
Полная версия
МОНОЛОГ
«АВРОРА»
Он не смотрел на неё. Он смотрел на это слово – на доказательство своего существования, на первый в его новой жизни осознанный, физический акт обращения к другому. Это был мост, перекинутый из крепости его одиночества через ров отчаяния. Это был выстрел в тишину, который наконец услышали. Это был конец Монолога и начало Диалога.
Аврора не закричала, не заплакала. Она медленно подошла, опустилась на колени перед коляской, прижалась лбом к его колену – к этой всё ещё немой и неподвижной части его тела – и прошептала. Её шёпот был горячим и влажным сквозь ткань брюк:
– Я здесь. Всегда.
В тот же вечер, за чаем в гостиной – где Брамс, словно чувствуя исторический момент, вальяжно растянулся на спинке дивана, – Аврора объявила, что наконец-то устроилась младшим редактором в небольшое, но уважаемое местное издательство, специализирующееся на художественной литературе и философских эссе. А старая должность в офисе, которая кормила её, но высасывала душу, превращая в механизм по обработке бумаг, отныне станет забытой главой её истории.
Теперь её дни были наполнены не цифрами, а словами, ритмами, метафорами. Это придавало ей новую энергию, которую она, словно щедрая почва, тут же отдавала Мартину.
– Я буду читать ему не только чужие тексты, – сказала она Хингстону с горящими глазами, в которых плескался восторг первооткрывателя. – Когда-нибудь он напишет свой. Я в этом уверена. У него внутри… там целые вселенные. Их нужно просто помочь извлечь.
Она переехала жить к бабушке с дедушкой, Франческе и Михаэлю Ларсенам, в их уютный, пропахший яблочными пирогами и старой древесиной дом по соседству с Хингстоном. Это решение было встречено отнюдь не сразу и не безропотно. Тихая, размеренная жизнь стариков, привыкших к покою и предсказуемости, вдруг наполнилась суетой, ночными бдениями, разговорами о терапии и нервных импульсах.
Однажды вечером, когда Аврора вернулась особенно уставшей, с тёмными кругами под глазами, но с неугасимым огнём в глубине зрачков, Франческа – мудрая женщина с лицом-картой прожитой жизни – усадила её за кухонный стол, от которого пахло корицей и свежим хлебом.
– Дитя моё, – начала она осторожно, разливая по кружкам ромашковый чай, похожий цветом на жидкий мёд. – Мы видим, как ты светишься. Будто изнутри тебя льётся солнце. И мы видим, как ты угасаешь. Ты вся натянута, как струна. Ты недосыпаешь, забываешь поесть. Этот мальчик… Мартин… Он стал для тебя всем. Твоим солнцем и твоей луной.
Она помолчала, давая словам просочиться в тишину.
– Но скажи нам, своей семье, старикам, которые желают только твоего счастья… Это ли оно? Вечная борьба? Уход за инвалидом, который никогда не станет… обычным мужем? Который не сможет пройти с тобой под венец, не сможет танцевать на твоей свадьбе, не сможет носить на руках твоих детей?
Аврора посмотрела на бабушку, и в её глазах не было обиды – лишь глубокая, взрослая, усталая печаль и непоколебимая уверенность.
– Бабушка, он и не должен быть «обычным». Он – Мартин. И в этом его главный дар. Да, он в коляске. Да, он не говорит так, как все. Но он для меня – не «несчастный инвалид», не объект для жалости или героической жертвы. Он – самый сильный человек, которого я знаю. Он – тишина, в которой я впервые услышала саму себя. Он – боль, которая заставила меня вырасти из девочки в женщину. Он – мысль, с которой я могу спорить до хрипоты, не произнеся ни слова.
Она выдержала паузу, вглядываясь в лицо старушки.
– Разве это не жизнь? Более настоящая, чем та, что вы называете «обычной»? Разве муж, что вы описали, дал бы мне больше? Больше, чем человек, который силой мысли и воли заставил шевельнуться свою мёртвую плоть? Больше, чем тот, чьё молчание оказалось красноречивее всех слов на свете?
Михаэль, молчаливый и крепкий, как старый дуб, до этого лишь хмуро коптивший трубку, положил свою грубую, исчерченную прожилками руку на её маленькую ладонь.
– Мы просто боялись, дитятко, – прохрипел он, и его голос звучал, как скрип старого дерева. – Боялись, что ты выбрала крест, а не счастье. Что ты идёшь на костёр из милосердия, а не из любви.
– Его любовь – не крест, дедуля, – улыбнулась Аврора, и её улыбка была печальной и светлой одновременно. – И не костёр. Это моё воскресение. До него я просто существовала. А теперь я живу. Понимаете? Я дышу полной грудью впервые с тех пор, как потеряла маму и папу.
И они поняли. Поняли, что их девочка, осиротевшая в детстве и выросшая на их тихой, преданной любви, нашла не объект для жалости, а родственную душу. Свою половинку. Своего единственного. И они, хоть и с тревогой, сжавшей их старые сердца, благословили её выбор. Потому что видели: это не юношеский порыв, а глубокое, осознанное решение взрослой женщины.
Но прошлое, как чёрная, ядовитая тень, не собиралось оставаться в небытии. Оно дремало, копило силы, вылизывая раны и оттачивая когти. Оно ждало своего часа, чтобы сделать последний, отчаянный выпад, стремясь утащить их обратно в бездну.
Кира Бэзилия Джеймонд вышла из психоневрологического диспансера раньше срока. Год, проведённый в стерильных стенах среди шепота сумасшедших и равнодушных взглядов санитаров, не усмирил её, а лишь отточил ненависть. Он выковал из неё холодное, отравленное лезвие, готовое вонзиться в самое сердце надежды.
Она научилась притворяться – носить маску раскаяния, говорить правильные, подобострастные слова на сеансах групповой терапии, кивать с видом просветлённой грешницы. Внутри же бушевала ярость – чёрная, как смола, и столь же липкая.
И когда через старого, всё ещё верного ей адвоката она узнала, что её внук не только жив, но и «поправляется» под крылом того самого доктора-убийцы, что, по её мнению, разрушил её семью, украл сына, а теперь похитил и последнюю кровь, – эта ярость наконец обрела свой выход. Свой вектор.
Она явилась в дом Хингстона не одна. С ней был тот самый адвокат – сухопарый, с лицом бухгалтера, подсчитывающего чужие грехи, и глазами хищника, высматривающего слабину.
Кира стояла на пороге, выпрямившись в струну, в строгом, почти монашеском чёрном костюме, с гордо поднятой головой. Но в её глазах, маленьких и запавших, плясали демоны, а пальцы с длинными жёлтыми ногтями сжимали ручку дорогой сумки так, что костяшки побелели.
– Доктор Хингстон, – начала она, не здороваясь. Голос её скрипел, как несмазанная дверь в склепе. – Я пришла за своим внуком. Вы незаконно удерживаете его здесь, в этом… вертепе. Я, его единственная кровная родственница, требую вернуть опеку. И, разумеется, передать мне контроль над его имуществом. Пентхаус Джеймондов, как я понимаю, всё ещё пустует. Он ждёт хозяина. Настоящего хозяина. А не того, кто прячется за юбкой какого-то врачишки и придурошной девицы.
Хингстон, стоя в дверях, почувствовал, как старый, знакомый холод – тот самый, что когда-то жил в его душе, – снова заползает в неё, сковывая движения. Но на этот раз холод был смешан с жаром праведного гнева.
Он видел взгляд Мартина, который из гостиной наблюдал за этой сценой. Взгляд был не испуганным, не растерянным, а ясным, твёрдым и… спокойным. В нём читалось не детское ожидание спасения, а взрослая решимость дать бой.
Раньше за Мартина боролись другие. Теперь пришло время бороться ему самому. За свою жизнь. За свой выбор.
Началась изматывающая, грязная юридическая битва. Кира, пользуясь остатками влияния и деньгами из потаённых уголков семейного состояния, наняла лучших, самых беспринципных адвокатов. Они строили козни, рылись в прошлом Хингстона, пытались доказать, что он – аферист, воспользовавшийся беспомощностью пациента, что его «реабилитация» – фикция, цирковое шоу для отвода глаз, а Мартин, по сути, остаётся «овощем», «биологическим объектом», не способным на самостоятельные решения.
Кульминацией стал суд. Зал заседаний казался Мартину стерильным, бездушным аквариумом, где его снова выставили на обозрение – как диковинку, как экспонат под названием «Человек-загадка». Он сидел в коляске рядом с Хингстоном; Аврора – с другой стороны, сжимая его неподвижную, но уже тёплую от усилия руку. Воздух был спёртым, пропахшим пылью, чернилами и чужим потом.
Кира Бэзилия играла свою роль безупречно, как великая трагическая актриса на последнем представлении. Она говорила о любви к единственному внуку, о боли разлуки, о своём долге, о желании забрать его «в настоящий дом», под свою «заботу, ласку и защиту». Её голос дрожал от притворных слёз, пальцы театрально ломались, и она изредка прикладывала к глазам изящный чёрный платочек. Она рисовала картину идиллии – тёплого, роскошного гнезда, которое она, любящая, одинокая старушка, готова подарить несчастному калеке, загубленному чёрствыми и корыстными людьми.
Слово дали Хингстону. Он встал, и его фигура, всегда такая прямая и неуступчивая, сейчас казалась особенно величественной, высеченной из старого, добротного гранита. Он отбросил медицинские термины, отбросил маску учёного. Он говорил как человек. Как отец. Как грешник.
– Я приходил в этот мир и покидал множество жизней, – начал он, и его низкий, бархатный голос заполнил зал, заглушив шёпот присяжных. – Я был и богом, и дьяволом в белом халате. Я думал, что могу всё контролировать. Что скальпель и знание – ключи от всех дверей. А потом ко мне привезли Мартина Джеймонда. И я потерпел сокрушительное поражение. Как врач. Я не смог его вылечить. Я лишь запер его в ещё более прочную тюрьму.
Но он… он научил меня чему-то гораздо более важному. Он научил меня силе духа, которая не зависит от плоти. Он – не пациент. Он – свидетель. Свидетель падения, предательства, боли и… любви.
Я не нашёл в нём замену своему неродившемуся сыну. Это было бы оскорблением для них обоих. Это была бы очередная ложь. Я нашёл в нём сына. По праву общей боли, по праву пройденного вместе ада, по праву молчаливого договора, заключённого у края этой бездны.
И я не отдам его. Потому что он сам выбрал остаться со мной. С нами. И я, старый, усталый человек, научился у него самому главному – бороться до конца, даже когда все шансы против тебя.
Затем слово дали Авроре. Она вышла вперёд, юная и хрупкая в простом синем платье, но горевшая изнутри такой уверенностью, что даже самые циничные присяжные замерли, отложив блокноты.
– Вы все видите человека в инвалидной коляске, – её голос звенел, как колокольчик, чистый и высокий, нарушая гнетущую атмосферу зала. – Я же вижу человека, который сильнее любого из нас. Его заживо погребли в собственном теле. Его предали те, кто должен был любить. Его вырвали из объятий смерти, которую он так жаждал. Но его разум, его воля, его дух – они не сломались. Они вели тихую, страшную, неприметную со стороны войну. И они победили. Не болезнь. Нет. Они победили отчаяние.
Я не пришла к нему из жалости. Я пришла… потому что услышала его молчание. Оно было громче любых слов, криков, молитв. Оно звало меня. Он не объект для заботы, не обуза, не долг. Он – мой собеседник. Мой друг. Любовь всей моей жизни.
И я прошу вас – не отдавайте его в руки той, что хотела видеть его мёртвым. Не губите этот хрупкий, только что проросший росток жизни.
Кира Бэзилия побледнела. Её маска благочестивой скорби затрещала, обнажив оскал первобытной ненависти. Она попыталась выкрикнуть что-то, вскочить, но адвокат, испуганный её реакцией, дёрнул её за рукав, заставив замолчать.
И тогда настал переломный момент. Судья Элинор Вейн – та самая, чью внучку когда-то спас Хингстон, женщина с лицом, хранящим печать тысяч человеческих драм, – подняла на Киру свой пронзительный, холодный взгляд.
– Миссис Джеймонд, – её голос прозвучал, как удар хлыста по обледеневшей коже, чётко и безжалостно. – Вы с таким пафосом, с такой трогательной самоотверженностью говорите о любви и заботе к вашему внуку. Объясните мне, как это сочетается с тем, что, находясь в больничной палате, вы, будучи в состоянии аффекта, пытались его зарезать? Именно за это, на основании заключения судебно-психиатрической экспертизы, вы и оказались в психоневрологическом диспансере, не так ли?
В зале повисла гробовая тишина. Казалось, даже воздух перестал двигаться. Кира замерла с открытым ртом; её глаза, маленькие и злые, выкатились от бешенства и шока, а губы задрожали.
– Это… это клевета! – выдохнула она, и голос сорвался на визгливую, старческую ноту. – Нервный срыв! Меня спровоцировали! Довели! Этот… этот доктор! Он всё подстроил!
– Вам слово не давали! – властно оборвала её судья Вейн, ударив молотком с такой силой, что эхо прокатилось по залу. Её взгляд был беспощаден, как взгляд самой Фемиды. – Факт, зафиксированный в протоколах и медицинских заключениях, остаётся фактом. Вы, находясь в неадекватном состоянии, представляли непосредственную угрозу для жизни и здоровья Мартина Джеймонда. Это ставит под сомнение саму возможность рассматривать вас как опекуна, способного обеспечить его безопасность.
И тогда судья повернулась к Мартину. Её взгляд смягчился, в нём появилось нечто похожее на уважение и даже на жалость.
– Мистер Джеймонд. Суд желает выслушать вас. Что вы скажете по существу данного вопроса? Чьё опекунство вы сами для себя выбираете?
Все взгляды устремились на него. Камеры, блокноты, лица присяжных – всё было обращено к немому юноше в коляске. Аврора, дрожа, как осиновый лист, но с твёрдой рукой, установила перед ним планшет на специальном держателе. Хингстон положил свою старческую руку ему на плечо – молчаливый жест поддержки, передававший всю силу его веры.
Мартин медленно, мучительно медленно, как альпинист, штурмующий неприступную скалу, поднял свою послушную руку. Палец, его верный солдат, его перо, его голос, завис над клавиатурой. Каждое движение было пыткой, преодолением гравитации, боли и многолетнего привычного бессилия. Буквы появлялись на экране одна за другой, кривые, с паузами, с помарками, но неумолимые, как ход времени, как приговор, выносимый самому себе и всему миру.
Он писал не оправдание, не мольбу, не просьбу. Он писал манифест. Свой личный, выстраданный манифест.
«Я БЫЛ МОНОЛОГОМ. ГОЛОСОМ В ПУСТОТЕ. Я КРИЧАЛ В СЕБЕ. Я ХОТЕЛ ИСТЛЕТЬ. ВЫ СПАСЛИ МЕНЯ НЕ ДЛЯ ЖИЗНИ. А ДЛЯ БОРЬБЫ. ЭТУ БОРЬБУ Я ВЕДУ САМ. КАЖДЫЙ ДЕНЬ. Я ВЫБИРАЮ БОЛЬ. Я ВЫБИРАЮ ТРУД. Я ВЫБИРАЮ УСИЛИЕ. Я ВЫБИРАЮ ИХ. ХИНГСТОНА. АВРОРУ. Я СОГЛАСЕН НА ЭТУ ЖИЗНЬ. НА ЭТУ БОЛЬ. НА ЭТУ НАДЕЖДУ. ПОТОМУ ЧТО МЕНЯ ЛЮБЯТ. ПО-НАСТОЯЩЕМУ. И Я… Я ЛЮБЛЮ ИХ. ЭТО МОЙ ВЫБОР. ЭТО МОЙ ДИАЛОГ. Я ПРОШУ – УВАЖЬТЕ ЕГО».
Он закончил. Рука дрогнула и опустилась на колени. В зале стояла тишина – густая, как смола. Ни шёпота, ни скрипа стульев. Судья Вейн сделала паузу и попросила пристава подать ей планшет. Затем, чётко и размеренно, она прочитала вслух рукопись Джеймонда. Она смотрела на Мартина, на это немое, выстраданное послание, и в её глазах, обычно таких строгих, стояло нечто, похожее на благоговение, – те самые слёзы, которые она не позволила себе пролить.
Вскоре присяжные удалились. Десять минут ожидания показались вечностью, растянувшейся на годы. Когда они вернулись, их лица были серьёзны, но спокойны. Вердикт оказался единогласным: в иске Киры Бэзилии Джеймонд – отказать; опекунство доктора Инвунда Хингстона – оставить в силе.
Прошлое было побеждено. Не деньгами, не связями, не уловками. Его сокрушила сила духа, обрёкшая хрупкий голос. Его повергла любовь.
Вернувшись домой, в старый, пропахший книгами, пирогами и лёгким ароматом лекарственных трав дом, они молча сидели в гостиной. Эмоциональное похмелье после суда было тяжёлым, но светлым – похожим на состояние после сложнейшей, но успешной операции. Брамс, чувствуя всеобщее облегчение, урчал на коленях у Мартина, как заведённый моторчик, вибрируя всем своим тёплым, пушистым телом.
Аврора принесла чай. Её руки дрожали, когда она расставляла фарфоровые чашки с позолотой – те самые, из сервиза Маргари. Она поставила поднос и вдруг, не выдержав, разрыдалась. Тихо, с облегчением, она опустила голову на стол. Она плакала за все месяцы страха, напряжения, бесконечной борьбы, за все ночи без сна, за все сомнения, грызшие её изнутри. Это были слёзы катарсиса, слёзы очищения.
Мартин смотрел на неё. Он видел, как её плечи вздрагивают, как слёзы оставляют влажные следы на полированной деревянной поверхности, как тёмно-русые волосы, выбившиеся из косы, трепещут в такт рыданиям. И в его сердце, так долго хранившем лишь лёд, ярость и желание небытия, что-то дрогнуло, растаяло и хлынуло наружу тёплым, всепоглощающим потоком.
Это была любовь. Не та, что приходит внезапно, как удар молнии, а та, что рождается медленно – в муках, в борьбе, в совместном преодолении бездны. Та, что прошла проверку болью и отчаянием и вышла из этого чище и прочнее.
Он потянулся к планшету. Движение руки было уже чуть увереннее, путь от мысли к действию – короче. Он вывел всего три слова. Три простых, но самых важных слова в его жизни.
«ТЫ ОСТАНЕШЬСЯ? НАВСЕГДА?»
Аврора, утирая слёзы тыльной стороной ладони, посмотрела на экран, потом на него и просияла такой улыбкой, что в сумрачной комнате, казалось, стало светлее.
– Я же обещала, – прошептала она, и её голос был хриплым от слёз, но твёрдым. – Глупый. Я никуда не денусь.
Он снова начал печатать. На этот раз дольше, тщательнее подбирая слова, как ювелир, оттачивающий самый драгоценный камень в своей жизни. Каждая буква давалась с боем, каждая пауза была мукой, но он был одержим, он был полон решимости. Он должен был сказать. Должен был спросить. Это был главный вопрос его новой жизни.
И когда он закончил, то поднял на неё взгляд. Его серые, глубокие, как океанский туман, глаза были полны немого вопроса, надежды и страха. Аврора прочитала текст на экране и замерла. Потом её глаза снова наполнились слезами, но это были слёзы совсем иного свойства – слёзы безмерного счастья.
Он написал: «ТЫ СТАНЕШЬ МОЕЙ ЖЕНОЙ? МОИМ ДИАЛОГОМ?»
Он не мог встать на колено. Не мог произнести это вслух. Не мог обнять её. Но в этой немой, выстраданной фразе, набранной ценой невероятных усилий, было больше подлинной романтики, искренности и силы, чем в тысячах заученных признаний, произнесённых с колен на роскошных курортах. Это была не просьба. Это было приглашение. Приглашение в свою жизнь, в свою борьбу, в свой диалог.
Аврора, плача и смеясь одновременно, разрывающими душу рыданиями, кивнула, не в силах вымолвить ни слова. Она подошла, взяла его лицо – его прекрасное, бледное, одухотворённое лицо – в свои тёплые, живые ладони и посмотрела ему в глаза. Так глубоко, будто видела самую душу.
– Да, – выдохнула она, и это слово прозвучало как клятва. – Да, Мартин. Тысячу раз да. Я буду твоей женой. Я буду твоим диалогом. До самого конца. В болезни и в здравии. В радости и в горе. В молчании и в слове. До последнего вздоха вечности.
Хингстон, стоявший в дверях и наблюдавший за этой сценой, отвернулся. Смахнув предательскую слезу, он пошёл на кухню, чтобы дать им побыть наедине. По его старому, испещрённому морщинами лицу текли слёзы, и он не пытался их скрыть. Это были слёзы не горя, а долгожданного, выстраданного, почти невозможного мира. Это были слёзы отца, отдающего дочь замуж. Слёзы творца, видящего, что его творение удалось.
Свадьбу решили сыграть скромную, но настоящую – без пафоса и показухи, только для своих. Хингстон, не говоря ни слова, взял на себя все расходы. Он использовал деньги, которые годами, копейка за копейкой, откладывал с Маргари для их неродившегося Теодора – для его образования, для его будущего. Эти деньги, пролежавшие все эти годы как немой упрёк и незаживающая рана, наконец обрели свой истинный, высший смысл. Они должны были дать начало новой жизни, новой семье, продолжить род – не по крови, а по духу.
И в этом был высший, горький и прекрасный смысл.
Свадьбу назначили на день рождения Мартина. Горькая ирония судьбы превратилась в глубокий символ: день, когда он получил в подарок смерть, одиночество и предательство, теперь должен был стать днём, когда он получит жизнь, любовь и верность. Это был день его второго рождения. Настоящего.
Церемонию решили провести в саду, под сенью тех самых «блинных» клёнов – немых свидетелей всей их истории, отчаяния, надежды, чуда и борьбы. Дедушка и бабушка Авроры, Франческа и Михаэль, окончательно приняв и благословив выбор внучки, предложили пригласить своего старого друга – пастора небольшой церкви, отца Мартинса. Хингстон, человек науки, далёкий от организованной религии, согласился без колебаний. В этой простой, искренней вере, лишённой позолоты и лицемерия, была своя, настоящая правда. Та, что живёт в сердцах, а не в ритуалах.
Вся их маленькая вселенная собралась в саду Хингстона.
Сам Хингстон, как «отец» жениха, стоял рядом с его коляской, выпрямившись, в своём единственном, немного старомодном, но безупречно отутюженном тёмно-синем костюме. Рядом – Франческа и Михаэль Ларсены, ставшие для Авроры роднее родных, её тихая гавань и опора, – смотрели на происходящее с умилением и лёгкой грустью. Подруга детства Авроры, Анна, жизнерадостная блондинка, специально приехавшая из Копенгагена с мужем-датчанином, – живое, весёлое напоминание о прошлом Авроры, не омрачённом болью.
И, конечно, Брамс, который с важным, полным собственного достоинства видом расхаживал между гостями, поминутно останавливаясь и зализывая лапу, – словно понимая всю значимость момента и свою в нём роль.
Мартин не стоял у алтаря. Он был в своей коляске, но нарядный, в тёмном, идеально сидящем костюме, с прямой, гордой спиной. Его лицо, обычно застывшее в маске отрешённости или сосредоточенного усилия, сегодня было удивительно живым, одухотворённым. Глаза, серые и глубокие, как воды северного озера, сияли таким внутренним светом, такой тихой, мощной радостью, что, казалось, затмевали даже яркое летнее солнце, пробивавшееся сквозь рыжую листву клёнов. Его правая рука, та самая, что начала всё, лежала на подлокотнике – и он мог ею двигать. Медленно, но уверенно. Властно.
Аврора стояла в простом, но изысканном платье цвета слоновой кости, без фаты и пышных украшений. Вместо традиционного букета в её руках лежали несколько веточек рыжего клёна, перевязанных шёлковой лентой. Тёмно-русые волосы были убраны в сложную, воздушную причёску, украшенную такими же листьями. Она двигалась к нему по аллее, усыпанной лепестками роз, не как невеста к жениху, а как путешественник, нашедший после долгих странствий свою землю обетованную. Свой дом. Её глаза, тёплые, светло-карие, не отрывались от его взгляда, и в них читалась вся вселенная их совместной жизни.
Пастор Мартинс, пожилой, добрый человек с лучистыми глазами и голосом, похожим на журчание ручья, начал церемонию. Он говорил о любви, которая «долготерпит, милосердствует, не завидует, не превозносится, не гордится», и каждое слово, казалось, было написано специально для них, ложилось на сердца, обретая новый, выстраданный смысл.
Затем настал самый главный, самый интимный момент – обеты. Но они не стали произносить стандартные, заученные слова, отдающие формальностью. Вместо этого Аврора достала сложенный листок бумаги и начала читать обет Мартина, который он написал за несколько дней до этого, в тишине своей комнаты, выводя букву за буквой, вкладывая в каждую частицу своей души.
«Я, Мартин, – читала она чистым, слегка дрожащим от волнения голосом, – беру тебя, Аврора, в свидетели моей жизни. Я был немым монологом в пустоте. Голосом, кричащим в беззвучии. Ты стала моим первым диалогом. Моим ответом из тьмы. Я отдаю тебе своё молчание, чтобы ты наполнила его смыслом, музыкой и стихами. Я отдаю тебе свою неподвижность, чтобы ты стала моим движением, моими крыльями. Я буду твоим слухом, если мир оглохнет для тебя. Я буду твоим взглядом, если тьма сомкнётся перед тобой. Я буду твоей памятью, если твоя иссякнет. Наша жизнь – это диалог, который не прервётся ни в болезни, ни в здравии, ни в радости, ни в печали, ни в этой жизни, ни в вечности. Я люблю тебя. Не за то, что ты спасла меня. А за то, что ты увидела меня. Настоящего. И позволила мне родиться заново».
Когда она закончила, в саду стояла благоговейная тишина, нарушаемая лишь щебетом птиц и шелестом листьев. У Хингстона, стоявшего за коляской, по лицу текли слёзы, и он не пытался их скрыть. Франческа Ларсен, прижав к губам платок, тихо всхлипывала. Михаэль смотрел прямо перед собой, и его крепкие плечи слегка вздрагивали.
Затем настала очередь Авроры. Она не доставала листок. Она смотрела прямо на Мартина, впитывая его образ, и говорила обеты, шли от самого сердца, рождённые в испытаниях.
– Я, Аврора, беру тебя, Мартин, в соавторы моей жизни. Я не обещаю тебе лёгких путей. Я не обещаю сказки. Я обещаю тебе правду. Всегда. Я буду твоим голосом, когда твой устанет. Я буду твоей силой, когда твоя иссякнет. Я буду твоими ногами, которые понесут тебя туда, куда ты захочешь. Я буду спорить с тобой, сердиться на тебя, не соглашаться с тобой – потому что наш диалог должен быть живым и настоящим, а не вежливым монологом на два голоса. Я люблю тебя. Не вопреки твоей боли, не из жалости к твоим ранам, а вместе с ними. Они – часть тебя. А ты – часть меня. Я люблю человека, который оказался сильнее своей судьбы, сильнее боли, сильнее смерти. Я люблю тебя. И я остаюсь с тобой. Навсегда. Я буду твоим диалогом. До конца.




