
Полная версия
Изгнание богов зимы

Игорь Малышев
Изгнание богов зимы
Сборник рассказов
© И. Малышев, текст, 2025
© РОО «Петербургский альянс содействия культуре», 2025
© ООО «Литературная матрица», макет, 2024
© А. Веселов, оформление, 2025
* * *Все огни – огонь.
Х. КортасарВечное лето
Память умеет останавливать время.
Лето. Мне десять. Я, брат и сёстры на пруду. Не только мы тут, ещё половина деревни. Жара стоит страшная. Днём за тридцать пять уже две недели. Земля трескается, как краска на старых стенах. Земля похожа на соты, заполненные чёрным мёдом. Сохнут огороды, сохнет в полях пшеница. Все ждут дождя и каждый день ходят на пруд. Сидят в воде долго, часами. Выходят на берег не для того, чтоб погреться, в этой воде невозможно замёрзнуть, для того, чтобы поесть, позагорать, почитать книжку. Солнце над нами – злой, весёлый, хохочущий бог. Всё под его лучами выглядит горячим. Воздух истекает жаром. Стрелки часов перемешивают горячий бульон дня.
Мы братья-сёстры, мы дети, мы играем в мяч. Наш визг разбивается о берега и пропадает в зарослях прибрежных трав – лебеды, крапивы, тимофеевки. От наших криков травы выстреливают в воздух крохотными облачками пыльцы.
У дна шныряют пескари и, если встать неподвижно, начинают искать что-то меж пальцев ног, увязших в иле.
Подкапываются под пятки, щекочут, но попробуй поймай. Не удастся.
Пескарь – красивая рыбка. Похожа на маленького осетра.
Я бью мяч. Он взлетает в воздух, и моя память останавливает его там. Она может держать его там сколь угодно долго. Вечность.
Я вхожу в эти зелёные воды пруда под солнечные, горячие, как банный пар, лучи. Иду меж детьми, застывшими в игре и с раскрасневшимися лицами взирающими на мяч.
Кто это? Неужели я? Да, наверное. Какой я был мелкий в десять лет. Но уже начал толстеть. Лет в семь-восемь был скелет скелетом, а тут смотри-ка…
Сестра Иринка. Почти ровесница. Уже начала оформляться фигура. Как и все, смотрит на мяч в небе. Это её мяч.
Вторая сестра, Оксанка. Совсем малявка. На ней и трусы-то сидят перекошенно. Тонкокостная, улыбчивая.
Колька, брат. Родился как-то неправильно, врачи во время родов вывихнули ногу. Так и проходил, хромая, до самого конца. Потому и тут стоит немного набок. Улыбается. У него вообще была одна из самых сложносочинённых улыбок, что я видел. Смотрит на мяч. Умер, чуть не дожив до миллениума. Работал в прокуратуре. Отправили шерстить Ростовское МВД. День и ночь жили под охраной. И так два года. Помножьте на то, что это девяностые и это Ростов. Врачи после вскрытия говорили, что он умер с сердцем восьмидесятилетнего старика. Но Колька всегда был впечатлительным. Мы оба были запойными читателями. Я стал писателем, его сгубило впечатлительное сердце.
Серёга. Крепыш. Мой ровесник, но мускулов раза в два больше. Деревенский. У него в жизни было два варианта – спиться или сесть. Урвал оба. Его сбила машина, когда он ехал пьяный на мотоцикле. Он тогда уже находился под следствием. Жёсткий был, интересный.
Виталик. Самый мелкий из всех здесь присутствующих, при том, что не самый младший. Быстро бегал. Очень быстро. Когда я увидел его, вернувшегося из армии, руки его были исполосованы поперечными шрамами. А тут он смеётся.
Солнце горит в вышине. Солнце поёт, хлопает себя по пьяному пузатому животу, пьёт жаркое вино.
Мяч падает в воду, и мы с визгом и криками бросаемся на него. Кто-то хватает мяч и, выбежав на мелководье, ударом ноги отправляет в небо…
Стой, время.
Вот эта соплюшка, Светка, начнёт лазить с мужиками в одиннадцать, в четырнадцать родит. Впрочем, сейчас она при семье, и всё плюс-минус хорошо.
Этот мальчик сторчится под занавес девяностых.
Этого забьют лопатой. Неизвестно кто. Ночи в деревне тёмные.
Этот побывает три раза в Чечне. Первый раз по призыву. Два – добровольно, по контракту. Жив-здоров до сих пор. И дай ему бог…
Моя племянница Даша. Тут совсем кроха. Сейчас на Кипре и возвращаться не собирается. Наверное, самая близкая мне по духу из всех. За исключением разве что некоторых моментов.
Баба Тоня. Продавщица сельмага. Входит в пруд в чём-то, больше похожем на латы. Защищается от брызг и хохочет.
Иван Кузнец. Он и брызгал на бабу Тоню. Рыбак, гармонист, бедокур. Но, как не стоит деревня без праведника, так не стоит она и без бедокура. После его смерти тут всё и повалилось.
Играет солнце на резиновых боках мяча. Пока время остановилось, можно рассмотреть каждого в деталях. Каждому можно ткнуться в щёку губами, обнять, взъерошить волосы.
Прошедшее принадлежит только тебе.
Я сбегал в сад, что стоит на берегу пруда, нарвал яблок. Кидаю их с обрыва купающимся. Это вкусные яблоки – «осиновый сок», самые вкусные.
Стой, время.
Я хочу ещё раз посмотреть, как будут падать капли на лицо моей сестры Иринки. Как хитро и в то же время беззащитно она будет жмуриться.
Я хочу снова увидеть младенчески бесполое лицо Оксанки.
Я хочу увидеть руки Виталика без поперечных шрамов.
Хочу увидеть брата Кольку просто живым.
Хочу увидеть Светку просто ребёнком.
Стой, время…
И Серёга пусть будет жив. И тот, сторчавшийся, имени которого не помню, пусть тоже будет жив.
Пусть мяч висит в небе, Господи. Неужели Тебе было так трудно подвесить его там навсегда?
Чтобы мы вечно смотрели на его блестящие, мокрые от прудовой воды бока…
Русский танец
Конечно, я никогда не попала бы в труппу «Гала-Театра», если б не авантюрный склад моего характера. Впрочем, обо всём по порядку.
Да, я ходила на пробы в «Гала-Театр». Не раз. И ни разу не смогла произвести впечатление. Не брали. Я проваливала кастинг за кастингом. И тогда я пошла на хитрость. Авантюра. И в каком-то смысле маленькая подлость.
Долецкий – главный режиссёр «Гала-Театра» – слыл человеком невероятно придирчивым. Перфекционист до кончиков ногтей, к слову, всегда содержавший их в безупречной чистоте и ухоженности, он был к тому же человеком безупречной верности своему слову.
Я знала, что вечером в пятницу после окончания репетиции он в компании директора, или администратора, или, что бывало куда чаще, вместе с примой, неважно в женском или мужском обличье, может выпить чашечку кофе, эспрессо жуткой крепости и потрясающего аромата, сваренного из зёрен, которые ему привозили из Гватемалы, запредельно дорогих и редких. В кафе, ютившемся в пристройке к «Гала-Театру», все знали Долецкого и, как и вся труппа, боготворили его.
Был августовский вечер. Горячо, жарко. Запах кофе и кондитерских забав тёк по площади перед театром. Долецкий – в тёмных очках, белой рубашке, две верхние пуговицы расстёгнуты, чёрные подтяжки, чёрные штаны и чёрные же, до блеска начищенные туфли. Напротив – «первые ноги» труппы «Гала-Театра», я уж и не вспомню, мужские ли, женские. Долецкий расслаблен, пьёт эспрессо микроскопическими глотками. Он безупречен, его постановки безупречны, ноги напротив него безупречны.
Он погружён в гармонию августовского вечера, где он, Долецкий, мировая звезда и умница, вершина и средоточие этой гармонии.
И тут появляюсь я. Я одета под стать Долецкому, безупречно, легко и стильно – белый верх, чёрный низ. Ни блузка, ни широкие брюки ни в малейшей степени не стесняют движений. Естественно, никакого нижнего белья. В правом ухе надёжно закреплён беспроводной наушник. В наушнике Чайковский. Я разогрета, тело пластично и готово на всё. Площадь залита, как мёдом, светом августовского заката.
«Русский танец» из «Лебединого озера». Если человеческая цивилизация однажды исчезнет, пусть от неё останется только Чайковский, или даже только его «Лебединое озеро», и можно будет считать, что все эти миллиарды лет жизни на планете не прошли даром.
– Будь я проклят, если завтра это существо не будет служить в моей труппе, – так, мне передали, сказал Долецкий, досмотрев мой танец на наводнённой солнцем площади.
Так я попала в «Гала-Театр». Галактику звёзд Долецкого, как расшифровывали название льстецы, или галоперидол Долецкого, как выражались ненавистники нашего режиссёра.
Потом Долецкий говорил, что у него, вероятно, случился солнечный удар, ничем иным он не мог объяснить свой импульсивный поступок. При ближайшем рассмотрении в стенах театра я оказалась вовсе не так хороша. Но дело тут не в Долецком. Солнечный удар действительно имел место быть, но случился он не с Долецким, а со мной. Живи я в Греции две тысячи лет назад, я, несомненно, стала бы служительницей храма Аполлона, такую власть надо мной имеет солнце. В его лучах, так и хочется сказать, в его руках, я не принадлежу себе, меня ведёт, несёт, возносит некая иная сила, и я лечу, едва касаясь земли, парю в воздухе, отменяя все тяжёлые земные законы. Я пух, я птица, я воздушный змей и облако. Меня не поймать, утеку сквозь пальцы, не остановить, пока я сама не скажу себе: «Стоп!» Точнее, пока солнце не скажет мне: «Стоп!..»
Моя карьера в «Гала-Театре», как и следовало ожидать, не стала ни откровением, ни взлётом. Тень на краю сцены, одна из многих, фигура в кордебалете.
…Я отказалась эвакуироваться. Никто особо и не настаивал. Фигурой в кордебалете больше, фигурой меньше. Театр отправился в тыл, я осталась.
В ещё одном жарком августе артиллерия обрушила крышу «Гала-Театра». Обломки рухнули в зрительный зал, на тот момент, к счастью, пустой. Из бетонного крошева торчали изломанные кресла и отчего-то прекрасно сохранившаяся роскошная хрустальная люстра.
Несколько дней я ходила в театр, расчищала совершенно не пострадавшую сцену от бетонного и кирпичного месива, мела, будто дворник, пыль. За три дня привела подмостки в идеальное состояние, но мой дебют пришлось отложить – зарядили дожди, и я три дня просидела на поставленном посреди сцены стуле, много курила, однако не забывала и о деле. Точнее, о теле. Разминала его, растягивала, растирала в муку, превращала в податливое тесто, принимавшее по моему желанию любые формы. В память о далёком теперь Долецком пила много кофе. Не гватемальского, редчайшего и изысканнейшего, а самого простого, растворимого.
И вот снова август, снова вечер, жара. Небо горячее, блистающее, солнце слепит и поёт. Я прячу в ухе наушник с Чайковским, выхожу на середину сцены.
«Русский танец» из «Лебединого», сцена «Гала-Театра», солнце. Я больше не я. Я часть солнца, я поток, я тень. Лучи проходят сквозь меня, разделяют, рассыпают моё тело на составляющие, уносят вверх, собирают заново. Меня больше нет, я солнечный ветер, поток света, бесплотные колебания в такт «Русскому танцу», я перо в руках Чайковского, я пёрышко, точка нотки, снабжённая крохотным флагштоком. Я – музыка. Я – Лебединое озеро и травинка на его берегу.
«Русский танец» невелик, всего около четырёх минут, но дай вам бог пережить хотя бы долю того, что пережила я за эти четыре минуты…
Прошёл месяц, не больше, когда в Сети замелькало видео, снятое с чужого беспилотника, который, как оказалось, висел надо мной все эти четыре минуты. Он снял весь танец от начала до конца и улетел, оставшись незамеченным. Умельцы наложили на видеоизображение звуковую дорожку. С произведением угадали.
Мой танец в обрушенном театре получил миллионы просмотров. И вышло, надо сказать, действительно прекрасно. Руины, провал вместо потолка, сияющие осколки хрустальной люстры. Балерина на сцене, по краям которой лежат серые и красные камни. Я хороша. Я просто великолепна. Я двигаюсь, как солнечный луч.
В кадре то и дело мелькает подвешенная к коптеру граната, и это немного мешает просмотру.
Беспилотник
Это называется лесостепь. Ещё это называется Донбасс. Терриконы, степь, перелески. Окопы, долговременные огневые точки, военно-полевой быт.
Они – люди, я – нет. Я беспилотный летательный аппарат, БПЛА, квадрокоптер.
Я ночной охотник. Я оснащён тепловизором и летаю, когда в воздухе только я, совы и летучие мыши.
Я тоже хищник, как совы и летучие мыши. Методы охоты у нас разные, но и только.
Неорганической материи тоже свойственно чувство прекрасного. Я восхищён тем, как летают совы. Сову невозможно услышать. Сова идеальна – ни одного лишнего движения, ни звука, ни следа. Мои четыре моторчика, как ни старались создатели, всё же немного жужжат в полёте, а сова идеальна, её не слышно совсем. Перья её мягки, как пух тополя, и именно поэтому сова не оставляет звукового следа. Не будь я БПЛА, я хотел бы стать совой.
Про летучую мышь говорить не хочу совсем. Мечется в воздухе, будто кусок тряпки, носимый ветром, бестолково, бесформенно. Никакой красоты, никакого сравнения с мягким, элегантным полётом совы.
Я лечу над огромной, тёмной, заляпанной перелесками равниной и смотрю вниз единственным, но зато каким чувствительным глазом.
Лечу…
Вот вижу что-то. Нет, ничего интересного. Просто остывающий подбитый танк. Должно быть, часа три назад этот Т–72 лихо горел, испуская в небо столб чёрного, плотного, похожего на букву «V», дыма, а теперь выгорел, отвзрывался остатками боекомплекта и остывает, как остывает любое тело, убитое на войне.
Надо лететь дальше.
Вижу мелких птиц, прикорнувших на ветках деревьев, крошечные комочки тепла. Дремлют, пережидают ночь.
Мои цели выглядят иначе, совсем иначе.
Надо мной льдистое небо, усыпанное светом. Оно пышет, сверкает. Млечный Путь, будто белое полотенце, на котором несут гроб, пересекает его.
Я БПЛА, оружие, и мне свойственен чёрный юмор.
Я бездушный аппарат в поисках тепла. Кусок пластика, охотящийся за органикой.
Лесостепь притихла под тяжёлыми лапами темноты и войны.
А вот и те, кого я искал.
Люди. Они называются люди. И те, кто отправил меня на охоту за ними, тоже люди. И те и другие ничем не отличаются для тепловизора. Надеюсь, у тех, кто управляет мной, есть способ отличить чужих от своих. У тепловизора, как, наверное, у ангела, таких способов нет.
Они, те, за кем я охочусь, просто лежат и светятся. Лицо и грудь светятся ярче, руки и ноги – темнее.
«Светить всегда, светить везде…»
Вот лежит светлое пятно. Не движется. Не шевелит ни рукой, ни ногой.
Интересно, о чём он думает? Или, может быть, ни о чём не думает, просто спит и видит сны?
Привет, маленький светящийся червячок. Я пришёл, или правильнее будет сказать, прилетел, чтобы сделать что-нибудь с твоим телом. По возможности, что-то необратимое.
Я прицеливаюсь и бросаю гранату на человека, распластавшегося на земле.
Взрыв. Человек дёрнулся, забился, изображение его стало чуть темнее. Потом он совсем исчезнет, спрячется от моего тепловизора. Но это будет не скоро.
Боги войны, когда вы пришлёте за мной смерть, пусть она будет быстрой, с неба и во сне.
Да, боги войны существуют, и я их видел.
Как смешно дёргаются светящиеся человечки, когда происходит взрыв. Как мне нравится суета, что затевают светящиеся существа вокруг этого, тускнеющего. Это оправдывает моё существование. «Убиваю, следовательно, существую».
Я люблю свет. Я нечто, ищущее свет в полной темноте. И горе тому свету, что я найду.
Так светитесь и светите, дорогие люди. Я вверху, я всё вижу, я отпускаю гранату.
Молния
Её голова лежала у меня на плече.
– Не спишь?
– Нет.
В открытую дверь терраски, подпёртую, чтоб не закрывалась, стулом, ворвался сырой воздух, охладил влажную кожу.
С козырька шифера текли разделённые ровными промежутками струи воды.
Сверкнула молния, огромная, ветвистая, будто куст терновника или дельта Волги, озарила терраску, высветив каждую чёрточку на тюли занавесок, каждый кирпич, выкрашенный по местным обычаям извёсткой. Ярко проступили перекрестья рам на окнах, обои на потолке в потёках просачивающегося сквозь старый шифер дождя.
Ты вздрогнула под одеялом, прижалась ко мне, и я всем телом ощутил твою наготу.
Журчали в лужицах струи падающей с крыши воды. Журчали так успокаивающе, что я, наверное, не слышал в жизни ничего более располагающего к покою. За исключением, может быть, мурчания кошки и шёпота засыпающей на твоём плече женщины.
За дверью, еле угадываемая за темнотой и дождём, качала ветками старая берёза, в которую я ребёнком кидал ножи и получил разнос от деревенского приятеля.
«Западло в берёзку ножи кидать», – процедил он сквозь зубы.
Я запомнил его слова и больше никогда не кидал ножи в деревья.
– Вот ты всё читаешь, читаешь, – произнесла ты. – Расскажи что-нибудь.
Я люблю, когда ты просишь, и рассказываю. Сложно угадать, тебе или себе.
– Если бы ты любила читать, то знала бы…
– Читать скучно, – заметила ты, устраивая поудобнее голову.
– А слушать?
– Слушать интересно.
– Так вот, ты знала бы, что раньше в наших местах было королевство, стоявшее исключительно на реках. На реках местные люди строили города, по рекам ездили торговать и в гости друг к другу. Ловили рыбу, разводили ондатр. Принимали роды в полузатопленных лодках. Мертвецов хоронили с камнями на ногах и были уверены, что те пойдут по дну до самого моря, огромного последнего моря, где собираются все мёртвые со всего мира…
– Врёшь, – сказала ты, и я плечом почувствовал, что ты улыбнулась.
– Ты только представь, как тысячи мертвецов идут по дну к последнему морю.
– Красиво и страшно. – Ты поёжилась, и я снова ощутил твою наготу.
– Они верили только в реку и мимолётность. Они строили храмы из воды. Храмы существовали только во время церемоний и богослужений. Всё это время служки лили воду, обозначая крышу и стены храма. А когда обряд или служба заканчивались, храм исчезал, как и не было.
– А у нас в деревне храм заброшенным семьдесят лет простоял – и ничего. Сейчас крышу сделали, и он опять как новенький.
Ты моргала, и ресницы щекотали мне кожу.
Я сбился с мысли и замолчал.
– Ну! – Ты чуть толкнула меня округлым бедром. – Давай рассказывай.
– Я хотел рассказать тебе про речную империю, ветвистую, будто молния. Хотел рассказывать долго-долго, пока ты, может быть, даже не уснула бы.
– Здесь?
– Да, прямо тут, у меня на плече.
Я снова почувствовал, как ты улыбнулась.
– М-м, а потом?
– А потом я бы так красиво и мастерски всё завершил, сказав, что всё, о чём я рассказывал, тысячелетия и эпохи, уложились в краткое мгновение вспышки молнии.
Ты молчала.
– Ну, понимаешь, там, в молнии, в этой раскалённой плазме, за то время, пока она существует, возникла целая вселенная, планеты, галактики, чёрные дыры. Возникла жизнь. Люди, королевства, прекрасные истории. Речное королевство, а реки так похожи на молнии…
– Да я поняла.
Ты поцеловала меня в грудь. Медленно вползла на меня, целуя то возле одной, то возле другой ключицы.
– Стой!
Но ты высвободилась, перетекла через меня и выскользнула из-под одеяла.
Встала, глядя в проём двери. Собрала в пучок растрёпанные волосы.
– Муж ждёт, – сказала ты. – Не дай бог узнает – убьёт.
– Правда убьёт? – спросил я.
– Тебя нет. А меня может.
Мысль эта позабавила тебя.
Легко продевая руки и ноги в лифчик и трусы, ты будто бы надевала спецодежду, отделяющую тебя от всего, что сейчас происходило между нами, от запахов, ощущений кожи, от речного королевства, всё существование которого умещается в длительность вспышки.
– Я тебе нравлюсь? – спросила ты.
– Очень.
– Спасибо.
– За что?
– Я не знаю, может быть, я тебе и не нравлюсь вовсе, но ты всё-таки говоришь, что нравлюсь. За это и спасибо. А ведь встреться мы с тобой чуть раньше, на пару лет, я могла бы уже родить тебе двух мальчишек. А может, девчонок. Ты бы женился на мне?
Я всё ещё был под гипнозом твоих бесстыже незагорелых территорий и соврал:
– Женился.
Но, скорее всего, не соврал.
Ты набрала в ладонь воды из разделённых волнами шифера струй.
– После любви очень хочется пить, – не глядя в мою сторону, будто стесняясь самой себя, сказала ты.
– Я тебя провожу.
– Нет, – предостерегающе подняла ты мокрую руку. – Нет.
И, смягчив тон, добавила:
– Дождь почти кончился.
Ты, уже совсем одетая, легла мне на грудь.
– Твоя сказка о том, что всё быстротечно?
– В общем, да.
– На следующее лето приедешь?
– Не знаю.
– Вот видишь. – Ты дотронулась кончиком языка до моего носа. – Выходит, всё и вправду быстротечно.
Ты накинула капюшон и вышла под затихающий дождь.
Ты оказалась права, на следующее лето я уже не приехал.
Клоун и луна
Луна во весь иллюминатор.
Я закурил. В каюте, где единственным источником света была луна за бортом, огонёк сигареты смотрелся впечатляюще ярко. Я курил, стряхивал пепел и долго смотрел на луну. Она перемещалась в круге иллюминатора, освобождая место синему, как ночное море, небу.
Я зажёг новую сигарету, потом ещё одну.
Оказалось, я стряхивал пепел ему на волосы, и те начали тлеть. Я не люблю этот запах, а вот Высоцкий, по крайней мере, так он написал в одной анкете, любил «запах выгоревших волос». Именно так: «выгоревших волос». Я попытался вспомнить, откуда помню, как пахнут сгоревшие волосы, не вспомнил. Решил, что, как и все, наверное, когда-нибудь да подпаливал себе волосы на кисти или предплечье. Когда зажигаешь конфорку и тянешь руку поверх уже горящей, такое случается. Наверное, оттуда и знаю.
Какая-то ерунда в голову лезет. И это, в принципе, логично. За ерундой проще прятаться от реальности.
Я взял его за ноги и вытащил по ступеням на палубу. Тум-тум-тум, отсчитала голова каждую из ступеней. Та самая, красивая голова с тлеющими волосами.
У него всегда были отличные волосы и прекрасные парикмахеры. В каждом городе, куда мы приезжали, он первым делом узнавал адрес самого понтового барбер-шопа и за месяц, что мы проводили в городе, успевал раза два-три туда наведаться. Волосы и борода требуют регулярного ухода, так он говорил. Тем более если ты работаешь в шоу-бизнесе.
Дрессировщица Марта говорила, что полюбила его за бороду, Ирина-фотограф, по её собственным словам, влюбилась в причёску и волосы, что продолжали тлеть сейчас на палубе. За что полюбила его клоунесса Таня, жена клоуна Лёши, я не знаю. Я, клоун Лёша, не знаю, за что моя жена, клоунесса Таня, полюбила нашего директора. За бороду или за волосы, что тлеют сейчас под этой огромной, в полнеба, луной.
Гадкий запах, ненавижу…
Вдали очертания гор и городка у их подножия. Городок переливается огнями, похожими на тлеющие угли костра.
Луна, луна… Искупаться, что ли?
– Последние подарки от клоуна, – говорю я, набивая карманы его рубашки и брюк камнями, будто заботливая мамаша конфетами. – Клоуны неблагодарны, – говорю я. – Видишь, в обмен на тот хлеб, что ты давал мне, я даю тебе камни. Обычную гальку с побережья. Помнишь, ты спрашивал, что в моём шоппере? Я сказал, наживка, крючки, грузила. Ты подумал и сострил, что хорошей наживкой я могу стать и сам, шутки-крючки мне никогда не удавались, и по сути, я всегда был грузилом. Потом засмеялся, зажмурившись от удовольствия, и добавил, что это шутка, но шутка на троечку, поэтому он всего лишь директор, а я – целый клоун.
Я не улыбнулся, просто кивнул, обозначая, что услышал и шутку, и объяснение.
Школьником я ходил в КЮМ – Клуб Юных Моряков в Мытищах. В Мытищах никогда не было моря, но были юные моряки. Там я научился управляться с парусами, а умению рыбачить меня научила деревня.
Я попытался прикурить очередную сигарету от тлеющей шевелюры – не получилось.
Какая луна! Мне захотелось оказаться сейчас на этой огромной светящейся луне или вообще где угодно, но только не здесь.
Я скинул за борт отяжелевшее от камней тело, и оно, будто огромная рыбина, тут же скрылось под водой.
Открыл в каюте иллюминатор. Ночной ветер вытянет запах сгоревших волос.
Завтра скажу в полиции, что проснулся и не обнаружил на яхте директора нашего цирка. Покажу пустые бутылки. Сделаю предположение, что вчера он по пьяни, а пили мы много, свалился за борт и утонул. Я не услышал его криков, поскольку уснул раньше.
Даже если полиция узнает обо всех, кто был влюблён в его бороду и волосы, включая клоунессу Таню, чем это им поможет?
Какая ночь… Луна во весь иллюминатор.
Река
Я много путешествовал на байдарке по ночной реке. И ночная река, наверное, самое интересное, пусть и немного опасное, место на свете. И дело даже не в том, пьёте вы в пути или нет.
Сразу скажу, трудно не пить, если путешествуешь по реке после заката. Вокруг такая красота, что невозможно удержаться от восторженного крика или… Или от алкоголя.