
Полная версия
Скажи мне путь
– Люба, Люба, постой допрашивать человека, давай сначала чаем его напоим.
С довольным видом вплыла соседка. К пирожкам с капустой прилагалась и её персона.
– Так вы сможете написать о нашем бедственном состоянии, Сергей Фёдорович? Нам очень нужны медикаменты, продукты, да, в общем-то, любая помощь, – после нескольких глотков чая, спросил отец с лёгким стеснением.
Просить ему было непривычно, но раз просит, значит, действительно, положение бедственное.
– Смогу, но… знаете, будет лучше, если мы напишем про госпиталь в связи с какой-нибудь датой или событием…
Отец шмякнул стакан об стол так сильно, что сомлевшая от горячего чая Надежда Григорьевна вздрогнула и округлила сонные глаза.
– К нам же император приезжает… Вы что, не знали? Через две недели.
– Вот это новость, – журналист побарабанил пальцами по столу, – нет, не знал. У нас, видите ли, либеральная газета. Мы не очень… хм… положительно относимся к войне, да и к царю тоже, поэтому и не отслеживаем его перемещения. Но… вы правы, как повод это можно использовать. Я даже знаю, под каким соусом подать это блюдо, – с этими словами Олейников вдруг подмигнул Любе.
– И под каким же? – сдержанно поинтересовалась она.
– Напишем, что царь слаб и не может справиться ни с армией, ни с поставкой продовольствия. Если не граждане, то кто же поможет раненым?
– Кстати, а откуда эти слухи, что Николай – слабый человек? – откинулся на спинку стула отец.
– Представьте, это не только моё мнение. Например, я общался лично с одним из его полковников. Как же его фамилия… постойте, а… Врангель. Да, барон Врангель. Мы с ним вместе из Петрограда ехали. Я как раз из армии вернулся, материал в столичную газету сдал и домой собрался. Барон со мной в одном купе ехал. Эх, с какими только людьми не познакомишься в поездах России, – щёлкнул пальцами Олейников и опять зыркнул на Любу. – Так вот… умнейший человек и интереснейший собеседник, скажу я вам…
– И что же он вам поведал про царя? – не вытерпела Люба.
– Он рассказывал не столько про царя, сколько про армию. Оказывается, за прошедшие почти два года войны большая часть кадровых офицеров, особенно в пехоте, погибла или ранена. А новые офицеры и сами не доучились и потому солдатам пример нормальный показать не могут. Поэтому армия быстро падает духом.
– Неужели всё так плохо? Наша армия такая слабая? – недоверчиво покачал головой отец.
– Нет, барон говорил, что, конечно, русская армия ещё очень грозная сила. Он, видите ли, командовал Верхнеудинским казачьим полком. Вот уж, говорит, кто не подведёт никогда – так это казаки. Я у него спросил, не идеализирует ли он казаков?
– А Врангель что? – спросила Люба.
– Говорит, не идеализирует. Казаки, твердит, – это наша опора. Ошибки военачальников они исправляют своей кровью… А слабый царь наделал много ошибок, хотя, говорят, он умён.
За столом воцарилось тягостное молчание. Люба вдруг вспомнила сегодняшнего красивого есаула, которого отец вытащил с того света долгой операцией… Как он там?
– Так а что он про царя рассказывал? – вдруг вмешалась в разговор Надежда Григорьевна, про которую все забыли.
От пристального взгляда Олейникова пухлые щёки соседки ещё больше зарумянились.
– Про царя барон рассказывал разное. Говорит, ему пришлось с ним общаться на встрече Георгиевских кавалеров в Петрограде. И был он поражён его умом и памятью. Он схватывает мысль собеседника с полуслова. А если раньше хоть раз слышал о ком-нибудь, то потом безошибочно повторяет, в какое это было время и при каких обстоятельствах. Например, про Врангеля Государь вспомнил совершенно точно, где находилась его дивизия во время боёв в Карпатах полтора месяца назад до этого. В памяти и цепкости ума ему не откажешь, но вот в воле полководца… Боюсь, он не сможет справиться не только с немцами, но даже с собственными генералами, – Олейников покачал головой, – я считаю, так же как и барон Врангель, что Николай гораздо худший полководец, чем немецкий Вильгельм… Да и человек он странный… Понимаете теперь, почему наша газета за мир с немцами? С таким царём мы не победим.
Люба нисколько не симпатизировала Романовым, кроме разве что Ольге Александровне, но сравнивать русского царя с немецким показалось ей оскорбительным.
– Так что же вы предлагаете, Сергей Фёдорович, сдаться немцам, если вы против войны? – с нарастающим раздражением спросила Люба, – к вашему сведению, не Россия объявила войну Германии, а наоборот.
– Не сдаться, Любовь Матвеевна, а найти почву для переговоров, поискать компромисс…
– Почему вы так унижаете русских, Сергей Фёдорович? Чем наш народ вам не угодил? Мне кажется, что в таких как вы, интеллектуалах, поселился бес гордыни. Вы всех судите и за всех решаете.
– У меня сестра монахиня, – отец обратился к гостю с извиняющейся улыбкой, – вот оттуда и суждения про гордыню.
– Папа, но ведь это правда, – с горечью продолжила Люба, – все их рассуждения строятся только на одном – на признании себя самыми умными.
– Любовь Матвеевна, – Олейников тонко и грустно улыбнулся, – ценю ваш патриотизм, но я говорю от имени многих простых людей, а вовсе не интеллигенции. Ведь война совершенно расстроила нашу мирную жизнь. Вы посмотрите, сколько беженцев в Киеве, а всё потому что во многих городах нет продовольствия… А эти хвосты за хлебом и керосином. Разве голод и холод – это не повод закончить войну?
Люба упрямо покачала головой.
– Нужно победить на фронте, а здесь… мы потерпим.
– Не все, не все так считают, как вы, барышня, – криво усмехнулся журналист и обратился к отцу, – так что мы решим, Матвей Ильич? Может, вы Любовь Матвеевне дадите, так сказать, поручение написать о госпитале несколько заметок? А мы опубликуем, – донеслось до сознания задумавшейся Любы.
– Что? – она посмотрела удивлённо, – мне писать в вашу газету? Но… о чём?
– Можете не писать, Любовь Матвеевна, а просто так… набросать очерк. А я уж оформлю, как полагается. Сделаем постоянную рубрику про ваш госпиталь, чтобы источник благотворительности не иссяк.
– Вы уверены, что это привлечёт к нам благотворителей? – спросил отец.
– О, не сомневайтесь, – Олейников снова оживился, – у людей деньги есть, и продукты есть. Нужно только вызвать у них интерес.
Отец смотрел на неё и требовательно, и просяще одновременно. Отказаться было невозможно.
– Хорошо, я подумаю… А давайте напишем про Ольгу Александровну. Ведь она первая вложила свои средства в наш госпиталь.
Олейников поморщился и уткнулся в чашку с остатками чая.
– Хм… Боюсь, для наших читателей это не будет новостью. Давайте лучше напишем о том, какие интересные люди у вас работают. Матвей Ильич, вы говорили, что ваша новая заведующая… эта Маривчук из-под Киева? Вот давайте про неё расскажем. Нашим читателям будет приятно помогать своей землячке.
– Давайте про неё, – согласно кивнул отец и зевнул, прикрыв рукой рот, – извините, не спал предыдущую ночь.
– Удаляюсь, удаляюсь, – вскочил Олейников, – благодарю гостеприимную хозяйку за чай, а вас, Любовь Матвеевна, жду через пару дней у нас в редакции.
– Это которая на Фундуклеевской? – встрепенулась сонная Надежда Григорьевна.
– Точно так-с, на Фундуклеевской. До скорого свидания, дамы и господа.
Манерно поклонившись, Олейников наконец удалился, а Люба набросилась на отца. Тот, усевшись на кровать, уже расстёгивал рубашку, всем своим видом показывая, что у него нет сил для длинного разговора. Однако в Любе пробудилось то самое упрямство, которое её так раздражало в брате.
– Папа, мне не нравится этот скользкий журналист, мне не нравится его идиотская газета, мне не по душе твоё поручение! Он делает вид, что заботится о других, а самого волнует собственное пузо!
– Тише, тише, Любочка, – устало попросил отец, – не нужно так горячиться. В жизни часто приходится делать не то, что нравится. Постарайся для общей пользы.
– Но…
– Пожалуйста, давай поговорим завтра, – спав с лица, попросил отец.
Люба осеклась, будто споткнулась, и молча пошла к себе.
Глава 4
И всё-таки Любу тянуло рассказать всему Киеву об Ольге Александровне, сестре царя. От неё исходила великая сила духа, которой нельзя было не восхищаться. Люба не понимала, как родная сестра царя может делить комнатку с простой медсестрой? Как может всю ночь перевязывать раненых, а потом ещё дежурить весь день, не жалуясь и не подменяясь? Как ей хватает сил смиренно молчать, когда солдаты, озлобленные от боли и голода, ругают обидными словами всю царскую семью?
Ольга Александровна чувствовала внутреннее расположение Любы и, негласно приняв её в подруги, однажды поделилась самым сокровенным, что ждёт с фронта любимого человека – штабс-капитана Николая Александровича Куликовского.
– Когда-нибудь брат даст мне разрешение на развод и мы поженимся, – устало и немного грустно улыбнулась княгиня, когда они вечером присели в её кабинете попить чайку, – если бы вы знали, Люба, как я боюсь за моего Куликовского… Но ведь не может же Бог после тринадцати лет ожидания просто взять и забрать его у меня.
– После тринадцати лет? – обомлела Люба, – как?.. Как вы могли не… переступить черту, если так сильно любили друг друга?
– Да, любили, вы правы… Я вам скажу больше: если бы не Куликовский, то я бы, наверное, не выдержала столько времени ужаса своего положения. Николай Александрович всегда был моим другом и моей опорой. Вы знаете, иногда мне казалось, что мы переступили земную любовь – так сильны были наши чувства… Но, кроме любви к нему, я не могла отказаться ни от брата Николая, ни от Алики, ни от их девочек и Алёши. Если бы даже никто не узнал о нашей связи, то я была бы уже другой и не смогла бы смотреть в их чистые и честные глаза. Я бы просто чувствовала себя недостойной их дружбы, вы понимаете?
Люба потрясённо кивнула. Порой она ловила себя на том, что Великая княгиня своим загорелым и не очень красивым лицом ей напоминает обычную деревенскую бабу. Лишь манеры Ольги Александровны, деликатные и скромные, да ещё негромкий голос выдавали в ней высокое происхождение. Но в эту минуту Люба впервые убедилась, что перед ней не простая смертная – столько благородства, смешанного с горечью, но от этого ещё более ощутимого, было в её одухотворённом взгляде.
– Их дружба мне нужна была как воздух, потому что… – княгиня чуть замялась, – к сожалению, с Maman мы редко общались по-дружески. Но и кроме этого… – она подняла голову и пристально посмотрела на застывшую Любу, – вы же верующая, Любовь Матвеевна? Тогда поймёте… Кто нас поддержит в трудную минуту, кроме Бога? А как я могла бы к Нему обращаться, если бы жила нечестно? Нет, все эти препятствия были слишком велики для меня.
– Но разве любовь не стоит того, чтобы преодолевать эти препятствия?
Ольга Александровна покачала головой, глядя в окно, где, похоже, собиралась редкая в этом городе гроза.
– Любовь – очень широкое слово… Мы любим и Родину, и наших близких, и… Бога… Нельзя ошибиться, что вперёд. Кстати, а давайте поищем вашего жениха… Может, пошлём запросы в разные госпитали? Как его зовут?
– Михаил Васильевич Столетов, поручик уланского полка.
– Тоже Михаил, как мой брат? – грустно улыбнулась княгиня, – постойте, я запишу.
Удивительная женщина сразу оживилась, как только почувствовала, что необходима её помощь, в глазах появился блеск, и Люба вновь залюбовалась ею.
Вот о ней бы написать, о чистой и верной любви… Но кого это восхитит в наше время? – покачала она головой, – скорее, Великую княгиню обзовут дурочкой или вообще не поверят…
Олейников просил что-нибудь узнать про Маривчук, но общаться с Диной Борисовной не хотелось – Любу отталкивал её высокомерный вид. А её любимые санитарки вообще вызывали подозрение. Их шёпот по углам напоминал заговор, и казалось, что рано или поздно их злость выльется в какое-нибудь злодеяние. Увы… Люба не ошиблась.
На следующее утро, после обхода, Люба с Ольгой Александровной вместе делали перевязки. Санитарки приводили раненых. Их было так много, что Люба едва успевала отмывать руки от крови. Несколько раз приходилось менять воду и фартук. Последний бедолага, раненый в голову, терпеливо ждал, когда же ему снимут с глаз повязку и позволят взглянуть на белый свет.
Люба побежала за ширму снова ополоснуть руки, а Ольга Александровна принялась неторопливо разматывать бинт. Санитарка, та самая – из “революционерок”, с неприязненным и хитрым выражением лица, – почему-то не уходила, застыв возле больших банок с вазелином, стоящих на полу. Выйдя из-за ширмы, Люба вдруг с ужасом увидела, как та подняла с пола огромную банку и… занесла над головой княгини. Глаза её горели безумным светом…
– Стойте! – крикнула Люба не своим голосом.
Ольга Александровна резко обернулась и отпрянула… У санитарки некрасиво исказился рот, хмыкнув, она с грохотом уронила банку на пол и выбежала из перевязочной. Бедный раненый подпрыгнул на кушетке, ничего не видя и не понимая.
– Что? Взрыв? Где?
– Тише, тише, – Ольга Александровна дрожащими руками взяла его за плечи, – всё в порядке, просто разбилась большая банка… Сидите спокойно.
Однако душевные силы у неё закончились. Княгиня медленно опустилась на кушетку рядом с раненым и стала искать несуществующую пуговицу на халате, желая освободить грудь, чтобы вздохнуть поглубже.
– Ольга Александровна, – подскочила Люба, – идите домой, я сама всё доделаю и уберу здесь.
Княгиня молча кивнула и тяжело поднялась.
– Спасибо, Любочка, вы спасли мне жизнь, – прошептала она со слезами на глазах.
Отправив в палату последнего раненого, Люба быстро прибрала перевязочную и кинулась искать Маривчук, сразу рассудив, что с сумасшедшей санитаркой разговаривать бесполезно.
После короткого стука она ворвалась в кабинет заведующей. Красавица Дина Борисовна уже стояла в чёрном пальто перед зеркалом и натягивала перчатки.
– Что вам, Тихомирова? – нахмурившись, спросила она.
Люба плотно закрыла дверь и подошла к заведующей совсем близко.
– Сегодня ваша санитарка чуть не убила Ольгу Александровну, – чётко произнесла Люба.
– Вот как? – красивые чёрные брови Маривчук картинно взлетели вверх, – чем же она хотела её убить? Пистолетом?
– Большой стеклянной банкой с вазилином.
– Хм-м… – перчатка не хотела налезать на крупный перстень на среднем пальце, – ну не убила же…
– Я требую её уволить, – чувствуя, как в глазах от гнева у неё темнеет, повысила голос Люба.
– Требуете? А вы кто, собственно, такая, чтобы что-то требовать от меня?
– Я… обычный врач, а вот ваша подлая девка – террористка. Может, и вы такая же?
Бац! Щёку обожгла звонкая пощёчина. Любе показалось, что её укусила змея – глаза Маривчук полыхали тёмным огнём.
– Это вам за “подлую девку”… Хотите ещё?
Люба ошеломлённо схватилась за щёку, растерявшись. Но это длилось лишь мгновение.
– Что ж… я не отступлю, Дина Борисовна. Если вы не уволите свою… девку, то я доложу в охранное отделение, что в нашем госпитале зреет заговор к приезду царя. Сегодня было покушение на его сестру, а там… глядишь, и на царя замахнётесь?
Маривчук сдёрнула перчатку со второй руки и бросила обе в мусорную корзину.
– Вы ещё пожалеете о своих словах.
Дина Борисовна толкнула плечом Любу и выбежала из кабинета.
Всё ещё ощущая удар сухой, крепкой женской руки на своей щеке, Люба пошла в ординаторскую.
Когда врачи и медсёстры разошлись по домам, она, как дежурный врач, осталась одна. Усевшись в ветхое кресло возле окна, Люба нервно закурила. Выкурив одну папиросу, она сразу принялась за вторую. Серый холмик на спичечной коробке быстро рос, грозя упасть и рассыпаться по полу, но было лень вставать за пепельницей. Нужно было успокоиться и обдумать свою дальнейшую жизнь.
Маривчук не простит шантажа – это точно. Более того, Дина Борисовна будет добиваться её увольнения. В ненависти, льющейся из её тёмных, почти чёрных глаз, Люба прочитала себе приговор. Такие не прощают и не забывают ничего.
Люба всё-таки свалила серый холмик с коробки на пол и, потушив папироску, принялась за уборку всей ординаторской. Так что же сделает ей Маривчук? Будет придираться к диагнозам? За это Люба не волновалась. Устроит ей бойкот от всего персонала, но для этого она должна будет рассказать про весь инцидент. Нет, она сама не захочет огласки… В общем, месть, как говорят японцы, это холодное блюдо, значит, она отомстит, когда Люба не будет ожидать.
Однако долго размышлять было некогда. Нужно было делать обход.
Длинный, полутёмный коридор больницы был пуст. Лишь в конце его горела лампа, освещая сестринский стол, за котором никто не сидел.
Может, у есаула опять жар? – с тревогой подумала Люба. И не ошиблась – в палате, возле самого окна, где и лежал казак, белым халатом светился силуэт дежурной сестры. Когда дверь в палату впустила тусклый свет из коридора, она повернула лицо.
– Любовь Матвеевна, слава Богу… Смотрите, он весь горит… Я уже два раза воду сменила похолоднее…
Казак метался по подушке и что-то говорил в бреду. Его бледное лицо было словно восковым. Сердце сжалось от его беспомощности перед смертью.
Молоденькая сестричка чуть приподняла есаулу голову, и Люба из мензурки влила лекарство в его полуоткрытый рот. Казак крупно глотнул, поморщился и снова застонал от неизвестных им бредовых видений.
– Всё воюет… Дай-ка ему ещё водички, – прошептала Люба, – настойка горькая, жуть…
Переменив раненому компресс на голове, Люба услала санитарку отдыхать, а сама присела на табуретку у его ног и огляделась – многие в палате спали беспокойно.
Ей вдруг подумалось, что Миша тоже может прийти с войны без ног. Что тогда делать? Сможет ли она стать его женой?
Он уходил на фронт почти счастливым. В новенькой форме, в синих рейтузах, в рубашке цвета хаки, в белом ременном поясе, на котором висела шашка, он показался ей ещё выше, чем всегда. Но внутренне (и это было самым удивительным) он чем-то напомнил младшего брата Шурку. Странно, что мужчины, даже взрослые, часто кажутся детьми, а девочки, порой совсем крохи, напоминают маленьких женщин. Не верилось, что тот Михаил Столетов, бравый, смелый поручик, может превратиться в слабого и немощного человека, которому самому потребуется помощь…
– Сестричка, – вдруг раздался хриплый голос есаула, – сестричка, дай воды… Что-то горько во рту.
Люба вскочила.
– Сейчас, сейчас, милок, – вырвалось у неё бабушкино словечко, – попей, попей, болезный…
– Где Ворон? Где мой конь, где? А-а-а…
Казак порывался встать, бежать искать своего Ворона… Но Люба успокаивала его, как могла. Под утро лекарство помогло. Она осторожно, чтобы не разбудить, пригладила разметавшиеся русые кудри казака и потрогала его вспотевший лоб – вроде уже не такой горячий. Похоже, жар спадал и пульс стал чуть тише.
Посидев ещё немного, Люба отправилась в ординаторскую.
Однако лихорадка не оставляла казака, и Люба, отдохнув пару часиков днём, пришла к нему и на следующую ночь. То ли в полусне, то ли в бреду казак вдруг произнёс ясным голосом:
– Прощай, Ворон, конь мой любимый… Прости, что не уберёг тебя…
По его щекам, освещаемым тусклым светом уличного фонаря, протянулась и заблестела мокрая дорожка слёз. Люба осторожно позвала раненого.
– Егор Семёнович, у вас болит рука?
Он открыл глаза и мгновение лежал, не отвечая, лишь глядя в потолок. Потом перевёл на неё синие-синие красивые глаза, но полные душевной тоски.
– Сердце болит. И боль эту терпеть невозможно. Всё можно вытерпеть, но когда теряешь друзей… Тараса Щеголькова, Астахова, Петьку Рябого… А ещё и Ворона, коня моего убило осколком… Росли с ним вместе, воевали вместе. Глаза у него человеческие были. Так глянул на меня перед смертью, что забыть не могу…
– Да, – помолчав, сказала Люба, – нам было бы легче, если бы мы верили, что лошади и собаки имеют бессмертную душу… А знаете, индейцы так и верят, – оживилась она, вспомнив легенду, что читала в детстве Шурке, – один индеец… Длинное Перо, – на ходу сочинила она индейское имя, – вот так же потерял своего любимого коня по кличке… Верный и пришёл, убитый горем, к шаману. Верни, говорит, мне его. Знаю, что скачет он в небесном табуне, но не могу, скучаю по нему. А я, говорит, тебе отдам всё своё золото.
– И что же шаман? – тихо спросил казак.
– Тот думал три дня. Потом подзывает к себе Длинное Перо и говорит: я бы мог упросить богов отпустить тебе коня из небесного стада, но боюсь, что вместо Верного боги пришлют тебе Костлявую лошадь.
– Что за лошадь? – привстал есаул и тут же опрокинулся в изнеможении на подушку.
– Эта лошадь, – продолжала Люба, – везёт своего всадника к смерти. Длинное Перо, – спросил шаман, – есть ли ещё на этой земле те, ради кого ты ещё хочешь жить? Индеец подумал. Есть, говорит. Тогда не проси богов вернуть тебе Верного. Вы с ним встретитесь, когда придёт время. А сейчас по земным дорогам скачи на земных конях.
– И что же решил Длинное Перо?
– Я не знаю, Егор Семёнович, легенда на этом обрывается. Наверное, каждый должен закончить её сам.
Казак лежал, закрыв глаза, и вскоре по его ровному дыханию Люба поняла, что он заснул.
После той ночи между ними будто протянулась невидимая ниточка. Через пару дней Люба осматривала раненого, поступившего накануне, и едва понимала его ответы, всё время отвлекаясь на казака.
– Егор Семёнович, вы вот мне объясните, – допрашивал его капитан на соседней койке, – что у вас, у казаков, за звания такие: хорунжий, есаул, сотник? Что, нельзя было нормальные звания ввести?
– Да какие же офицерские прозвища вы считаете нормальными? – с усмешкой спросил есаул, уже сидя в кровати, – наши-то звания подревнее ваших будут. Вот например – хорунжий, ясно и понятно, что от слова “хоругвь”. И сотник – куда уж проще… Это уж потом… Пётр вроде… стал вводить немецкие и французские прозвища. Так что… думайте лучше о своих женщинах, а не о казачьих званиях.
– Ну, а сам-то чего не женился, Егор Семёнович? Жалмерка-то не ждёт тебя? – не унимался капитан.
– Не, меня не ждёт, – усмехнулся есаул, – погодь, доведётся и мне свою борозду провести. Только не желаю рогатым ходить на войне… и так ростом высок вышел.
– На что вы намекаете, ваше благородие? – обиженно произнёс солдатик, лежавший у двери, – думаете, мы все здесь, женатые, с энтими… с рогами ходим?
– Не намекаю я, солдатик, – казак откинулся на спину и продолжил, глядя в потолок, – не верю я бабонькам. Уж больно долго им ждать приходится мужей своих… А ласки хочется, мужского плеча, да и хозяйство одной ой как нелегко тянуть… Не так, что ли? Как говорится – на бедную Настю все напасти. Вот одну такую жалмерку в нашей станице оболгали иль нет, только повесилась она. Если и была её вина, теперь прощена. Муж её, небось, раскаивается, а я такого счастья не хочу.
Казак замолчал, замолчали и остальные раненые. Тишину нарушил стук женских каблучков. В палату вошла Дина Борисовна.
После того инцидента они с Любой не разговаривали, будто заключили негласное перемирие. Сумасшедшую санитарку отправили в монастырь. Однако Люба иногда ловила на себе пристальный взгляд Маривчук, полный затаённой злобы. Дина Борисовна, похоже, ей не простила того, что поступила против своей воли.
– Господин есаул, – спросила Маривчук мягким, вкрадчивым, чуть хрипловатым голосом, присаживаясь к нему на край кровати, – как вы себя чувствуете? Глаза не слезятся?
Казак усмехнулся.
– Только глядя на вашу красоту, сударыня. А больше не от чего…
Люба невольно сравнила себя с Маривчук. Себя она никогда красавицей не считала, Миша когда-то её называл сероглазой царевной-несмеяной. Но Маривчук была не царевной, а, скорее, царицей – гордая спина, длинная белая шея и красивое лицо с правильными чертами были истинно царскими. Не один офицер, едва лишь поправившись, пытался заигрывать с ней. Однако Дину Борисовну, похоже, интересовал только казак, и она своего интереса не скрывала.
Что ж… это даже к лучшему, – убеждала себя Люба, – у меня уже есть жених.
Правда, иногда она с тревогой спрашивала себя: а любит ли она Мишу? Тогда, до войны, ей было лестно его предложение. Совсем молоденькая девчонка – и вдруг бы стала офицершей. Чтобы пробудить заснувшие от разлуки чувства, Люба иногда перечитывала его письма.
“Я чувствую, что с каждым днём ты мне дороже и дороже, Любочка. Прости, что мало тебе говорил, как я люблю тебя…” Какие сладкие, дорогие слова. Бедный Миша, как же тебе, наверное, тяжело переносить всю эту страшную, грязную, кровавую войну… “Я вижу тебя в шубке и с пушистой муфточкой в руках. Помнишь наше катание на коньках в Таврическом?” Она уже почти забыла себя ту, беззаботную, когда мама была ещё жива. “Больше всего мне хотелось бы видеть тебя. И от надежды на встречу сердце бьётся сильно-сильно. В такие минуты я почти счастлив…”











