег завалил всё так, что ни о каком автомобиле не могло быть и речи.
– Никакой трактор до понедельника не пробьётся, даже не надейтесь, – обречённо сказала тётя Наташа, вглядываясь в заиндевевшее окно.
Её лицо в мутном отражении расплывалось, будто уже тонуло в этом белом хаосе.
– Ну вот, Милашка, попали мы с тобой в самый настоящий снежный плен, – развёл руками отец, его голос дрогнул от бессилия.
– Теперь передвигаться можно только на вертолёте или на лыжах. Вот я попал, мне же в таксопарк надо в понедельник с утра, как штык! – он с досадой стукнул себя ладонью по лбу.
– Да уж, трактор смогут прислать только к обеду в понедельник, не раньше, – сокрушалась тётя Наташа, заваривая чай. – В выходные у нас никто не работает.
И тут я, не рождённая ещё, приняла своё решение – мне стало тесно, скучно и захотелось на свободу. Я билась в мамином животе, настойчиво требуя выхода на волю.
Конечно, этим своим решением я устроила настоящий переполох.
Мой папа, муж тёти Наташи – дядя Саша, соседи – дядя Коля и дядя Толя, пытались героически расчистить дорогу лопатами, но все их попытки были тщетны, как попытка вычерпать море.
– Дороги в районный центр нет, она как белое, чистое поле! Ни нам к ним, ни им к нам! – чуть не плача, вбежала в дом из сельской конторы тётя Наташа, сбрасывая с плеч запушённый снегом платок.
– Я не знаю, что делать, – в отчаянии опустилась она на стул рядом с моей бледной, испуганной мамой.
– Что делать, что делать? – раздался в горнице голос моей бабушки Серафимы, матери мамы. Она вошла, встряхнула с платка снег, и в воздухе повисла ледяная пыль.
– Будем рожать! Мужики уже баню топят. Сейчас, моя хорошая, всё наладится, – и она положила свою сухую, но крепкую руку на мамино дрожащее плечо.
– Рожать? В бане? – мама схватилась за край стола.
– Да вы с ума все посходили! Я же не скотина какая-то!
Бабушка Серафима с силой хлопнула ладонью по тёплой печке:
– В бане все люди и рождаются! Я вас всех, девять сама, без этих ваших врачей приняла, и все – живы, здоровы. Там первый пар – он, как ангельское крыло, любую боль, любую хворобу снимает. А ты, Милана, не в городе теперь. Тут Земля-матушка сама решает, когда и кому на свет появляться.
За дверью слышались топот и обрывочные, глухие разговоры мужиков – отец и дядя Саша уже таскали в баню вёдра с водой. Их голоса резало и уносило порывами ветра:
– Эй, Сергей, глянь-ка! Твоя «Волга» – теперь как снежная баба!
Мама, стиснув зубы, кусала край полотенца, чтобы не закричать от страха и боли. Я же, ещё не рождённая, отчаянно билась в её животе, как речная щука, попавшая в сети.
Бабушка Серафима развела руки в стороны, будто держала в них невидимый клубок:
– Вот она, пуповина-то… Видишь, какая крепкая. До самого неба тянется.
Её тёплые пальцы медленно скользили по маминому напряжённому животу, как по тайной карте. Я чувствовала это – тепло шло следом за её прикосновениями, растворяя окружающую тьму и страх. Я поняла – я в надёжных, знающих руках.
Выскользнула я в этот мир на гребне волны горячего, духмяного пара. Первое, что увидели мои мутные глазёнки – бабушкины глаза. Не чёрные, не карие – а именно жёлтые, как мёд, на солнце.
Снег за маленьким окошком будто замер на мгновение, затаив дыхание, в такт моему первому крику.
Бабушка Серафима, шептала:
– «Духи рода одобрили.»
Баба Серафима ловко завернула меня в отцову чистую рубаху и унесла в дом, бережно уложив на тёплую лежанку печи:
– Пусть греется, набирается силы. А теперь Милу будем спасать.
– Ого-го! – радостно закричал кто-то, заглянув в дверь.
– Мужык родился!
Печь весело потрескивала поленьями, будто смеялась, когда в её нутре баба Серафима сжигала послед: – «Чтобы ребёнок не болел, чтобы зло мимо обходило.»
– А давайте ему имя придумаем! – проявила инициативу моя десятилетняя двоюродная сестра Агата, дочь тёти Наташи и дяди Саши, встав на табуретку и заглядывая за шторку на печку, туда, где лежала я.
– Коля – вот красивое имя! – не унималась она, сверкая глазами.
Отец, улыбаясь, подсаживает на руках моего старшего брата Максима:
– Ну, что Максимка, видишь, мужик там, на печи?
– Вижу! – Максим тычет в мою сторону пухлым пальцем.
– МузЫк!…
Тётя Наташа смеялась:
– Вот и славно, Николай Сергеевич!
Дядя Саша, поднимая кружку, стучал ложкой для важности:
– Ну, за новорожденного, за Колю!
Я же мирно посапыла на тёплой печке, не ведая, что через несколько часов вся эта идиллия перевернётся с ног на голову.
Мой оглушительный, требовательный рёв поднял на ноги весь дом. Я голодным криком требовала есть, но молоко у мамы ещё не прибыло.
Тётя Наташа в пять утра, побежала доить свою Бурёнку. Но я, маленькая упрямица, наотрез отказалась от тёплого коровьего молока и заорала ещё громче, выражая протест.
Плевалась я и от размоченного в марле хлеба, и от сладкой водички, которую мне пытались влить.
– Горожане, одно слово! – качала головой, но с улыбкой, тётя Наташа.
– Мои-то дети литрами это молоко пили!
Спасла положение соседка тёти Наташи, родившая всего неделю назад.
В её тугую, наполненную грудь я вцепилась с жадностью, будто голодный волчонок.
Вечером бабушка Серафима, совершая древний обряд, пошла купать меня в остывшей бане, в тёплом молоке, чтоб «не сглазили»… И вдруг замерла, склонившись надо мной:
– Батюшки светы… Да это ж девка!
– На, держи свою принцессу, – чуть насмешливо, но с добротой, протянула меня бабушка Серафима моему отцу.



