
Полная версия
Наизнанку
– Дорогое дело, дочка, – сипло сказала она, заворачивая в платок какую-то кость. – Но ты не беспокойся, я всё сниму. Только готовь ещё пять тысяч на завтра.
Я вышла от неё с пустой душой и тяжёлым сердцем. Эти женщины не видели во мне страдающего человека – они видели кошелёк. Им было абсолютно безразлична моя судьба, слёзы катились сами по себе – от бессилия, от отчаяния, от понимания, что надеяться больше не на кого.
Я уже выбилась из сил совсем. Казалось, проще смириться, закрыться в квартире и ждать конца.
Но тут позвонила тётя Люда, коллега по работе, голос которой всегда был полон необъяснимой веры в лучшее.
– Тань, я тут одну бабушку узнала, – затараторила она.
– В деревне под городом. Говорят, она сильная. Младенцев лечит и параличных поднимает. Съезди к ней. Как последний шанс.
Я молчала в трубку, сжимая её влажными от слабости пальцами.
– Тань? Ты меня слышишь?
– Слышу, – прошептала я.
– Хорошо, тёть Люд. Съезжу. Если и она не поможет… то всё. На этом мой поиск закончится.
***
Её звали баба Фатинья.
Когда я ей позвонила, голос в трубке прозвучал сухо, как осенние листья под ногами:
– Деточка, приезжай на следующей неделе, у меня все дни расписаны.
Я прижала телефон к уху, будто он мог передать ей всю мою слабость, всю боль, что съедала меня изнутри.
– Простите… боюсь, до следующей недели я уже не доживу. Голос мой сорвался в шепот. – Сегодня. Я могу приехать сегодня.
Тишина. Потом – тяжёлый вздох, будто из самой глубины веков.
– Приезжай сегодня. Сейчас.
Адрес. Короткий, как приговор.
Я ехала на последних силах. Ноги не слушались – будто налитые свинцом, глаза слипались – мир расплывался в серую муть, руки дрожали – на руле оставались влажные отпечатки.
«Если не сегодня – то никогда» – билось в висках.
Дом бабы Фатиньи стоял боком к дороге, будто стыдился своего возраста, прикрываясь зарослями бузины.
Старуха открыла дверь без стука, словно ждала.
Изба пахла полынью и воском – не тем аптечным, а густым, как расплавленное солнце.
На столе, покрытом выцветшей скатертью с узором из синих виноградных гроздьев, стояла икона без лика – только силуэт, будто тень от свечи.
– Деточка, сними обувь, – сказала Фатинья, и её голос напомнил мне скрип старых половиц.
– Земля через подошвы – грязь в душу тянет. Ты и так еле держишься.
Я босая ступила на холодный глиняный пол. Он дышал сыростью и чем-то древним – может, памятью о тех, кто приходил сюда до меня.
Баба Фатинья усадила меня на высокий стул посередине комнаты – на табурете я уже не могла сидеть.
Начала кружить вокруг, жечь свечи, читать молитвы. Воздух гудел.
– Ты знаешь, зачем пришла? – спросила Фатинья, крутя в пальцах мою прядь волос. Они были тусклые, как пепел после костра.
– Чтобы жить, – прошептала я.
– Чтобы вспомнить, – поправила она.
– Ты забыла, чья в тебе кровь.
За спиной у неё тень шевельнулась. Я поняла – это не игра света.
Там кто-то был.
– Сейчас будет больно.
Её руки – сухие, узловатые, как корни старого дуба – впились мне в плечи.
Я не успела испугаться. Она дёрнула, что-то внутри хрустнуло и зажгло. Как будто она вырвала из живота клубок колючей проволоки.
Я закричала – но звук застрял в горле.
И поплыли воспоминания…
Моё сознание перенесло меня в моё детство:
Я сижу на большой, высокой кровати моей бабушки Стеши. В изножье, а посередине, в белых пелёнках, лежит развёрнутый младенец.
Над ним, стоя на коленях, склонилась бабушка, шепчет молитвы, умывает его водой:
– Вот, смотри, дочка. Учись. В тебе тоже сила есть, и ты лечить будешь, – говорила она, гладя меня по голове.
Потом принесли к ней другое дитя:
– Смотри, Танюшка, – бабушка Стеша подняла младенца над миской с водой.
– Видишь, как жилка под кожей дрожит? Это дорога, по которой жизнь ходит. Мы её подправим, и всё наладится.
Её пальцы скользили по тельцу, как по карте. Я, пятилетняя, держала свечу – мне казалось, пламя клонилось к ребёнку, будто хотело его обнять.
Потом я чуть постарше. В гостях у другой бабушки – Серафимы. К ней пришёл сосед, корчась от боли. Она усадила его посреди горницы:
– Танюша, айда помогай, зажжи свечу и давай сюда, – командовала бабушка.
Всё выполнив, я подошла.
– Сила – она как река, – говорила бабушка Серафима, вправляя вывих.
– Ты не её хозяин. Ты – мост.
Она смеялась, когда я боялась прикоснуться к больному. А потом приложила мои пальцы к вздувшейся, пульсирующей вене на его руке:
– Чувствуешь? Это жизнь бьётся. Ты должна слышать её стук даже сквозь кожу. Вот, смотри, запоминай, и ты лечить будешь, всю силу мою примешь.
Голос Фатиньи выдернул меня из воспоминаний, он доносился откуда-то издалека:
– Ну вот, сейчас я тебя подправлю, подлечу, а дальше ты сама. У тебя сила, уж побольше моей будет, только ты ей не пользуешься, вот и зачахла.
В том состоянии меня трудно было удивить. Я давно догадывалась, и она подтвердила всё.
Баба Фатинья поставила передо мной чашу с водой. Вода была мутной, но когда я заглянула в неё, увидела не своё отражение, а девочку в красном платье в горох – себя, пятилетнюю.
– Мы все – как эта вода, – сказала Фатинья.
– Грязь оседает, но чистота – она в глубине. Ты забыла себя.
Её руки жгли мои плечи. Я зарыдала – моё тело содрогалось в конвульсиях.
Слёзы были горячие, обжигали лицо и руки.
Баба Фатинья сидела напротив, пристально всматриваясь в моё лицо. В избе пахло тмином и чем-то жжёным.
За окном выл ветер – слишком громко для этого времени года.
– У тебя сила, – прохрипела старуха. Не констатировала, а приказывала верить.
Я подняла дрожащие руки. Те же тонкие пальцы, те же синие вены под кожей. Но теперь в них… что-то пульсировало.
– Я ничего не чувствую.
Баба Фатинья резко хлопнула ладонью по столу.
– Врёшь!
Глиняная кружка взорвалась вдребезги. Но не от удара – от звука её голоса.
Я вжалась в спинку стула.
– Ты думаешь, сила – это молнии из пальцев? – старуха плюнула в печь. Огонь взревел синим пламенем.
– Сила – это когда тебе больно, а ты всё равно встаёшь.
Когда тебя предали, а ты не сгнила. Ты – живая. Значит, сила в тебе ЕСТЬ.
В избе вдруг стало тихо. Даже ветер затих.
От бабы Фатиньи я уезжала наполненной.
Наполненной не просто надеждой – жизненной силой, которую она разбудила во мне.
Как ни странно, но на следующий день меня, наконец, положили в больницу для полного обследования.
Те, кто раньше отказывал, ссылаясь на отсутствие повода, теперь молча оформляли документы.
Вот так всё и началось. С визита к старой знахарке, которая не стала меня лечить. Она просто напомнила мне, кто я есть. И этого оказалось достаточно, чтобы жизнь начала возвращаться.
***
Сперва меня полностью обследовали в терапевтическом отделении…
Но потом от меня захотели избавиться и выписать восвояси.
Кабинет заведующего терапевтическим отделением был вылизан до стерильного блеска. Пахло озоном от кварцевой лампы, старыми бумагами и подводной тоской чиновничьего кабинета. Он сидел за столом, огромным, как айсберг, и его белоснежный халат сливался с белизной стен.
– Татьяна Сергеевна, – он развёл руками, и этот жест был таким же гладким, как поверхность его стола.
– Судя по всем обследованиям и анализам, вы здоровы.
Он постучал указательным пальцем по папке с моей историей болезни – тук-тук-тук.
Звук был сухим, окончательным, будто он забивал гвоздь в крышку гроба моих надежд.
– И я не имею никакой возможности продолжать вас держать в отделении.
Его взгляд скользнул по мне, по моей тени, прилипшей к стулу, будто оценивая несоответствие картины.
– Но ваш внешний вид и физическое состояние… Они не соответствуют этим идеальным цифрам. Вы не наш пациент.
Он откинулся на спинку кресла, и оно жалобно заскрипело.
– Причину надо искать у других специалистов. Я вынужден выписать вас.
Он уже склонился над бланком, его рука быстро бегала по бумаге:
– Чтобы вы прошли более глубокое обследование у гастроэнтеролога. Кстати, отделение находится в соседнем здании.
Он закончил писать с таким видом, будто поставил красивую точку в долгом и утомительном деле. Протянул мне направление – тот самый листок, бумажку-отмазку.
Я не взяла её. Мои пальцы вцепились в спинку стула так, что побелели костяшки. Это был мой якорь, единственное, что удерживало меня в этом кренившемся мире.
– Извините, но нет, – тихо сказала я. Голос мой был хриплым, чужим.
– Вы же сами прекрасно понимаете, что до этого отделения я самостоятельно дойти не смогу.
Я посмотрела на него, пытаясь поймать его взгляд, но он упорно смотрел куда-то мне за спину.
– У меня кое-как хватило сил дойти до Вашего кабинета из палаты. И причина не только в этом.
Я сделала паузу, набирая воздух в лёгкие.
– На дворе конец ноября. Снегу – по колено. На мне только больничный халат и тапочки. Мне нужно сопровождение. И какая-нибудь верхняя одежда.
Я замолчала, сама удивляясь своей наглости. Обычно я так не поступаю. Обычно я молча терплю.
– И ещё… мне нужна каталка. Или кресло-каталка. У меня действительно совсем нет сил. Самостоятельно я не дойду.
Заведующий выпучил на меня глаза. Даже присвистнул, будто я попросила вертолёт до соседнего корпуса.
– Ну вы загнули! Где же я вам всё это найду!?
Но его рука уже сама потянулась к трубке телефона. Ворча что-то под нос, он отдал распоряжения.
Через десять минут молоденькая медсестра, щурясь от яркого снежного света, уже катила меня на скрипучем кресле-каталке в сторону соседнего здания. Я была укутана в больничный пуховик, пахнущий чужим потом, лекарствами и хлоркой.
Приёмное отделение гастроэнтерологии встретило меня стерильным холодом. Не просто прохладой – ледяным дыханием системы, в которой нет места человеческому страданию. Стены, выкрашенные в безликий салатовый цвет, казалось, впитывали в себя все надежды и превращали их в пыль. За столом сидел дежурный врач, его лицо было маской безразличия. Он бегло просмотрел мои бумаги, даже не утруждая себя поднять на меня взгляд.
– Вы не наш пациент, – прозвучала фраза, отточенная, как скальпель. Очередной приговор.
– Но меня направили… – попыталась я возразить, но голос мой прозвучал слабо и жалко.
– Возвращайтесь обратно к тому, кто вас направил, – он отодвинул мои документы, словно отодвигал саму меня.
И мне «помогли» выйти из кабинета. Рука санитара под локоть была не поддержкой, а жестом, обозначающим: «убирайся». Я была не человеком, а ненужной коробкой, занимающей место. Словно мой недуг был чем-то заразным, чем-то постыдным.
Я снова оказалась один на один с болью, съедающей меня изнутри. А внутри всё замерзало от леденящего понимания: я была лишней везде. В этих стенах, в этой системе. Никто не видел во мне больного человека – все видели лишь проблему, неудобную, навязчивую, от которой нужно было поскорее избавиться.
Мой взгляд, затуманенный слезами и болью, нашел в полумраке коридора молоденькую медсестру, которая сопровождала меня. Она стояла в стороне, и на её лице читалось неподдельное сочувствие. Увидев мой взгляд, она подошла.
– Пока Вас обследовали… – она потупила взгляд. – Случилось несчастье. Кто-то угнал «карету»… ту самую, на которой Вас привезли.
«Карету». Так она назвала каталочку. Последний символ хоть какой-то заботы.
– Вы меня здесь подождите, – сказала она, и в её голосе слышалась искренняя тревога. – А я схожу за другой. Сядьте, пожалуйста, Вам нельзя стоять.
Она усадила меня в холодном, пустом холле ожидания. Металлическая секция стульев была ледяной, холод, он пробирал до костей сквозь тонкую ткань больничного халата.
И я осталась одна. Полное одиночество в многолюдном, казалось бы, месте – это особенная, изощренная пытка. Медсестра скрылась за дверью, обещая вернуться с помощью. Минуты растягивались, превращаясь в часы. Мне показалось, что её нет целую вечность.
А потом мне стало плохо. Сначала подкатила тошнота – пустая, сухая, выворачивающая наизнанку. Потом началось головокружение. Сначала – лёгкое, как после долгого голодания, знакомая слабость. Но очень скоро оно накатило новой волной – сильнее, закружило, замутило сознание.
Пол под ногами закачался, будто я стояла на палубе корабля, попавшего в шторм.
Ледяной озноб пробежал по всему телу. Я изо всех сил сжала подлокотники, пытаясь уцепиться за реальность, но пальцы не слушались, они онемели, стали чужими.
– Эй… – попыталась я позвать, но голос не слушался. Он застрял где-то глубоко в горле, густой и липкий, как переваренное бабушкино варенье. Ни звука.
Постепенно реальность начала расплываться, терять чёткие очертания. В глазах запеленел туман. Яркий свет ламп запрыгал перед глазами жёлтыми, слепящими пятнами.
Где-то вдали, словно из-под толщи воды, донёсся звон – то ли сигнализация, то ли нарастающий, оглушительный звон в собственных ушах.
– Кто-нибудь… – прошептали мои губы, но это был уже лишь беззвучный выдох.
Коридор был пуст. Безлюдный и бесконечно длинный. Только тени под потолком казались какими-то неестественными, длинными, зловещими, будто кто-то намеренно их растянул, чтобы запугать меня.
Ноги стали ватными, совершенно нечувствительными. Я собрала последние силы и попыталась встать, чтобы пойти, найти кого-нибудь…
Но тело не подчинилось. Оно стало тяжёлым, чужим, неподъёмным.
И вдруг пол резко накренился, стены поплыли перед глазами, сливаясь в зелёно-белую полосу. Или это я упала?
Удар.
Холодный линолеум больничного пола резко прилип к щеке. От этого прикосновения, шершавого и ледяного, по телу пробежала последняя судорога.
Где-то совсем рядом, будто в другой галактике, зашипел и захрипел радиоприёмник:
– Код синий, второй этаж… приёмный покой…
Голоса. Топот быстрых шагов. Они уже доносились откуда-то издалека, они уже не были для меня.
Темнота, густая и бархатистая, стала подползать с краёв зрения, как мокрое, тяжёлое полотно, затягивая меня в себя. Зрение сужалось, как диафрагма старого фотоаппарата, оставляя лишь маленькую точку света.
Последнее, что я успела почувствовать – чьё-то прикосновение. Чью-то руку на своём плече. Голос, напряжённый и срочный:
– Держите её! Быстрее!
Но было уже слишком поздно. Слишком поздно для помощи…
Я провалилась в чёрное, бездонное, беззвучное ничто.
***
Сознание вернулось ко мне не плавно, а ворвалось резким, оглушительным звуком, который врезался в самое нутро, в самую глубь отключённого мозга.
– Тык-тык-тык-БДЫЫЫНЬ!
Я открыла глаза. Тяжёлые, словно налитые свинцом, веки с трудом разомкнулись.
– Где я? – прошептали мои губы, но голос был чужим, хриплым и безжизненным. Сознание не торопилось возвращаться, оно плыло где-то рядом, как туман над болотом, не желая вселяться обратно в это измученное тело.
Кафель.
Он был везде. Он был моим первым и единственным миром. На стенах, грязно-белых и размытых. На полу, холодном и каким-то далёким. Даже на потолке, откуда на меня давили тусклые, зарешеченные лампы, отражаясь в плитке холодными, мёртвыми бликами.
Вся комната напоминала склеенную в страшной спешке ледяную коробку, гигантский холодильник для людей. Воздух вонял едкой, удушающей хлоркой, перебиваемой чем-то кислым и сладковато-приторным – будто здесь мыли и дезинфицировали гнилые яблоки, смешанные с запёкшейся кровью.
Если бы не этот оглушительный, повторяющийся стук, я бы наверняка решила, что умерла.
Что это и есть загробный мир – холодный, кафельный и пахнущий смертью.
Но мертвецы, наверное, не слышат.
А я слышала. И с каждым новым ударом моя голова раскалывалась на части.
– Тык-тык-тык-БДЫЫЫНЬ!
Я попыталась пошевелиться, приподнять руку, хотя бы палец. Напрягла мышцы… но ничего не произошло. Только слабая дрожь пробежала по телу.
Руки и ноги были намертво пристёгнуты к холодным металлическим поручням кровати широкими ремнями. А голова… голова раскалывалась. Каждый новый – «Тык-тык-тык-БДЫЫЫНЬ!» – отдавался внутри черепа адской болью, будто по нему били железным молотом, методично и безжалостно.
– Реальность или бред? – моё ещё слабое, затуманенное сознание пыталось ухватиться за что-то, определить, где я нахожусь. Это кошмар? Галлюцинация?
Я медленно, с невероятным усилием, повернула голову. Шея хрустнула, словно ржавые дверные петли, и взгляд мой упал сначала на капельницу, игла которой впилась в вену на моей руке, а потом… на него.
На мужика напротив.
И этот мужик… Он смотрел на меня. Пристально, не отрываясь.
Его рот был растянут в беззвучной, сумасшедшей ухмылке. Он лежал на своей кровати как-то неестественно, по диагонали, выгнувшись дугой, словно повешенный, которого сняли с петли. Одна его рука была привязана к кровати, а другой, свободной, он с завидным упорством бил железным судном по кафельному полу, порождая тот самый кошмарный звук, и издавал при этом какое-то нечеловеческое, гортанное:
– Тык-тык-тык-БДЫЫЫНЬ!
– ММММЭЭЭ… – доносилось из его глотки, больше похожее на рычание раненого зверя, чем на человеческую речь.
Его лицо было жёлто-серым, цвета старой, пожелтевшей газеты. Глаза – мутные, застывшие, но в их глубине пылала странная, животная, неукротимая ярость.
Вся эта картина напоминала кадр из какого-то низкобюджетного, но оттого не менее жуткого фильма ужасов.
– А почему здесь так жутко, так холодно, прямо как в морге, и везде этот кафель? – метались в моей звенящей от боли голове бредовые мысли. – Я в дурке? Или какой-то постапокалиптический сценарий из фильмов всё же сбылся?
– Очнулась!
Голос возник прямо над моим ухом, заставив меня вздрогнуть и дёрнуться на ремнях. Передо мной, словно из ниоткуда, возникла фигура в белоснежном, идеально отглаженном халате. Медсестра. Её лицо было странно гладким, неподвижным, будто вырезанным из воска или плотной бумаги. Ни одной морщинки, ни одной эмоции.
– Двое суток тебя откачивали, – произнесла она ровным, безразличным тоном. – Ну, наконец-то очнулась. Значит, будем переводить в общую палату.
Я с трудом перевела взгляд с её воскового лица на того, кто продолжал свой дикий концерт.
– А это? – прохрипела я, едва шевеля губами.
Медсестра проследила за моим взглядом и лишь безучастно махнула рукой, словно отмахиваясь от назойливой мухи.
– Это наш неугомонный пациент, – сказала она, и в её голосе впервые прозвучали нотки обыденной усталости. – Поступил в тяжёлом алкогольном опьянении. Ни одна доза наркоза его не берёт, вот и буянит. Сколько мы его ни привязывали, он каждый раз умудряется дотянуться до этого чёртова судна.
Как будто в подтверждение её слов, из угла снова раздалось:
– Тык-тык-тык-БДЫЫЫНЬ!
***
После реанимации меня, как и обещали, перевели в обычную палату в гастроэнтерологическом отделении.
И вот здесь, в стенах, которые уже не были сплошным кафелем, меня наконец-то начали обследовать. Началась новая глава моего больничного существования.
Тишина после реанимации была особенной – густой, вязкой, будто ватной. Её нарушил негромкий, но чёткий мужской голос, прозвучавший прямо над моим ухом.
– Татьяна Сергеевна, вы меня слышите?
Я с огромным трудом заставила себя открыть глаза. Веки были тяжёлыми, налитыми свинцом усталости и слабости. В мутном поле зрения постепенно проступили очертания человека в белом халате. Мужчина. Лет сорока пяти. Его лицо было испещрено глубокими морщинками, особенно у рта, а под глазами лежали тёмные тени – будто он не спал несколько суток подряд. Но его взгляд… его взгляд был острым, ясным и цепким, лишённым той раздражённой, равнодушной спешки, что я успела привыкнуть видеть у предыдущих врачей.
– Вы в хирургическом отделении, – произнёс он спокойно, и его пальцы, длинные и уверенные, принялись перелистывать мою историю болезни. Тонкая, жалкая папка, которая казалась такой же пустой и обессиленной, как и я сама. – Вас нашли без сознания в коридоре гастроэнтерологии.
Я попыталась приподняться на локте, но резкая, кинжальная боль в боку тут же пригвоздила меня к постели, вынудив с глухим стоном опуститься обратно на жёсткий больничный матрац.
– Не двигайтесь резко, – его голос прозвучал твёрдо, но без упрёка. Он наклонился ко мне, и его пальцы аккуратно поправили подушку под моей головой. От него пахло медицинским спиртом и чем-то ещё – горьковатым, как пережжённый кофе. Словно он только что выпил чашку, чтобы прогнать усталость, прежде чем зайти ко мне. – У вас анемия. Признаки внутреннего кровотечения. А анализы… – он вздохнул, и этот вздох был красноречивее любых слов. Его палец с лёгким стуком постучал по какому-то листу в папке. – Странно, что вас до сих пор не обследовали как следует.
Эти слова развязали мне язык, прорвав плотину отчаяния, которое копилось неделями.
– Меня везде выгоняли… – мой собственный голос прозвучал хрипло и предательски дрогнул, выдав всю мою беспомощность. – Говорили, что я «здорова». Что я симулянтка…
Он замер. Казалось, даже воздух в палате перестал двигаться. Потом он очень медленно поднял голову, и его взгляд, острый и тяжёлый, впился в меня.
– Здорова? – в его голосе прозвучало что-то среднее между леденящим возмущением и горькой, уставшей от подобных историй иронией. – У вас гемоглобин чуть за пятьдесят. – Он с силой швырнул папку на прикроватную тумбочку, и тот глухой шлепок прозвучал как приговор всей предыдущей системе «лечения». – А на УЗИ видно затемнение в брюшной полости. Обширное.
Хирург нахмурился, его губы сжались в тонкую, жёсткую линию. В его глазах читалась не просто профессиональная обеспокоенность, а нечто большее – человеческая, почти личная досада.
– Если бы вас ещё немного «покидало» по больницам, – произнёс он с убийственной прямотой, – вас могли бы привезти уже в соседнее с нами здание.
Мне не нужно было объяснений. Я всё поняла. Соседнее здание. То самое место, куда отправляются те, кого уже поздно спасать, место окончательной регистрации граждан. В простонародье – МОРГ.
Ледяной, тошнотворный холодок медленно пополз по моей спине, сжимая горло.
– Значит… мне действительно плохо? – выдохнула я, и в этом вопросе была не просто просьба о подтверждении, а мольба о признании моей боли, и наконец-то быть услышанной.
Он посмотрел на меня – внимательно, пристально, словно впервые за этот долгий день увидел перед собой не просто «очередную пациентку», не «случай из практики», а живого, напуганного, измученного человека.
– Да, – ответил он без обиняков, но в его голосе теперь звучала не грубость, а твёрдая, обнадёживающая ясность. – Плохо. Но теперь вы здесь, и мы разберёмся.
Потом он резко, почти порывисто развернулся к дежурной медсестре, стоявшей у порога.
– Найдите, кто её сюда направил, – приказал он, и его голос стал тише, но от этого лишь острее, подобно отточенному лезвию. – Я хочу поговорить с этим гением, который решил, что она «здорова». Лично.
Медсестра, кивнув, тут же вышла исполнять распоряжение. Хирург снова повернулся ко мне. Он наклонился чуть ближе.
– Вы не одна, – сказал он твёрдо, и его глаза, усталые, но ясные, смотрели на меня прямо и честно, без тени лжи или отстранённости. – Мы вас не бросим. Обещаю.
И впервые за долгие, чёрные недели я почувствовала, как крошечная, хрупкая, но настоящая искра надежды теплится где-то глубоко внутри, пробиваясь сквозь ледяную толщу страха и отчаяния.
Видимых отклонений во мне никто не находил, и это сводило врачей с ума. Я стала для них сложнейшим пазлом, который невозможно было собрать. Меня обследовали всеми мыслимыми и немыслимыми методами, словно редкий экспонат в медицинском музее.
Брали десятки анализов, которые упорно не показывали ничего определённого. Делали ФГДС снова и снова, заглядывая в меня с разных сторон, но каждая новая попытка лишь заводила в тупик, оставляя светила медицины в полном недоумении.
В тот день меня привезли в кабинет, где стоял аппарат, напоминающий гигантское, пугающее колесо обозрения из фильмов про средневековые пытки. Холодный металл блестел под лампами, жужжали скрытые механизмы, слепящий свет выжигал остатки сил.
– Выпейте это, – медсестра протянула мне стакан с белой, непрозрачной жидкостью, похожей на разведённый мел. Я сделала глоток – на вкус это было похоже на гипс с привкусом металла и безысходности.
– Что это? – спросила я, чувствуя, как тошнота подкатывает к горлу.



