bannerbanner
Бизнес-классом до Мальдив. Fasten your seat belts
Бизнес-классом до Мальдив. Fasten your seat belts

Полная версия

Бизнес-классом до Мальдив. Fasten your seat belts

Язык: Русский
Год издания: 2025
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 5

После войны Герман Константинович ушёл на завод. Станки, металлы, чертежи – всё это было ему понятнее, чем разговоры. Он был не из тех, кто жалуется или рассказывает о войне в красках. Не ныл, не гремел орденами. Просто приходил, садился к окну с газетой и молчал.

Отца он воспитывал. Строго, но не жестоко. Скорее, по-военному: дисциплина, молчание, ответственность. Но и понимания между ними было не слишком много. Отношения – как дверца шкафа, которая вроде бы и открывается, но скрипит каждый раз. Воспоминание об этом у отца хранилось в одном эпизоде: он рассказывал, как однажды, будучи совсем маленьким, сбежал из дома. На сеновал. Прятался там среди сухого сена, пока бабушка не нашла – с красными от слёз глазами, со сбившимся дыханием, с дрожащими руками. Она плакала – не ругала, не кричала, просто села рядом и гладила его по спине, пока он сам не заплакал.

Но годы шли. Что-то срасталось, что-то нет. Только одно не подлежало сомнению: уважение. Глубокое, тихое, как устье реки. Настоящее. Потому что, когда пришло время, отец не стал брать фамилию кровного отца – того самого, что исчез с вещмешком. Он выбрал фамилию Германа Константиновича. И отчество тоже – без колебаний. Рудольф Германович Алексеев.

Я тогда даже не знал этой истории. Просто в детстве не задумывался, как фамилии переходят из одного поколения в другое. А потом, когда я был уже взрослым, в родительский день отец неожиданно сказал:

– Поехали со мной на кладбище. Я хочу навестить отца.

Мы поехали. Долго искали могилу: старое кладбище, плиты разномастные, деревья, как будто выросшие прямо из памяти. Нашли. Я стоял, глядя на камень – аккуратный, без пафоса. И вдруг заметил:

– Пап, а у тебя же фамилия должна быть не Алексеев. Воротов, так?

Отец кивнул, чуть улыбнулся, но глаза у него были влажные.

– Должна, но я не захотел.

Он не сказал, почему. Но я и не спрашивал. Потому что иногда уважение – это и есть форма любви. Только без слов.

* * *

В 1947 году отец поехал в пионерский лагерь – не на каникулы, а, по сути, в новую главу детства. Бабушка устроилась туда бухгалтером – это давало и крышу над головой, и хоть какую-то стабильность после войны. Лагерь стоял среди сосен, пахнущих смолой и солнцем, с деревянными корпусами и пыльными тропинками, по которым бегали босоногие мальчишки. Воздух был такой, что, казалось, можно пить его ложками – с привкусом костра, хвои и речной прохлады.

Отец тогда был третьеклассником – худеньким, упрямым, с глазами, в которых уже жила тревога. Он рано понял, что быть маленьким – не значит быть слабым.

Однажды в лагерь завезли целую группу ребят из ремесленных училищ. Старше, дерзче, с прищуром на лице и цигаркой за ухом.

– Они были как киношные хулиганы, – вспоминал отец. – Знали слова, которые нам не говорили дома. В тихий час заворачивали матрасы и подушки в простыню, выскакивали из корпуса и бежали до деревни.

В соседнем селе их уже ждали – там дефицитные лагерные принадлежности с радостью меняли на хлеб и папиросы.

– Они же и угостили меня первой, – говорил отец с той самой грустной полуулыбкой, с которой взрослые вспоминают глупости детства. – Я кашлял, задыхался, но стоял и делал вид, будто всё по-настоящему. Потому что хотелось быть «своим».

Отец курил украдкой – за корпусом, у ручья. Дым горчил, резал горло, но это был дым взросления. Или иллюзии взросления.

Однажды бабушка отправила его в аптеку. Жаркое июльское утро, дорога в пыли, солнечные пятна на плечах. И вот – шаг в сторону. Щёлкнула спичка, затрепетал огонёк. Казалось, что никто не увидит, никто не узнает. Но мама – она ведь всегда чувствует.

Когда он вошёл в комнату, бабушка подняла на него взгляд. Долго молчала. А потом подошла, положила руку на плечо и сказала тихо, почти шёпотом:

– Сынок… что же ты делаешь?

Без осуждения, без ярости. В этом голосе было что-то такое, что кололо сильнее любого наказания. Там были усталость, боль, разочарование… и всё равно – любовь. Такая, что на минуту стало невыносимо стыдно. Не перед ней – перед собой.

– Она даже не повысила голос, – вспоминал отец. – Просто посмотрела так, что мне стало стыдно до глубины души. Я почувствовал себя маленьким, виноватым, но при этом – по-настоящему любимым. И с того дня – ни одной затяжки. Как отрезало. Такой вот воспитательный приём.

Впрочем, правда и путь – две вещи, которые отец привык искать с детства. И в какой-то момент этот путь привёл его очень далеко – в буквальном смысле.


Рудольф Алексеев в армии


Папа тогда готовился к дембелю. Армия, как любой закрытый мир, сжималась до одной цели – вернуться. Но как вернуться, куда? Вернуться – значит, выбрать. А он хотел не просто демобилизоваться, а вырасти. Стать кем-то. Сделать что-то настоящее.

И тут как раз приехали вербовщики. Чёткие, бодрые, как с агитплаката, они сыпали фактами и обещаниями: работа в Сибири, тушение лесных пожаров, форма, слава, польза Родине.

– Прыгал с парашютом? – спросил молодой мужчина, листая анкету отца.

– Двадцать восемь раз, – ответил отец.

– Отлично! Значит, ты нам подходишь! – И сжал руку с уважением, от которого внутри становится немного теплее.

Это было начало шестидесятых – время, когда слово «тайга» звучало как зов. Молодёжь ехала туда не только за рублём, но и за ветром в лицо, за костром под звёздами, за мечтой, которую ещё можно было трогать руками.

– Квартиру дадим. Зарплату – выше средней, – подмигивали вербовщики.

– Выбирай: Пермь, Новосибирск или Якутск?

Отец долго не думал.

«Пермь – это почти как Ижевск. Знакомо, скучно. Новосибирск – слышал, в какой-то глуши поселят. А я что – зверь лесной? Хочу и на танцы сходить, и людей видеть, и, может быть, девушку встретить… Значит – Якутск», – решил он.

Только романтика началась ещё до прибытия. Ехали на поезде, потом тряслись в автобусе. Где-то под Читой плясали чечётку на автовокзале – не от счастья, а чтобы согреться в 40-градусный мороз. У отца была модная дембельская шапка – щегольская, но почти декоративная: налезала только на одно ухо и больше годилась для фотосессии, чем для Якутии.

Когда добрались, оказалось, что набрали слишком много желающих. Штат – на семь человек. А приехало тринадцать.

– Ребята, вы как с луны. Какие квартиры? Ищите жильё сами, а мы потом аренду оплатим, – развёл руками начальник, не слишком заботясь о новеньких.

Первые ночи отец с товарищами провели в гостинице «Лена». Дом на сваях – из-за вечной мерзлоты в Якутске здания не ставили на землю. Снаружи казалось, что гостиницу поднимают на цыпочки. Внутри же были горячее водоснабжение и бесплатный чай – роскошь, за которую можно было влюбиться в любую мерзлоту.

Но счастье длилось недолго. В город прибыла делегация работников сельского хозяйства Севера, и парней попросили – как бы вежливо – освободить номера.

Что делать? Города они не знали, знакомых не было. И вот тогда в их жизни появилась добрая горничная. Женщина, неравнодушная к тому, что ребята дрожат от холода и растерянности.

– У меня подруга живёт с сыном, – сказала она. – Дом свой, может, приютит.

Дом был скромный, но тёплый, с печкой, запахом хлеба и пятилетним сыном хозяйки, который вечно путался под ногами. Единственное «но»: глава семьи, муж-китаец, был в отъезде.

Когда он вернулся – эффект был как в кино.

– Мы ждали щуплого старичка, – рассказывал отец, – а в дом зашёл «шкаф». Ростом под два метра, с плечами, как у шкафа-купе. Он не кричал – просто посмотрел и сказал: «Это ещё что такое?»

Жена кивнула на нас, как на ненужную мебель, и проговорила:

– Коля, ты только не волнуйся. Ребята, быстро собирайтесь.

Будущие пожарные-парашютисты упросили-таки сурового китайца: мол, дай нам хотя бы пару ночей на передышку, тут, в пристрое, с печкой, на полу. Тот буркнул что-то неразборчивое, но махнул рукой – живите. Видимо, пожалел. Или просто был уставший и не хотел скандала. А может, увидел в этих замёрзших парнях не врагов, а таких же, как он когда-то, – пришлых, растерянных и всё же упрямо идущих вперёд.

Пристрой оказался ледяным. Печь еле тянула, угли быстро выдыхались, дрова сырые. Спали, как в советской комедии, – кто в тулупе, кто в ботинках, кто, завернувшись в шинель, свернулся клубком прямо у заслонки. Но всё равно смеялись. Мол, вот она – мужская романтика: Якутск, январь, минус сорок пять. Но квартиру всё же умудрились найти.

В то лето в якутских лесах бушевал огонь. Не костёр, не пал травы – настоящий неуправляемый голодный пожар, который шёл стеной, ел деревья, трещал кронами, поднимал в небо чёрные вихри дыма. Пожарных-парашютистов сбрасывали с вертолётов прямо в пекло – за сотни километров от Якутска. Обратно не забирали – экономили топливо. Жили прямо на авиабазах. Брезентовые палатки, котелки, набитые гущей супа, натруженные руки и закопчённые лица. Но и там находили место жизни – по вечерам устраивали танцы.


Рудольф Алексеев (третий слева) с коллегами


На одном из таких вечеров отец и познакомился с мамой – Светланой. Она была невысокой, тонкой, с живыми внимательными глазами. Не болтала зря, не кокетничала, держалась сдержанно, но с достоинством. Отец сразу отметил: серьёзная.

Но влюбиться в девушку – это одно. А ухаживать – совсем другое. Особенно в Якутске, где местные парни с подозрением относились к «залётным». Тем более – если те слишком уверены в себе. А папа был именно такой: уверенный, решительный, да ещё и служил в ВДВ, где понятие страха из бойцов выбивали вместе с утренним подъёмом.

– Частенько идёшь к ней с цветами или с брусникой – а сзади уже шаги, – вспоминал он. – Раз, два, три. И всё ясно: сейчас будут «объяснения».

Он тогда снимал ремень, обматывал вокруг кулака и шёл вперёд. Не для драки – для того, чтобы не отступить. Потому что, если отступишь – ты уже не тот. А он хотел быть тем, с кем Светлана будет уверена. И, хоть домой он нередко приходил в синяках и с разбитой губой, шёл снова на свидание.

– Снова бой? – только качала головой мама. Уже почти привычно. Шла за бинтами, за зелёнкой, за водой. Не ругалась, просто вытирала кровь с его лица и тихо говорила: «Ты у меня такой упрямый».

У мамы была своя история – без громких слов, но с тяжёлым началом. Её мать, Евдокия Петровна Ефимова, в молодости попала под суд. Недостача по бухгалтерии – мелочь, копейки по нынешним меркам, но время тогда было жёсткое. Испугалась, не оправдывалась, никого не сдала – просто не уследила, а в результате – колония. Именно там родилась моя мама. За решёткой. Не по вине – по обстоятельствам. Но всю жизнь она потом жила так, словно должна была доказать: она – достойна.


Евдокия Петровна Ефимова


Евдокия с мамой и сыновьями – Виктором и Геннадием


Когда родители поженились, судьба нанесла новый удар – умерла Евдокия Петровна, ей было всего сорок лет. Инсульт оборвал жизнь внезапно, буквально на руках близких. Для молодой семьи это стало тяжёлым испытанием: вместе с надеждами на будущее пришлось принять и тяжесть утраты. Жили тесно, но дружно. В их доме не звучали крики – будто сами стены понимали: времени на ссоры нет, нужно держаться и помогать друг другу.

А потом родился я – Алексей.

Якутск. Август. 1964 год. За окном солнце, но воздух уже отдаёт тундрой, в нём витает сырость. А отец в это время – в тайге. Тушит лес. Бой с огнём длился больше недели, вертолёт не мог вылететь – погода. Радиосвязь плохая, нервное ожидание – каждый день.

– Я там с ума сходил, – рассказывал папа. – Думаю – родился? Не родился? Всё ли хорошо? А если нет? А если ей тяжело, а меня нет рядом?

Отец не мог сидеть. То шагал кругами, то снова выскакивал в лес, то просто стоял и смотрел в небо, как будто пытался прорваться к Якутску силой мысли. Чтобы не взорваться от тревоги, придумал себе занятие – собирал ягоды. Тайга была щедрой: брусника, черника, шиповник. Он набирал шлем доверху, потом раздавал коллегам, а остатки ел сам, глядя в небо.

Как только вертолёт сел, отец выскочил первым – не попрощался, не оглянулся, даже рюкзак забыл у задней стойки. На лету поймал попутку – старый ГАЗик с будкой, где пахло бензином и пылью. Водитель лишь хмыкнул:

– Торопишься?

Отец только кивнул. Он ехал, как на иголках, держась за поручень, и считал столбы – будто от этого зависело, дышит ли младенец.

Было около трёх утра. Улица пустая, небо – серовато-белое, предрассветное. Он стучал в железную дверь кулаками, как барабанщик в тревожный барабан.

– Откройте! У меня сын родился! Мне надо жену увидеть! – почти кричал он, распаляясь с каждым ударом.

Окно на втором этаже скрипнуло, высунулась нянечка – кудрявая, недовольная, в халате нараспашку.

– Ты что, совсем с ума сошёл? Спят все. Приходи утром, как люди.

Но папа был из ВДВ. А в ВДВ учат: если хочешь попасть – найдёшь путь. Даже вертикальный.

Он обошёл здание, нашёл пожарную лестницу и полез, хватаясь за перекладины. Высота – третий этаж, но страху не было. Только одно: увидеть. Убедиться. Обнять.

Он тихо открыл дверь коридора, как будто снова был на задании: не шуметь, не привлекать внимания. Прошёл мимо поста, заглянул в первую палату – не она. Во вторую – тоже мимо. А в третьей… В третьей у окна лежала она, Светлана. Свернувшись калачиком, бледная, с чуть влажными волосами и усталым лицом.

– Ты? Как ты… сюда? – прошептала она, глаза расширились. – Ночь же… Я думала, ты не придёшь…

Она не заплакала – разрыдалась. Тихо, взахлёб. И сквозь слёзы сказала простое, обыденное, но такое пронзительное:

– Я так есть хочу… Сына тебе родила, а бабушка ко мне не приходит. Одна я тут… Голодная.

Утром он принёс ещё – огромную сумку, на двоих, на троих, на целую палату. Мама потом смущённо вспоминала:

– Я даже соседок угощала, а они всё шептали: «Какой у тебя муж… Света, ты в лотерею выиграла».

Она и правда тогда светилась – от любви, от счастья, от простого человеческого чуда, которое вдруг стало её: муж, который успел, несмотря ни на что, и сын, которого она держала на руках.

Прошли месяцы, но это ощущение тепла, уюта и защищённости будто закрепилось в воздухе. Передалось и мне – ребёнку, который с самого начала чувствовал: его здесь любят. Без условий, без требований, просто так, за то, что он есть.

Детство моё было по-настоящему счастливым. Тёплым, как пуховое одеяло, пахнущим молоком, берёзовым веником и утренней кашей с комочками. Я рос здоровым крепким ребёнком – весёлым, шумным, не по годам сообразительным, как говорили соседи, и с пухлыми щеками, за которые все норовили ущипнуть. Бутуз, одним словом.

Первый шаг я сделал в девять месяцев – твёрдо, с энтузиазмом и безо всякой страховки. Родители потом вспоминали, как это было: мама ахнула, папа засмеялся и прижал меня к себе так крепко, будто хотел сохранить этот миг навсегда. После года меня отдали в ясли-сад – мама тогда устроилась туда же работать воспитательницей и заодно присматривать за мной. Всё было под контролем. Казалось, всё будет только лучше.

Но неожиданно – проблемы со здоровьем. Тогда, в начале 60-х, медицина в Якутске была суровой. Помогали не столько таблетки, сколько старые методы и крепкая вера. Одной из медсестёр в садике была кореянка – невысокая, строгая, с взглядом, от которого хотелось слушаться. Она лечила нас, детей, ртутной каплей на игле. Сейчас это звучит дико, почти варварски, но тогда – норма.

Потом поставили диагноз – начинающийся рахит. Врачи развели руками: климат слишком суровый, солнца мало, витамины не усваиваются. Рекомендация была одна: сменить место жительства. Срочно.

– Как же так? – плакала мама. – Я так люблю Якутск. Здесь – всё. Мой дом, моя работа, мои воспоминания. Река Лена рядом. Здесь родился мой сын…

Отец слушал молча. Ему тоже было тяжело. Он привык к северу, к этому небу, которое будто ближе к голове, чем где бы то ни было. Он обжился. Научился любить зиму, снег по пояс, горячую уху на морозе. В Якутске у них уже были дом, хозяйство, друзья. Всё своё. А Ижевск…

Тогда Ижевск казался далёким миром, но… здоровье сына – важнее.

Они продали хозяйство – всё, что нажили. Сели в самолёт и полетели. С ними были прабабушка и два маминых брата. Пять человек, один чемодан с вещами, один – с едой. И вера, что всё будет хорошо.

Прабабушка была в восторге. Набожная, тихая, с тонким лицом и вязаным платком, она тут же пошла в ближайший храм – большой, каменный, настоящий. В Якутске тогда были лишь маленькие деревянные церкви с низкими потолками и полами, скрипевшими под ногами. А здесь – купола, колокольный звон, службы. Она молилась и плакала от счастья. Говорила: «Сынок твой здесь вырастет, не бойтесь, Бог даст».

* * *

Но мама привыкала тяжело. Новая работа, новое жильё, новая жизнь, где каждый день – как бег с препятствиями. И в глубине души она чувствовала: будто вырвали кусок. Её родное, живое осталось там – в Якутске. На берегу Лены. В детском садике, где она гладила чужих детей. В доме, где впервые расцвели подснежники у порога. В той ночи, когда в окно роддома заглянул человек, которого она ждала.

Здесь же всё было иначе. Им выделили жильё – двухэтажный деревянный дом на четыре хозяина. Мы занимали часть первого этажа: печка, узкая комнатка, деревянный туалет на улице. До сих пор помню запах хлорки и тех белых червей, которые кишели внутри, – зрелище, забыть которое невозможно. По ночам в доме стояло ведро, чтобы не бегать на улицу в мороз и темноту.

Воды в доме не было. Её носили из колонки, вёдрами, а горячую приходилось греть на печке. Нас с сестрой купали в большой оцинкованной ванне – вода быстро остывала, но это всё равно было событием. По выходным ездили в баню: духота, пар, очереди на несколько часов и потом – обязательный буфет, где отец с удовольствием выпивал кружку пива и разрешал мне слизать с края горькую пену.

Отец тогда часто играл в домино с соседями. Сначала тихо, потом громче, а потом, бывало, начинались ругань и скандалы. Я ужасно этого боялся. В детской памяти всё это слилось в один тревожный вечерний шум: гул голосов, запах табака, хлопки костяшек по столу, приглушённые мамины вздохи.

У соседей рядом были огороды. Я, малец, часто пробирался туда и таскал ранние огурцы. Это было целое приключение – холодный хрустящий огурец, ещё пахнущий землёй и росой, исчезал у меня во рту, как самое вкусное в мире лакомство. Родителям, конечно, было не до огурцов. Жизнь у них тогда была не сахар: работа далеко, детский сад – ещё дальше, а ближайшая остановка находилась почти в двух километрах от дома.

Мама, уставшая после смены, шла пешком, тащила нас вдвоём – сестрёнку на руках, а меня на санках. Шли вдоль кладбища, и я до сих пор помню тот страх, густой, как туман, когда вокруг только снег, кресты и ветер. Мама тянула верёвку, не останавливаясь, и, наверное, в тот момент держала нас не только руками, но и какой-то невероятной внутренней силой, которой хватало на двоих детей и на целую жизнь.

Мама не раз признавалась потом:

– До сих пор не понимаю, зачем я согласилась. Всё бы, может, иначе было.

Потом начались потери. Младшего брата мамы воспитывала прабабушка – она души в нём не чаяла, баловала, не наказывала. Он был красивым, способным – но рано ушёл по скользкой дорожке. Попал в тюрьму, десять лет метался по зонам, а потом погиб при невыясненных обстоятельствах. Никто до конца не знал – что произошло.

Старший дожил до шестидесяти четырёх и умер от внезапной болезни – аневризмы брюшной полости[7].

Мама долго не могла с этим смириться. Говорила, что всё это из-за переезда. Что Якутск был их местом силы. Там жила её душа. Там была энергия, которой хватало на всех, а здесь – будто замкнуло и как отрезало.

Теперь я понимаю: у каждого из нас есть такое место. Одно. Где дерево корни пускает не в землю – в сердце. Где род, как невидимая нить, держит нас, даёт силу, зовёт назад. И если когда-нибудь ты почувствуешь этот зов – не глуши его. Потому что, возможно, это и есть твоя точка опоры. Точка возвращения. Точка правды.

* * *

Вода негромко плеснула где-то рядом, словно выдернула из глубины мысли.

Я моргнул. Перед глазами – не заснеженные улочки Ижевска и не августовский Якутск, а бассейн, бирюзовый горизонт и пальмы, качающиеся, будто в замедленном кино.

Лариса с улыбкой медленно подплыла к бортику.

– Эй! – позвала она меня. – Ты чего такой задумчивый? Опять в прошлое уплыл?

– Было дело, – улыбнулся я, опуская ноги в воду. – По тайге бродил.

– Надеюсь, хоть не в тулупе? – фыркнула она.

– А то, – рассмеялся я.

Мы немного помолчали. Плеск воды, шелест пальм, редкие голоса с соседних вилл – всё будто растворялось в тепле этого утра.

– А хочешь, я покажу тебе на карте, где был мой дом?

– Конечно, – кивнула она.

Я кивнул, поднялся и почувствовал, как под подошвами заскрипели отголоски тех самых половиц. Всё смешалось: соль океана и соль маминых слёз, шум волн и голос бабушки, ветер с Лены и тишина деревенской ночи.

И вот что подумалось напоследок.


Иногда, чтобы услышать зов своих корней, надо оказаться на другом конце света. А чтобы понять, что ты всё ещё цел, – достаточно, чтобы рядом был тот, кто помнит, как ты смеёшься.

Глава 4. Запах булочки и цена доверия

Вечер на Мальдивах – это не просто время суток. Это состояние.


Вечерняя атмосфера на Мальдивах


Ветер утихает, солнце перестаёт спорить с горизонтом, вода становится гладкой, как зеркало, а небо – лениво-розовым, будто кто-то забыл выключить фильтр «сентиментальность».


Вечерняя атмосфера на Мальдивах


Мы с Ларисой шли по кромке прибоя. Впереди плескалась тёплая вода, за спиной мягко светилась вилла, а рядом шелестели её браслеты – звенели тихо, будто морские колокольчики. Лара рассказывала что-то про местные цветы, про чай из сушёных лепестков и зачем-то – про бродячего краба, который, по её словам, «выглядел как бухгалтер на пенсии».

– Порой так хочется, – сказала она вдруг, – всё это взять и собрать в один флакон. Понимаешь? Чтобы запах, воздух, вечер, мои ощущения, даже вот этот краб… – она усмехнулась, – всё было вместе. Один вдох – и ты опять здесь.

Она повернулась ко мне, в глазах – тень грусти.

– И чтоб не забывалось.


Лариса и Алексей Алексеевы


Я кивнул. И в тот момент поймал запах. Едва уловимый, словно кто-то прошёл неподалёку и оставил после себя шлейф. Цветочный, с ноткой мускуса. И с чем-то ещё… чуть химическим.

– «Слоник», – вырвалось у меня.

– Что? – удивилась Лара.

– Парфюм. Такой был у нас… ну, вернее, пробка такая. В моей детской коллекции. У меня была целая коробка! – воскликнул я, почувствовав, как где-то внутри отзывается что-то давно забытое, но по-прежнему живое.

– Правда? А ты что с ними делал? Просто собирал?

– Мы играли, – усмехнулся я. – Причём с размахом, как в настоящем чемпионате. Каждая пробка имела своё имя, свою ценность, свой авторитет.

– Подожди… они как-то назывались?

– Конечно. Например, круглая пробка от импортных духов – это был «Глобус». Самая элитная. А если попадался «Золотой Глобус» – всё, считай, ты нефтяной магнат. Он весил, стоял, бил – загляденье.

– Звучит уже интригующе.

– Ещё была пробка с выемкой – вытянутая, полукруглая. Мы звали её «Лысый хан» или просто «Король». Мощная штука. Давала фору в бою.

– Пробки воевали?

– Подожди, сейчас дойдём. А ещё – «Корона», пробка в виде настоящей короны. У неё был стиль: часто побеждала, но с неожиданного угла. Была и «Крыска» – такая мягкая чёрная капроновая крышка от «Шипра». Мутная, но иногда неожиданно точная. А «Фестивальки» – это простые крышечки от пузырьков с йодом или советским одеколоном. На массовку, но иногда и они блистали.

– Ух ты… – Лара рассмеялась. – У вас прямо каста была.

– Именно. Были ещё «Костяшки» – твёрдые крышки от крема, ими били особенно метко. «Офицеры» – крошечные пробки от зубной пасты. И, конечно, «Телевизорик» – редкая крупная квадратная крышка. Если честно, правила и названия в каждом дворе были свои, но суть одна – престиж, азарт и коллекция.

На страницу:
3 из 5