bannerbanner
От Заката до Рассвета
От Заката до Рассвета

Полная версия

От Заката до Рассвета

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
13 из 25

Резкая вспышка света заставляет меня прищуриться, и в этом ярком миге боль и жизнь сливаются в единое пламя, которое одновременно ослепляет и исцеляет. Но свет этот неестественный – он источает холод, и в его лучах танцуют тени без хозяев, а цвета приобретают оттенки, для которых нет названий в человеческом языке. И вот, наконец, я вижу цвета. Стоя у крыльца, я пытаюсь собрать обрывки реальности, где улица превращается в спектакль абсурда, а границы между сном и явью исчезают, растворяются в калейдоскопе невозможного. На мгновение я слышу голос ветра, шепчущий: «Ты всё ещё жив», и в этом звуке – одновременно насмешка и обещание. В этих словах скрыта вся двойственность существования – проклятие осознанности и благословение продолжения.

Но мир, который открывается моему взгляду, – это не тот мир, в котором я засыпал. Небо имеет цвет старой крови, солнце превратилось в гнойную язву, а воздух наполнен спорами невидимых грибов, которые прорастают в лёгких каждого вдохнувшего их.

Над старушкой у подъезда вьётся полупрозрачная сущность – слизень с надписью «Одиночество», чьи щупальца, как тонкие нити памяти, проникают в уши, высасывая воспоминания, оставляя после себя капли золотистой жидкости, что стекают в ампулу на его шее. Каждая капля – это украденный момент радости, переработанный в топливо для существования паразита. Но теперь я вижу процесс детальнее: щупальца проникают не только в уши, но и в глаза, в рот, в поры кожи. Старушка медленно сморщивается, как высыхающий плод, а её воспоминания превращаются в питательную субстанцию для контролёра. В её глазах – не просто пустота, а абсолютное ничто, вакуум, который засасывает любую попытку контакта.

В этот момент, на фоне этой гротескной картины, мимо пробегает маленькая девочка с таксой на поводке – символ невинности, впервые столкнувшейся с жестокостью мира. Её смех звенит в воздухе, как колокольчик, но уже с примесью грядущих разочарований. Но смех этот фальшивый – механический, как у заводной куклы. И в глазах девочки уже поселился страх, а улыбка приклеена к лицу, как маска, под которой скрывается ужас. Мимо, как тихий призрак ушедших дней, мелькает отблеск безмолвной радости, которая ещё способна согреть сердце, несмотря на всю окружающую суровость, как последняя искра в пепле сгоревшего дома.

И несмотря на всю эту суровую реальность, внутри вспыхивает странное облегчение: я не проснулся собакой, как промелькнула в моей голове ироничная мысль. Быть может, в этой мысли скрыта глубокая мудрость – признание того, что человеческое сознание, при всей своей болезненности, остаётся величайшим даром и проклятием. Но облегчение это отравлено – я понимаю, что превращение в собаку было бы милосердием по сравнению с тем, что меня ждёт. Впрочем, бедной таксе наверняка не пришлось бы терпеть подобные лишения, если бы ребёнок, натягивая поводок, не лишил её толики свободы. Тонкая шея животного изгибается под неестественным углом, тихо поскрипывая, как напоминание о хрупкости жизни, о том, как легко сломать то, что кажется прочным. В этом поскрипывании слышится не только боль животного, но и эхо всех сломанных шей, всех задушенных криков, всех прерванных жизней. Странная радость, смешанная с горечью, пробегает по телу, поднимая мурашки, а холод, стекающий от макушки до самых кончиков пальцев, заставляет меня чувствовать себя живым громоотводом, способным собрать и разогнать энергию мира, стать проводником между небом и землёй, между болью и пониманием.

В этот миг я ловлю в себе отблеск детской наивности – маленькое чудо, способное осветить даже самые мрачные уголки души, как свеча в заброшенном храме. Я стою и смотрю, как над девочкой с таксой пляшут два демона: «Инстинкт», скелет в строгом мундире, взмахивающий плетью из позвонков; «Жестокость», пухлый херувим, вонзающий клыки в затылок ребёнка. Контраст между ангельской внешностью и демоническими действиями создаёт ощущение космической несправедливости. Но теперь я вижу, как «Жестокость» не просто кусает – он методично высасывает из девочки способность к состраданию, превращая каждый акт детской жестокости в питательный коктейль для собственного роста. Мрачные, зловещие создания, опутанные невидимыми нитями, нависают над ними, словно жадные черви, поглощающие каждую частицу их существа. Их танец напоминает извращённый балет, где каждое движение продиктовано жаждой разрушения. И в этом танце есть своя чудовищная красота – как в движении змеи перед броском, как в изгибе падающего ножа.

В каждом укусе слышится противоречивое чувство боли и нежности, отголоски категорий «Любви» и «Доброты», скрытые в глубинах самой тьмы. И в этом хоре страданий мне мерещится тихий зов жизни, который, несмотря на все ужасы, дарует надежду на перемены, словно далёкая звезда, пробивающаяся сквозь тучи отчаяния. Но звезда эта оказывается не источником света, а глазом гигантского существа, которое наблюдает за нашими мучениями с космическим любопытством.

Подняв взгляд, я вижу над головой огромное призрачное существо, чья безудержная улыбка одновременно излучает тепло и лёд, а его хрустящие звуки вызывают одновременно чувство уюта и страха. Эта улыбка простирается от одного края неба до другого, как радуга, сотканная из противоречий. Существо это настолько велико, что я вижу лишь часть его лица – один глаз размером с луну, часть носа, похожего на горный хребет, и край рта, из которого сочится слюна, превращающаяся в дождевые облака.

Пока я пытаюсь осмыслить эту картину, четверо подобных созданий переглядываются, и, словно невидимые дирижёры судьбы, отпускают своих жертв по своим неведомым тропам. В их взглядах читается древняя мудрость и безграничная жестокость – знание о том, что страдание и есть истинная природа бытия. Их переглядывания сопровождаются звуками, похожими на смех, но этот смех составлен из криков миллиардов погибших звёзд, из стонов умирающих галактик. Вдруг я понимаю: в пасти тех существ, среди жевательных движений, скрывается некий особый вкус – вкус чего-то хорошего, способного исцелить раны души, пусть и на мгновение. Это понимание поражает меня, как откровение: даже в самом мрачном акте пожирания сокрыта крупица надежды, как семя цветка, способное прорасти в пустыне. Но надежда эта отравлена – она лишь приправа к основному блюду из человеческих страданий, специя, которая делает боль более изысканной.

Мои ноги сами идут туда, где трамвайные пути встречаются с потоком людей – толпой, сжатой под натиском невидимых контролёров. Этот момент кажется мне одновременно трагичным и возвышенным – как будто каждая капля человеческой боли вплетена в общий узор бытия, в гигантский гобелен, где страдание соседствует с красотой, а отчаяние – с надеждой.

Асфальт под ногами пульсирует, словно живой организм, и я чувствую, как город дышит – медленно, тяжело, как гигантское умирающее животное. Каждый шаг отзывается в недрах земли, и мне кажется, что я иду не по улице, а по спине спящего титана. Но титан этот болен – его кожа покрыта язвами, из которых сочится гной, превратившийся в асфальт. А его дыхание настолько ядовито, что каждый мой вдох отравляет лёгкие.

На трамвайной остановке я вижу их лица – у каждого свой приговор, своё отражение мучений: «Страх» с лицом матери, режущей собственные вены ножницами, выточенными из кости; «Надежда», сияющая, как паутина, на которой паук опутывает жертву сновидениями, что никогда не сбудутся. В каждом лице читается своя история падения – от первого греха до последнего вздоха. Но теперь я вижу не просто лица – я вижу целые жизненные истории, прокручиваемые в ускоренном режиме: рождение, первые шаги, первую любовь, первое предательство, медленное угасание, смерть. И каждая история заканчивается одинаково – пустым взглядом в никуда.

Их смех сливается в какофонию, словно рвётся тонкий холст, на котором некогда рисовался рай, и я чувствую, как каждая добрая черта, каждый отблеск света разрывается под натиском невиданных сил. Звуки их голосов создают симфонию отчаяния – каждая нота выверена страданием, каждый аккорд настроен на частоте человеческой боли. Эта симфония имеет физическое воздействие – от неё трескаются окна, осыпается штукатурка, а у людей из ушей начинает сочиться кровь. В этой суматохе голосов я слышу тихий зов – желание вернуться к тем мгновениям, когда жизнь казалась проще, а мечты – ярче, когда мир ещё не показал свои клыки.

Среди толпы я замечаю женщину средних лет, над которой парит существо с табличкой «Сожаление». Её глаза устремлены в прошлое, туда, где она могла бы сказать «да» вместо «нет», полюбить вместо того, чтобы бояться. Контролёр методично пожирает её «что если», оставляя лишь горький осадок упущенных возможностей. Процесс поедания выглядит омерзительно – существо высасывает из неё воспоминания через трубочку, вставленную в висок, и я слышу, как в его желудке булькает перевариваемое прошлое.

Рядом стоит мужчина в измятом костюме, а над ним кружит «Вина» – существо с тысячью глаз, каждый из которых отражает его ошибки. Оно нашёптывает ему о том моменте, когда он не остановил машину, о словах, которые ранили дочь, о том рукопожатии, которого не было. Каждый глаз существа фокусируется на отдельном моменте вины, проецируя его в мозг жертвы с такой интенсивностью, что мужчина корчится от боли, как от электрического разряда.

А вот молодая девушка с наушниками – над ней извивается «Зависимость», похожая на гигантского червя с человеческими руками вместо щупалец. Руки эти ласкают её, гладят по голове, шепчут сладкие слова, но одновременно впрыскивают в кровь яд, который делает каждый день без дозы невыносимой пыткой.

Старик на скамейке служит пищей для «Ностальгии» – существа, чья верхняя половина выглядит как ангел, а нижняя – как разлагающийся труп. Ангельская часть показывает старику прекрасные видения прошлого, в то время как гниющая половина методично пожирает его настоящее.

В этом водовороте образов я понимаю: мы – лишь пешки в игре неведомых контролёров, марионетки в театре, где сценарий пишется нашими же слабостями. Но страшнее всего понимание того, что театр этот – не метафора. Мы действительно находимся на сцене, а в зрительном зале сидят существа, для которых наши страдания – развлечение, наши слёзы – деликатес, наша агония – высокое искусство.

При первой же остановке трамвая я, охваченный тоской и болью, выхожу на улицу. Шум и давление отступают, оставляя лишь эхо внутренней борьбы. Я закрываю лицо руками, пытаясь заглушить отблески видений, но они прожигают веки, оставляя на сетчатке выжженные образы. Но даже с закрытыми глазами я продолжаю видеть – картины становятся ярче, детальнее, болезненнее. Словно контролёры получили прямой доступ к зрительным центрам мозга.

Тогда «Апатия» дёргает невидимую нить сильнее, и перед моими глазами возникает картина тысяч серебряных проводов, опутавших город, как артерии судьбы: одни влекут к младенцам, впиваясь в нежную ткань родничков; другие уходят в землю, в мир усопших; третьи тянутся к облакам, где в дымке маячат гигантские тени с надписями «Религия», «Наука», «Судьба». Каждый провод пульсирует своим ритмом, передавая импульсы воли от контролёров к их подопечным. Я вижу, как эти серебряные артерии пронизывают каждый дом, каждую душу, создавая невидимую сеть управления человечеством. Но теперь я понимаю истинную природу этой сети – это не просто система контроля, это гигантская нервная система космического паразита, для которого вся человеческая цивилизация – лишь один из органов чувств. Я стою, замерев, и думаю: «Если это судьба, то кто держит концы этих нитей?» Этот вопрос эхом отзывается в пустоте, и я понимаю, что ответ может оказаться страшнее самого вопроса.

И тут я его вижу – того, кто держит нити. Это существо настолько огромно, что я различаю лишь край его мизинца, но и этого достаточно, чтобы понять: мы для него – то же, что бактерии для нас. И наши величайшие страдания для него – лишь слабая вибрация, едва заметная щекотка.

Внезапно воздух содрогается, и по телу, по сознанию пробегает резкая боль – как кинжал, пронзающий сердце, раздробляющий что-то неосязаемое, но бесценное. Это боль не физическая – это агония души, осознавшей собственную ничтожность перед лицом космического безразличия. Боль эта имеет цвет – тёмно-фиолетовый, почти чёрный, и вкус – металлический, смешанный с горечью полыни. Она растекается по телу, как яд, парализуя не мышцы, а саму волю к существованию. Где-то рядом слышится жалобный крик, скорее хруст, и я оборачиваюсь – вижу её: «Человечность».

Она предстаёт передо мной в противоречивой красоте: её кожа – пергамент, исписанный выцветшими письмами судьбы, волосы – корни древних деревьев, вырванных с мясом, а в груди зияет бездна, из которой сыплются осколки: обломок детской клятвы «никогда не врать»; осколок протянутой руки, дрожащей над пропастью одиночества; осколок слова «прости», застрявшего в горле, как крик в бурю. Её дыхание – это ветер, который когда-то колыхал колосья на полях надежды, а теперь лишь разносит пепел сожжённых иллюзий. В её глазах – не только моя боль, но и свет, что горит в каждом, кто ещё дышит, последняя искра божественного в мире, захваченном тенью.

Человечность пытается говорить, но из её рта вылетают не слова, а бабочки с обожжёнными крыльями – каждая из них несёт послание о том, что было потеряно. Они кружат вокруг меня, оставляя на коже следы золотой пыльцы, которая жжёт, как слёзы ангелов. Но бабочки эти умирают на лету – их крылья рассыпаются в прах, а тельца падают на землю, превращаясь в чёрных жуков, которые тут же зарываются в асфальт.

Над ней нависает мой демон. «Апатия» вонзает свои клыки в её горло, и я слышу: треск льда на реке, где я искал утешения; скрип пера, подписывающего смертный приговор; стон земли, принимающей в свою утробу тела мёртвых ворон. Каждый звук – это эпитафия умирающему миру, где красота медленно задыхается в объятиях равнодушия. Но процесс умирания Человечности не быстрый – это медленное растворение, как соль в воде, как сахар в кислоте. Каждая её частица, отделяясь, издаёт тонкий звон, похожий на плач хрустальных колокольчиков.

Я, сжав зубы, выдыхаю: «Зачем вы это делаете?». Мой голос дрожит, как лист на ветру, и я чувствую, как слёзы жгут глаза – не от боли, а от бессилия. В этих слезах растворяется вся моя человеческая суть – способность чувствовать чужую боль как свою собственную. Слёзы эти не солёные – они горькие, как жёлчь, и когда они касаются земли, та начинает дымиться, словно я плачу кислотой.

В этот момент невидимая нить врезается в гортань, словно обвиняя меня в бездействии. Я ощущаю, как весь мой мир замирает, будто сама вселенная задержала дыхание, готовясь произнести окончательный приговор.

Демон поворачивает голову на 180 градусов, и его рот растягивается в мёртвой улыбке, отвечая: «Ты сам нас кормишь. Каждым «может быть завтра». Каждым «я не могу». Каждым…» – и в этой паузе слышится вся тяжесть невысказанного, вся горечь несделанного. Пауза эта длится вечность, и в ней помещается вся история человечества – каждая несказанная правда, каждый нереализованный талант, каждая неиспользованная возможность.

Его голос прерывается отвратительным звуком – «Глоть». Этот звук – не просто проглатывание, это поглощение самой сути человеческого существования, переваривание надежд в желудочной кислоте отчаяния. И в этом звуке я узнаю не только свой голос, но и голоса всех тех, кто когда-либо сдался, кто выбрал лёгкий путь, кто предпочёл апатию борьбе.

Тогда демон произносит слова, которые обжигают сознание: «Каждым твоим дыханием. Каждым ударом сердца, который ты считаешь напрасным. Каждой мыслью о том, что ты недостоин любви. Каждым «потом», каждым «не сегодня», каждым взглядом в телефон вместо глаз любимого человека. Каждой минутой, потраченной на ненависть к себе». В воздухе повисает тишина, настолько абсолютная, что в ней слышно, как рассыпается последняя надежда.

Эти слова, как кинжальные удары, отзываются эхом в пустоте моего существа, заставляя сердце сжиматься от невыразимой боли, от осознания собственного соучастия в этом ритуале самоуничтожения.

Холод пронизывает вены и сосуды, как последний приговор, как жидкий азот, превращающий кровь в ледяные кристаллы. «Человечность» рушится на асфальте, рассыпаясь на миллионы блестящих осколков. Звук её падения напоминает разбивающиеся витражи собора – красота, разлетающаяся на тысячи фрагментов, каждый из которых всё ещё хранит отблеск божественного света. Но осколки эти не безопасны – каждый режет глубже скальпеля, и раны от них никогда не заживают. Они остаются открытыми, постоянно кровоточащими напоминаниями о том, что было потеряно.

Один осколок, маленькое зеркальце, в котором отражается мальчик с рваным коленом и одуванчиком в руке, впивается мне в ладонь – символ веры, которая не смотрит на падения, надежды, что расцветает даже на пепелище. Но отражение в осколке начинает меняться – мальчик стареет, одуванчик вянет, колено заживает, но на его месте остаётся шрам. И в конце концов в зеркальце остаётся лишь могильный камень с выветрившейся надписью. Я сжимаю его, чувствуя, как кровь смешивается с детской надеждой, и шепчу: «Если это всё, что осталось, то я всё ещё жив», и в этих словах звучит вызов самой смерти.

Осколок в моей ладони начинает пульсировать, словно крошечное сердце, и я чувствую, как через него в меня вливается что-то тёплое – воспоминание о том времени, когда мир казался бесконечным садом возможностей. Но тепло это обманчиво – оно жжёт, как расплавленное золото, выжигая из памяти всё, кроме боли.

Нити обрываются одна за другой, как струны на инструменте, который больше никогда не зазвучит. Тело замирает. Мышцы отказываются повиноваться, словно забыв свою функцию, а разум начинает дрейфовать в сторону от реальности. Но дрейф этот не мирный – это падение в бездну, где каждый уровень глубже предыдущего, где каждый новый круг ада оказывается хуже прошлого. Демоны воют, закрывая лица крыльями, а мир вспыхивает ядовито-яркими красками, обжигающими своей неестественной суровостью. В этом последнем всплеске цвета я вижу всю палитру человеческих эмоций – от нежно-розового стыда до чёрно-фиолетового отчаяния. Цвета эти не просто яркие – они живые, агрессивные, они атакуют зрение, проникают через глаза прямо в мозг, оставляя ожоги на коре больших полушарий. Где-то вдали звучит сирена, словно напоминание о конце иллюзий, последняя песня мира, который учится умирать.

Я лежу на спине, сжимая в кулаке осколок, и наблюдаю, как небо разрезает гигантский штопор из света и перьев, собирая воедино разбросанные кусочки моей души. Этот небесный механизм работает с точностью хирурга, извлекая из меня всё лишнее, всё наносное, оставляя лишь чистую сущность – ту, что существовала до первого вздоха и будет существовать после последнего. Но процесс этот мучителен – каждый извлечённый фрагмент души сопровождается болью, которая превосходит всё, что я когда-либо испытывал. Это боль не тела, а самого существования, боль от осознания того, что я был лишь иллюзией, марионеткой в театре кошмаров. В этой последней картине я вижу, как жизнь, несмотря на все удары судьбы, продолжает бороться за своё место в этом мире, оставляя нам надежду на новое начало, на воскрешение через разрушение, на возрождение через смерть.

В этом моменте между жизнью и смертью время останавливается, и я вижу всё сразу: прошлое, настоящее и будущее сливаются в единую точку, где каждое решение, каждая слеза, каждый вздох обретают космическое значение. Но значение это ужасает – я вижу, что каждый мой выбор питал контролёров, каждая слеза была для них нектаром, каждый вздох – молитвой в их честь. Вся моя жизнь была спектаклем, поставленным для их развлечения.

В последний миг проносятся бесчисленные воспоминания, образы и смыслы – от радостей и печалей до тихого умиротворения. Они мелькают, как кадры старого фильма – размытые, выцветшие, но всё ещё способные тронуть сердце. Но даже эти воспоминания оказываются заражёнными – в каждом счастливом моменте проступает тень страдания, в каждой улыбке читается грядущая боль, в каждом объятии чувствуется предстоящая разлука.

Последней мыслью, мелькающей в преддверии вечности, звучит: «Табличка… У меня ведь тоже была табличка…». И, с трудом глядя на мерцающие буквы на своей груди, я читаю: между словами «Рабом» и «Выбором» мерцают ещё два слова – «Любовь» и «Бунт», и я понимаю, что скрывается вечный танец судьбы, где каждое решение, каждая боль и каждая радость сливаются в единое полотно. На табличке проступают новые слова, написанные моей собственной кровью: «Тот, кто видит нити». Но кровь эта не красная – она чёрная, густая, и пахнет серой. А буквы, написанные ею, начинают шевелиться, как живые черви, перестраиваясь в новые комбинации: «Пища», «Игрушка», «Расходный материал».

В этом откровении скрыта последняя тайна – что осознание контролёров есть первый шаг к освобождению от них. Но освобождение это иллюзорно – ведь тот, кто видит нити, становится особенно ценной добычей для тех, кто ими управляет. Осознание не освобождает – оно лишь делает страдание более изысканным.

Здесь, в этой финальной симфонии света и тьмы, я ощущаю, как прошлое, настоящее и будущее сливаются в неразрывный узор, где разрушение становится началом новой жизни, а страдания – семенем истинного преображения, где каждая капля пролитой крови становится чернилами для написания новой истории человечества.

И в последний миг, когда штопор света уже почти собрал все осколки моей души, я слышу тихий голос – может быть, свой собственный, может быть, голос самой Вселенной: «Контролёры – это не приговор. Это зеркало. И то, что ты в нём увидишь, зависит только от тебя». Но голос этот звучит фальшиво, как запись, прокрученная задом наперёд. И я понимаю – это не голос Вселенной, это последняя уловка контролёров, последний крючок для тех, кто ещё способен надеяться.

В этих словах заключена вся мудрость существования: что демоны, пожирающие нас, рождены нами самими, и потому только мы можем их победить. Но эта победа требует не силы, а принятия – принятия боли как части красоты, страдания как цены за право чувствовать, отчаяния как обратной стороны надежды. Принятия того факта, что возможно, победа невозможна. Что возможно, мы обречены. Что возможно, контролёры – это не болезнь человечества, а его суть, его истинная природа.

Осколок в моей руке превращается в семя, и я понимаю: каждый конец – это начало, каждая смерть – рождение, каждое падение – взлёт. Но семя это ядовитое, проклятое. Из него вырастет не цветок надежды, а новый контролёр, который будет питаться страданиями следующих поколений. Контролёры жизни правят лишь теми, кто забыл, что у каждой марионетки есть выбор – танцевать по чужой воле или обрезать нити и упасть, чтобы научиться летать. Но выбор этот – тоже иллюзия. Ведь даже падение происходит по законам гравитации, а полёт – по законам аэродинамики. И эти законы тоже написаны контролёрами.

И тогда, в самый последний миг, когда сознание уже почти растворилось в космической пустоте, я понимаю финальную, самую ужасающую истину: я сам и есть контролёр. Мы все – контролёры друг друга. Каждый взгляд, полный осуждения, каждое слово, причиняющее боль, каждое равнодушие к чужому страданию – всё это корм для системы, которая пожирает человечество изнутри.

Апатия на моей груди улыбается и шепчет: «Добро пожаловать в реальность. Теперь ты готов стать одним из нас».

Последним, что я вижу перед окончательным растворением, становится моё собственное лицо, смотрящее на меня с табличкой «Контролёр жизни». И я понимаю – круг замкнулся. Жертва стала палачом, еда превратилась в охотника, марионетка взяла в руки нити.

В этом последнем откровении скрыта вся правда о человеческом существовании: мы не жертвы контролёров – мы сами создаём их каждым своим выдохом, каждой мыслью, каждым биением сердца. И единственный способ победить их – это перестать быть человеком.

Но даже эта мысль – лишь ещё один крючок, ещё одна приманка в бесконечной игре, где правила меняются каждую секунду, но результат всегда остаётся одним и тем же.

Тишина. Абсолютная. Окончательная. Голодная.

И где-то в этой тишине уже зарождается новый крик, новая жертва, новый день, который начнётся с пробуждения и мысли: «Опять. Опять не умер».

Контролёры жизни бессмертны. Потому что они и есть сама жизнь.

Листочек

Сначала ветер вырывает у нас крылья, потом учит ползать, а в конце – дарит каменные лёгкие, чтобы мы могли дышать льдом вечности.

Ветер крылья вырвал. Боль – твои усилья.Чтоб, проползя свой путь сквозь мрак и пыль,Ты обрёл не воздух, а иную быль —Умение дышать глыбою бессилья.

Зимний вечер

Он стоял у окна, вросший в подоконник, как древний дуб в скальную расщелину, став частью пейзажа: ещё один силуэт в галерее теней. Его безучастный взгляд прожигал пустоту, растворяясь в сумеречной мути за стеклом, а пальцы впивались в краску, отслаивавшуюся чешуйками ржавчины. Каждая чешуйка падала на подоконник с тихим звуком – как будто время сбрасывало кожу. В его глазах тлела искра – та, что ещё цеплялась за жизнь, как лист за ветку.

На страницу:
13 из 25