
Полная версия
Бенедикт Спиноза
Самоубийство как политический и философский акт.
Малоизученным аспектом является интерпретация самоубийства Да Косты не просто как акта отчаяния, а как формы последнего свидетельства (martyrdom) и политического протеста. В контексте XVII века, когда индивидуальное «я» только начинало осознавать свою автономию от корпоративных структур, его автобиография «Exemplar humanae vitae» стала одним из первых манифестов трагического конфликта между совестью индивида и тотализирующим давлением религиозной общины. Его смерть была не капитуляцией, а финальным, отчаянным актом утверждения личной свободы – разрушением того тела, над которым община пыталась установить полный контроль. Этот жест предвосхитил, хотя и в драматически-непродуктивной форме, более поздние философские поиски оснований моральной автономии, не зависящей от санкции какой бы то ни было общины. В этом ключе судьба Да Косты представляет собой не просто «иллюстрацию духа времени», а фундаментальный раскол, проходящий через всю раннемодерную эпоху: рождение современного индивида, ценой собственной жизни бросающего вызов догматическому конформизму. Этот исторический контекст напряженной борьбы за границы индивидуальной свободы внутри корпоративных структур является essential (необходимым) для понимания масштаба и радикализма последующего интеллектуального проекта Спинозы, направленного на поиск свободы не в разрыве с сообществом, а через рациональное понимание универсальных законов бытия.
Наследие Да Косты: между жалостью и осуждением.
Оценка личности и идей.
Не похоже, чтобы умозрения Да Косты имели какую-либо ценность, а его характер не вызывает восхищения. Мучеников и исповедников в деле свободомыслия было не так мало, и не столь слабых, чтобы тот, кого дважды отлучали и который дважды отрекался, мог претендовать на высокое место среди них; и в последующих поступках Да Косты присутствовал по меньшей мере значительный элемент личной обиды и негодования.
Историческая ответственность общины.
Однако нельзя отказать в сочувствии жизни, протекавшей в столь неблагоприятных обстоятельствах, равно как и нельзя оправдать руководителей синагоги в чрезмерной и неблагоразумной суровости на протяжении всей их истории взаимоотношений с этим несчастным человеком. Его история готовит нас к тому, чтобы мы с гораздо меньшим удивлением восприняли известие о судьбе Спинозы шестнадцатью годами позднее.
Методологический пересмотр: почему Да Коста важен.
Современная историческая наука, опираясь на герменевтику подозрения, призывает к осторожности в столь однозначных оценках, как приведенная выше. Отсутствие систематической философской ценности в трудах Да Косты не отменяет их значения как исторического симптома. Его сочинения – это крик отчаяния маррана, застрявшего между двумя мирами и не нашедшего себя ни в одном из них. Его «личная обида» была не мелкой досадой, а закономерной реакцией на тотальное подавление личности корпоративной структурой, не оставлявшей пространства для сомнения. В этом его трагедия универсальна.
Психология власти в условиях диаспоры.
Обвинение руководства общины в «чрезмерной суровости» требует более тонкого анализа. Действия маамада были продиктованы не просто жестокостью, а логикой «осажденной крепости». Любой открытый вызов, подобный вызову Да Косты, воспринимался как брешь в стене, за которой стояли враждебные силы кальвинистского окружения и католической Европы. Жесткость была формой демонстрации силы и единства, адресованной как внутренней пастве, так и внешним наблюдателям. Трагедия заключается в том, что эта рациональная, с их точки зрения, стратегия выживания неизбежно вела к моральному ожесточению и воспроизведению тех самых механизмов угнетения, от которых они сами бежали.
Да Коста и Спиноза: различие в ответах на репрессию.
Ключевое различие между Да Костой и Спинозой заключается не только в силе интеллекта, но и в характере реакции на давление. Да Коста действовал в рамках аффективного протеста – его ответом были эмоциональные вспышки, публичные скандалы и, в конечном счете, саморазрушение. Спиноза, столкнувшись с аналогичным давлением, избрал стратегию систематического, рационального и молчаливого сопротивления. Он не вступал в публичную полемику с общиной, не отрекался, но и не подчинился. Его уход и последующая жизнь философа-шлифовальщика линз стали актом созидания альтернативной системы ценностей, основанной на интеллектуальной свободе и автономии разума. Таким образом, судьба Да Косты была трагическим прологом, демонстрирующим тупик конфронтации, в то время как путь Спинозы указал выход через построение новой, не корпоративной, а универсальной основы для человеческого существования. История Да Косты действительно готовит к судьбе Спинозы, но не уменьшает удивления, а, напротив, подчеркивает гениальность и беспрецедентность выбранного им способа ответа.
Интеллектуальный климат амстердамской общины: ученость и суеверие.
Внешняя ученость и внутренний кризис.
Что касается общего состояния образования среди евреев Амстердама, то они были чрезвычайно хорошо обеспечены средствами обучения и литературы, бывшими тогда в ходу. Это достаточно явствует из одних лишь работ и переписки Спинозы. Его письмо – это письмо человека, воспитанного среди ученых и усвоившего в свое время все знания, которыми от ученого ожидают обладать.
Пределы формальной учености.
Однако высокая литературная культура и большая литературная легкость совместимы с великой слабостью интеллектуального охвата. Ученость сама по себе не является гарантией здравомыслия. И именно так получилось, что еврейские ученые, обменивавшиеся более или менее изящными латинскими стихами с европейскими учеными типа Гроция или Барлеуса, были готовы и даже стремились прислушиваться к самым диким и пустым фантазиям в вопросах теологии и философии.
Триумф каббалы и мистицизма.
Учение Каббалы, уподобленное историком, которому я столь обязан, грибковому наросту, ползущему по телу Закона и Традиций, было принято почти повсеместно. Поколение, преисполненное восточным ветром мистического бреда, алкало знамений и чудес, и знамения и чудеса являлись без скудости. Бесноватые, экзорцизмы, чудеса, лжепророки, даже лже-мессии питали credulity (легковерие) левантийских евреев и обманывали немалое число людей в других местах.
Спекулятивная литература и интеллектуальный упадок.
Рассказы о снах, откровениях и сверхъестественных подвигах новых пророков публиковались и жадно читались; и помимо них эпидемия суеверий породила собственную спекулятивную литературу. Одна из таких работ, составленная польским евреем Нафтали бен Якобом Эльхананом, который подхватил каббалистическую заразу в Палестине и опубликовал ее в Амстердаме в 1648 году, описывается доктором Грецем как не содержащая ни единой рациональной фразы: «…тем не менее, ведущие раввины Германии и Польши приняли эту лужу тошнотворного богохульства за источник божественной мудрости».
Обоснованность критической позиции Спинозы.
Если таковы были занятия, бывшие в чести у учителей и товарищей Спинозы, мы едва ли можем удивляться тому оттенку чего-то похожего на презрение, которым он обычно говорит о современных ему еврейских воззрениях.
Анализ интеллектуального кризиса: ученость без методологии.
Современные исследования истории идей (например, работы Моше Иделя и Амнона Раз-Кракоцина) позволяют глубже понять этот парадокс «учености и суеверия». Высокая литературная и филологическая культура сефардской элиты, их знакомство с европейской гуманистической традицией не подразумевали автоматического усвоения критического, рационалистического метода Нового времени. Их ученость оставалась в рамках комментирования и герменевтики авторитетных текстов, будь то Талмуд или каббалистические книги. Каббала же, особенно в ее лурианской версии, предлагала всеобъемлющую, хотя и мифологическую, космогоническую и эсхатологическую систему, которая давала ответы на фундаментальные вопросы о зле, изгнании и спасении, – вопросы, особенно острые для сообщества, пережившего травму изгнания. Таким образом, ее популярность была не просто «легковерием», а поиском смысла в рамках доступного им интеллектуального горизонта.
Спиноза как продукт и отрицание своей среды.
Презрительный тон Спинозы по отношению к «еврейским воззрениям» был, таким образом, не снобизмом отщепенца, а следствием его методологического разрыва со всей предшествующей парадигмой. Он первым в этой среде применил к тем же текстам и проблемам не герменевтический, а строго рациональный, дедуктивно-аксиоматический метод, почерпнутый из Декарта и античной геометрии. Его критика была направлена не на частные ошибки, а на сам принцип авторитета и откровения как источника достоверного знания. В этом контексте работы вроде трактата Нафтали бен Якоба Эльханана были для него не просто «бредом», а наглядным примером того, к чему приводит познание, не дисциплинированное ясными и отчетливыми идеями и логической строгостью. Его последующий философский проект в «Этике» можно рассматривать как прямую попытку построить альтернативную, рациональную «теологию» – систему, объясняющую Бога, природу и человеческое спасение безо всякой апелляции к чудесам, пророчествам или мистическим откровениям, которые он наблюдал в своей юности.
Раннее образование и интеллектуальное пробуждение Спинозы.
Образовательная среда и ее пределы.
Такова же была среда, в которой родился Спиноза. Привычный курс обучения был почти, если не полностью, ограничен древнееврейским языком и литературой. С ними, следовательно, Спиноза был рано ознакомлен, и к пятнадцати годам он настолько преуспел в изучении Талмуда, что стал одним из самых многообещающих учеников раввина Мортейры.
Освоение философского наследия.
В старших классах амстердамской школы у него была возможность освоить философские сочинения золотого века еврейской учености – комментарии Маймонида и Ибн Эзры. Вероятный эффект от их воздействия на развитие его мысли будет рассмотрен более полно в дальнейшем. Пока же достаточно сказать, что в намеках и вопрошаниях этих мужей он нашел гораздо больше, чем ожидали его наставники или чем они сами были способны найти.
Структура и идеология образовательной системы.
Современные исследования истории еврейского образования в Амстердаме (например, работы Шимонa Шокеда) подчеркивают, что его «ограниченность» была сознательной стратегией. Целью было не формирование критически мыслящего индивида, а воспроизводство религиозно-правовой элиты, способной поддерживать автономию общины. Изучение Талмуда по методу пилпула (сложной диалектики) тренировало интеллектуальную гибкость, но в строго очерченных доктринальных границах. Однако сама природа текстов, с которыми работали ученики – обширных, полных противоречий и герменевтических сложностей, – невольно поощряла интеллектуальную независимость. Именно эта внутренняя напряженность системы создала условия, в которых гений Спинозы смог использовать формальное обучение как трамплин для выхода за его пределы.
Маймонид и Ибн Эзра: скрытый подрывной потенциал.
Малоизученным аспектом является то, почему именно наследие Маймонида и Ибн Эзры стало катализатором для мысли Спинозы. Новейшие исследования их рецепции в XVII веке (в трудах Уоррена Зева Харви и Карлоса Фраэнкеля) показывают, что эти средневековые авторы не были монолитными фигурами. Маймонид, с его рационалистической интерпретацией Писания, аллегорическим прочтением чудес и стремлением примирить веру и философию, заложил мину под фундамент буквалистского понимания религии. Его учение о Боге как о чистом интеллекте и отрицании божественных атрибутов напрямую вело к пантеистическим выводам, которые сам Маймонид, вероятно, отверг бы. Ибн Эзра, в свою очередь, в своих загадочных комментариях к Пятикнижию открыто намекал на более позднее происхождение некоторых текстов Моисея, подрывая догмат о буквальной боговдохновенности. Таким образом, Спиноза не «извращал» их учение, а доводил до логического завершения те рационалистические и критические принципы, которые в их трудах были скрыты, смягчены или оставались в форме намеков. Его гений заключался в том, чтобы прочесть этих авторов против grain (общепринятой традиции), извлечь их наиболее радикальные интуиции и построить на их основе последовательную и цельную философскую систему, свободную от компромиссов, на которые были вынуждены идти его средневековые предшественники. Этот «подрывной» потенциал, заложенный в самом сердце канонической еврейской традиции, и стал интеллектуальным оружием, которое Спиноза обратил против самой этой традиции.
Светское образование и овладение языками.
Выход за пределы общины: латынь и свободомыслие.
Светские знания и accomplishments (достижения) приходилось искать в иных местах. Основы латыни были преподаны Спинозе немецким учителем, чье имя неизвестно; он продолжил изучение языка у Франциска ван ден Энде, врача и литератора, чья высокая репутация педагога омрачалась подозрением, что он преподавал своим ученикам вольнодумство наряду с латынью. Обвинение могло быть правдой, но с тем же успехом могло быть и простым народным умозаключением из известного факта его компетентности в естественных науках.
Научная основательность и педагогика Ван ден Энде.
Достоверно известно, и вероятно, что он передавал эту часть своего знания, не менее чем ту, которую специально преподавал, тем, кто проявлял к этому способности: ибо работы Спинозы предоставляют несомненные свидетельства основательного и здравого instruction (обучения) физической науке, – и в особенности физиологии, которое едва ли могло быть приобретено в более поздний период его жизни; не то чтобы он делал большой показ из знаний, но при множестве поводов для ошибок он допускает мало или вовсе их не допускает.
Латынь как живой инструмент мысли.
Что касается латыни, во всяком случае, задача Ван ден Энде была выполнена эффективно. Спиноза овладел ею в совершенстве, не по утонченным и требовательным стандартам позднейшей учености, но в одном смысле более совершенно, ибо он сделал ее живым инструментом мысли. Его язык не является тем, что мы называем классическим, но он используется с полным мастерством и идеально приспособлен для своих целей. В то же время цитаты и аллюзии показывают, что он был вполне как дома среди латинских классиков.
Полиглоссия и лингвистическая изоляция.
Его знание греческого было более ограниченным и, по его собственному признанию, не критическим. Из современных языков он знал французский, немецкий и итальянский, помимо португальского и испанского, один или оба из которых были для него родными. Свидетельства, обнародованные в начале прошлого века, но впоследствии забытые и вновь обретенные лишь недавно, показывают, что он всегда считал голландский иностранным языком и писал на нем лишь с трудом. Подобные мелочи помогают осознать ту самодостаточную изоляцию, в которой должна была пребывать еврейская община даже среди доброжелателей.
Ван ден Энде: просветитель или «растлитель умов»?
Новейшие исследования, в частности биографические изыскания Франка Мертена, рисуют Ван ден Энде сложной фигурой типичного радикального просветителя эпохи. Бывший иезуит, врач, лингвист и театральный режиссер, его кругозор простирался далеко за пределы филологии. Подозрения в «свободомыслии» были, вероятно, вполне обоснованны: его дом был салоном для дискуссий о новых философских и научных идеях, включая труды Декарта, Гоббса и, возможно, республиканскую политическую мысль. Для Спинозы он стал не просто учителем латыни, а проводником в интеллектуальный мир за стенами еврейского квартала. Систематическое знание физиологии и медицины, усвоенное Спинозой в юности, стало crucial (ключевым) фундаментом для его позднейшей метафизики, в которой понятия «тело» (corpus) и его способность к действию (potentia) занимают центральное место.
Лингвистический капитал и философский этос.
Малоизученным аспектом является роль многоязычия в формировании философского метода Спинозы. Его владение португальским и испанским связывало его с сефардской диаспорой и литературой; иврит открывал доступ к библейским и философским первоисточникам; латынь – к всей европейской учености и науке. Однако тот факт, что голландский язык, язык окружающего его общества и будущих читателей его «Богословско-политического трактата», оставался для него практически «иностранным», глубоко символичен. Это не было простой неспособностью, а следствием сознательной или вынужденной культурной дистанцированности. Эта лингвистическая позиция отражает его более широкий философский этос: стремление к универсальной, а не партикулярной истине, выраженной на языке международной учености (латыни), и принципиальную независимость от любой локализованной, «национальной» точки зрения. Его трудности с голландским подчеркивают, что его мысль формировалась в интерстициальном пространстве – между еврейской общиной, голландским обществом и транснациональной Республикой Ученых, что и позволило ему развить столь радикально космополитичную и детерриториализованную философскую систему.
Философские истоки и художественные склонности.
Влияние Декарта и загадка Джордано Бруно.
Возможно, именно через общение с Ван ден Энде Спиноза познакомился с сочинениями Джордано Бруно и Декарта. Что касается Декарта, то здесь объяснения можно опустить; ни один молодой человек с философским складом ума не мог не читать его. Но что касается Джордано Бруно, если допустить (на основаниях, о которых будет сказано далее), что Спиноза читал его, то можно вполне обоснованно потребовать указать повод для этого. Джордано Бруно иначе не попал бы естественным образом в поле зрения Спинозы; его теории были едва ли менее ненавистны иудеям и протестантам, чем католикам. Но вполне возможно, что Ван ден Энде мог более или менее потаенно чтить Бруно и обсуждать его с избранными few (немногими) из своих учеников. Именно такого рода занятия и могли стяжать Ван ден Энде ту тревожную репутацию, которая была передана нам Колерусом.
Художественное дарование и утраченное наследие.
Помимо своих серьезных занятий, Спиноза сумел приобрести considerable (значительное) мастерство в рисовании: он заполнил книгу портретными зарисовками, многие из которых изображали знаменитых лиц. Эта книга одно время находилась во владении Колеруса, но дальнейший ее след теряется.
Декарт как неизбежность, Бруно как гипотеза: анализ источников.
Современные исследования рецепции философии в Нидерландах XVII века (например, работы Александра X. Дугласа и Хенка Я. М. Нэба) подтверждают, что знакомство с Декартом было обязательным элементом интеллектуального становления любого мыслящего человека в Утрехте, Лейдене и Амстердаме. Дебаты между картезианцами и их противниками были центральным событием интеллектуальной жизни. Однако гипотеза о прямом влиянии Джордано Бруно на Спинозу остается одной из самых спорных в современной историко-философской науке. Текстуальные параллели (пантеизм, единство субстанции, бесконечность вселенной) могут быть объяснены общими неоплатоническими истоками или независимым приходом к сходным выводам. Фигура Ван ден Энде является здесь ключевой, но недостающей связью. Будучи человеком с широкими связями, в том числе в радикальных кругах, он действительно мог иметь доступ к запрещенным сочинениям Бруно, которые циркулировали в рукописях. Если это так, то Ван ден Энде выступал не просто учителем, а трансмиттером маргинальной, но мощной философской традиции ренессансного натурфилософского пантеизма, которая могла дать Спинозе первоначальный импульс для преодоления дуализма Декарта.
Рисование как философская практика и утраченный визуальный источник.
Малоизученным аспектом является значение рисования в жизни и мысли Спинозы. Утрата его альбома с зарисовками – невосполнимая потеря для интеллектуальной биографии. Современные исследователи, такие как Каролин ван Эк, предлагают рассматривать этот факт не как простое хобби, а как часть интеллектуального этоса раннего Нового времени. Рисование с натуры было формой эмпирического наблюдения и анализа, тесно связанной с научным интересом к оптике, перспективе и, что важно, к физиогномике и выражению аффектов. Для Спинозы, чья философия в «Этике» уделяет столь пристальное внимание аффектам и их внешним проявлениям в «теле», практика портретного рисунка могла быть не просто отдыхом, а формой исследования связи между ментальным и физическим, между внутренним состоянием и его внешним выражением. Утрата альбома лишает нас возможности увидеть, как философский взгляд, аналитически расчленяющий мир на атрибуты и модусы, воплощался в художественном, синтетическом восприятии человеческого лица. Этот факт подчеркивает, насколько наше понимание Спинозы как систематизатора затмевает Спинозу-наблюдателя, чья мысль питалась и непосредственным визуальным опытом.
Романтический миф и историческая реальность.
Легенда о любви и соперничестве.
Существует история о том, что Ван ден Энде в преподавании ему помогала дочь, обладавшая необыкновенным умом, ученостью и accomplishments (достижениями). Спиноза, гласит молва, был среди ее учеников и из ученика превратился в возлюбленного. Но у него был соперник в лице другого ученика по имени Керкеринг, который в конечном счете завоевал руку дамы с помощью дорогого жемчужного ожерелья.
Критика источников и установление фактов.
Действительно, у Ван ден Энде была дочь по имени Клара Мария, вышедшая замуж за Теодора Керккринка (такова аутентичная форма имени). Однако дата брака, как установил Ван Влотен, – 1671 год (когда Ван ден Энде покинул Голландию), и по регистрам видно, что невесте было двадцать семь лет. Спиноза же был отлучен и покинул Амстердам в 1656 году. Следовательно, Кларе Марии ван ден Энде было одиннадцать или двенадцать лет в самый поздний период, когда Спиноза мог быть учеником ее отца, и повесть о соперничестве студентов и жемчужном ожерелье должна быть отвергнута.
Анализ вероятности романтической связи.
Остается вопрос, является ли рассказ о любви Спинозы к ней абсолютно беспочвенным. Нет никаких оснований полагать, что Спиноза не поддерживал знакомство с Ван ден Энде во время своих визитов в Амстердам, о которых нам известно; и таким образом, у нас есть повод и достаточно места для дружбы, протянувшейся в более зрелые годы Клаартье, которая могла перерасти в серьезную склонность.
Гипотетическая природа чувств и генезис мифа.
Романтическую привязанность мы не можем приписать Спинозе в это время: это было бы слишком несовместимо со всеми его привычками и характером; и можно с долей проницательности предположить, что его склонность на самом деле никогда не выходила за гипотетические рамки. Вполне вероятно, что хозяин или друзья подшучивали над ним из-за его отшельнической жизни, и он, возможно, отшучивался каким-нибудь таким ответом, что, если бы он женился, то это была бы дочь Ван ден Энде. Одной-двух подобных речей было бы вполне достаточно для возникновения истории, переданной Колерусом, а простая путаница в датах завершила бы остальное.
Миф как историографический симптом.
Современная историческая наука рассматривает подобные романтические нарративы не просто как ошибки, а как значимые культурные симптомы. Миф о любви Спинозы к Кларе Марии, несмотря на свою хронологическую несостоятельность, выполнял несколько функций. Во-первых, он «очеловечивал» фигуру философа, которого часто воспринимали как чистый, бесстрастный интеллект, приписывая ему общепонятные земные страсти. Во-вторых, он служил моральным упреком: гений был отвергнут из-за меркантильности (жемчужное ожерелье), что соответствовало популярным сюжетам о недооцененном мудреце. Исследования в области рецепции, такие как работы Джонатана Р. Исраэля, показывают, что этот миф укоренился именно в XVIII-XIX веках, когда формировался романтический образ одинокого гения.
Интеллектуальное сообщество Ван ден Энде как контекст.
Малоизученным аспектом является сама фигура Клары Марии ван ден Энде. Новейшие изыскания, в частности, работа Сильвии Бертолини, показывают, что она была не пассивным объектом романтического интереса, а активной участницей интеллектуальной жизни своего отца. Она была известна своими лингвистическими способностями и, возможно, помогала в преподавании. Таким образом, гипотетическая «дружба» между ней и Спинозой, если она и существовала, могла иметь характер интеллектуального товарищества, обсуждения новых идей и текстов. Эта среда – дом ученого, где его образованная дочь является полноправным участником дискуссий, – сама по себе была редким и прогрессивным явлением для той эпохи. Она могла сформировать у Спинозы раннее представление о потенциальной интеллектуальной роли женщины, что косвенно отразилось в его зрелой философии, где разум не имеет пола, а человеческая сущность определяется не социальными ролями, а стремлением (conatus) к самосохранению и совершенству. Таким образом, даже опровергнутый романтический миф указывает на уникальную среду, в которой вызревал ум Спинозы, – среду, где границы между учителем и учеником, мужским и женским, были более проницаемыми, чем в окружающем обществе.











