bannerbanner
Фатальная промашка паука
Фатальная промашка паука

Полная версия

Фатальная промашка паука

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 5

Кристина Портман

Фатальная промашка паука

Пролог

Подъезд пахнет железом, хлоркой и чужими решениями. Лампа на площадке щёлкает – как если бы кто-то, невидимый, раз за разом пытался угадать правильный ответ. Я сижу на холодной плитке у его двери, поджав ноги, и слышу, как ткань моего невозможно прозрачного, короткого пеньюара шуршит, когда я дышу. Впервые под ним нет ни единого сантиметра белья. От того еще холоднее. Тонкие бретели впиваются в плечи, край безобразно короток – кажется, если я встану, стыд поднимется вместе со мной. Но я не встаю. Я делаю то, что умею лучше всего: жду.

«Сиди», – сказал он. Тихо, уверенно. Как говорят собакам, которым доверяют. Он не повысил голос – в этом и была власть. Он снова научил меня новому глаголу про меня: «ждать». И рядом с ним я вдруг хотела быть не скалой, не крепкой, не правильной – я хотела быть женщиной, которую позовут.

За дверью – его тишина. Она особенная, работающая. Тишина дорогого холодильника: почти не слышно, но она там. Я знаю, где у него стоит кресло; знаю, где он бросает куртку (всегда на одно и то же ребро стула); знаю, как «ветивер» задерживается в коридоре, елозя по стенам. Мой нос ловит остатки этого запаха в щели дверного проёма и обманывает меня: будто он здесь, рядом, стоит на полшага ближе, чем нужно. Я каждый раз, как дура, поднимаю голову – нет. Только молчание и глянцевая краска по периметру ручки.

Я больше не мерзну. Я горю. Стыдом – да. Желанием – да. Главным – надеждой. Я ведь взрослая женщина, я умею считать до десяти, до ста, до конца ипотеки; я умею не плакать и не драматизировать. Но сейчас у меня в голове только одна примитивная арифметика: откроется – не откроется. Позовёт – не позовёт. Любит – нет. И если «нет», может быть, сегодня «да»? Я выучила его тембр «да» и соскучилась по нему сильнее, чем по собственному имени.

Это смешно, как все великое – и ужасное. У меня есть муж, есть дочь, есть орхидеи на подоконнике, которые требуют меня вовремя и дозированно; у меня есть шкаф с аккуратно сложенными полотенцами и список на завтра – молоко, соль, таблетки для мамы. Всё это сейчас будто стоит за моей спиной, прижато к стене и ждет вместе со мной. Я знаю, что меня могут увидеть. Соседка с третьего с её упрямой сумкой, Андрей, возвращающийся с поздней смены, кто угодно. Я знаю, что этот пеньюар выглядел приличным в зеркале спальни – с закрытой дверью, с ночным абажуром и моим правильным телом, которое я заставляю вести себя прилично. Здесь, на площадке, он – позор. Немыслимый, непростительный. Но он приказал: «Сиди». И я – сижу.

Колени ломит от плитки. Я вспоминаю нашу кухню – тёплый линолеум, на котором Настасья разливала когда-то воду и смеялась, как лифт в дождь; вспоминаю голос Андрея, ровный, усталый: «Не кипятись». Я всё время не кипячусь – и вдруг закипела. До дна. И я здесь.

Изнутри хозяин моего ада и спасения просто переставляет предметы. Он умеет это – переставлять. Пару слов, два жеста, одна пауза – и мебель внутри меня уже не на своих местах. Стол сдвинут к окну, стулья поставлены по периметру, чтобы ты чувствовала зал. Центр – пуст. Центр – он. Как же легко было жить раньше: я знала, что я – стол. Сейчас я – воздух между его ладонями: он решит, сколько ему меня нужно.

Лампа над головой моргает и, как всегда, сдаётся. Полумрак делает меня менее конкретной. Хорошо. Плитка издает маленький, сухой звук, когда я шевелю пальцами ног. Мне хочется отёрнуть полы пеньюара – вот он, рефлекс порядочной женщины: прикрыть колени, прикрыть жизнь. И всё же пальцы послушны не мне. Мне приказали ждать – и отдельной строкой: «не шевелиться».

Иногда я слышу его шаги. Или мне кажется. Этот дом – как раковина: в нём легко услышать собственный океан. Мне хочется попроситься: «Разреши мне быть хорошей. Разреши мне быть для тебя пригодной. Я всё вымою. Я всё исправлю. Я снова буду твоей ровной тарелкой, только… только не закрывай дверь совсем». Я знаю, как это звучит. Если бы я рассказывала это кому-то, я бы скривила губы: «Фу. Ольга». Но здесь, на его коврике, я – из тихих. Я умею шептать. И в шёпоте «люби» звучит не так отчаянно.

Снизу слышатся шаги. Не лифт – лестница. Плотные, устойчивые – как мысли взрослого человека, у которого всё расписано по часам. Они поднимаются легко, кто-то не несёт пакетов, не волочёт тюки – свободные руки. Я сжимаюсь внутри, но не двигаюсь. Я обещала. Я знаю, что могу подняться, рвануть вниз, спрятаться за трубы мусоропровода, залезть в его темную нишу (не единожды спасались там зимой соседские коты). Я не прячусь. Мне сказали – «сиди». Я сижу – как девочка, которую учат стоять в углу, чтобы научилась думать.

Шаги ближе. Площадка ниже отзываетcя металлическим эхом. Дверь на нашем пролёте, кажется, втягивает в себя воздух. Я впервые думаю не «кто это», а «что я скажу, если это он, если этот кто-то – это Андрей». Я репетирую в голове пустые слова: «Это… это…» Ничего хорошего не выходит. Слова как мокрые спички. В этот момент я с удивлением ловлю себя на спокойствии. Оно алкогольное, липкое. Как будто я уже сделала самый страшный выбор – и теперь остаётся только ждать вердикт.

У меня дрожит не тело. Дрожит «Ольга». То имя, которым меня зовут те, кто знает все мои чашки. У Сергея есть своё – его «Ольга» похожа на выстроганную до гладкости доску: ни лишнего сучка, ни лишней мягкости. Его «Ольга» любит команды. И я её слушаю охотнее, чем себя.

Ступени перестали звучать – значит, подошли. Шаги остановились на площадке ниже – как если бы человек огляделся, собираясь с мыслью. Мне хочется чудес – чтобы это оказалась почтальонша, которая никогда не поднимается выше первого этажа, чтобы это оказался электрик с чужого подъезда, чтобы обувь повернула обратно. Но судьба сегодня в деловом настроении. Она поднимается ко мне, не предоставляя отсрочек.

Внизу кто-то задел поручень – металл отозвался тихим звоном. Лампа наконец-то, как будто из жалости, включается ровным светом. Я выпрямляю спину – я умею. Я привыкла правильно держаться, даже когда нечем. Мой пеньюар (глупое слово, мороженое из слогов) задирается, и холод плитки облизывает бедро. Это не больно. Это некрасиво. И я остаюсь сидеть.

Дверь за моей спиной по-прежнему молчит. Я представляю его внутри, как он, возможно, смотрит на часы, считает мои минуты и свою власть. Мне вдруг хочется постучать кулаком – сильно, три раза, как в детстве в дверь ванной. Я не стучу. Я держу слово. Когда тебе нечего удержать, ты держишь хоть слово.

Шаги – у самой площадки. Тень появляется первой – длинная, как недосказанность. Потом голос. Нет, не голос – дыхание.

Я вдруг вспоминаю панакотту…

Глава 1. Фасад благополучия, Ольга

Я накрываю стол как репетицию счастья. Белая скатерть натянута, как улыбка на семейной фотографии. Две свечи – не пахучие, не навязчивые, просто немного теплого света, который делает людей красивее и предметы – значительнее. Салфетки сложены пополам, почти идеально, и только один угол упрямо загибается, как коровий вихор. Это мелочь, я замечаю такие мелочи как другие замечают измену: слишком рано, слишком остро.

Андрей садится напротив, стул скрипит в одном и том же месте – там, где скрипит наше «мы». Он кладет телефон рядом с тарелкой, экран вверх, как еще одну столовую приборную единицу, без которой теперь невозможно ни обед, ни разговор. Даже в моем доме, где я глажу простыни и ем с ножом – даже здесь.

– Пахнет вкусно, – произносит он то ли в тарелку, то ли в экран. Брови чуть сходятся: значит, пришла новая почта. Он вертит ложку в пальцах, как чужое решение.

– Это филе с апельсиновым соусом, – отвечаю я, будто в кулинарном шоу, где у нас все всегда получается, – и салат с фенхелем. На десерт – панакотта. Настасья, убери, пожалуйста, телефон за столом.

Дочь закатывает глаза так умело, как будто мы наняли преподавателя по закатыванию глаз. Ей восемнадцать, и мое «пожалуйста» для нее звучит как «невозможно», а мое «нельзя» – как «вызов». Она все же засовывает телефон в задний карман джинсов и поджимает губы – прозрачные, тонкие, как рисовая бумага, которую вот-вот намочит первый дождь.

Соседняя квартира молчит, как молчит пустая сцена перед подъемом занавеса. Я связана с этой тишиной странной привычкой: вставляя вилки в нужном порядке – внешняя для салата, внутренняя для основного – я прислушиваюсь к пустоте за стеной. Когда-то там жили шумные, невоспитанные мальчишки, которые в два ночи играли в баскетбол пластиковым ведром. Вот уже год как там пусто, и я, кажется, привыкла к этому пустому соседству как к мысли, что в моей жизни больше не будет неожиданных гостей. Только расписание, только планы, только мы.

– В субботу к маме? – спрашивает Андрей, уронив взгляд между экраном и картофелем. – Или твоя мама к нам? Ты же знаешь, я не против, но у меня в понедельник сдача, я хочу нормально отдохнуть.

– К маме, – говорю. Мама любит, когда мы к ней. Мама любит «к ней» как формулу, которая доказывает лучшую версию прошлого. – Настасье в воскресенье на фотосессию с однокурсниками. Мы говорили.

– Мы говорили, – повторяет он, как повторяют пароль, который никто не собирается менять. Большой палец отдает короткое рывковое движение – экран оживает. Я ловлю себя на том, что прищуриваюсь, пытаясь разобрать отраженные буквы в столовом ноже. Это смешно, и я тут же делаю вид, что просто смотрю на его руки. Ладонями он умеет работать – соберет любой диван из бесконечного синего шведского магазина, починит розетку, отрегулирует петлю у шкафа. Почти все, что в этом доме поддается отвертке, он исправит. Все, что поддается словам – нет.

– Я подумала насчет отпуска, – говорю, чтобы услышать собственный голос, а не его телефон. – Может, в этом году без привычного санатория? Можно снять домик у озера. Ты же любил рыбалку. Когда-то. До…

До чего? До того, как мы доделали ремонт? До того, как взяли кредит? До того, как я перестала смеяться, уронив голову ему на плечо, и начала правильно складывать полотенца? Он поднимает глаза – наконец – и моргает, будто вынырнул.

– Да, можно, – говорит ровным голосом. – Только не далеко. И чтобы интернет был. Без интернета – ты же знаешь.

Я знаю. Интернет – это как воздух. Я тоже им дышу, просто стараюсь не задыхаться.

– Мам, – подает голос Настасья, и в ее «мам» слышится мольба и дерзость, – нам в универе объявили, что в следующем месяце у нас пленэр. Можно будет поехать на море с преподавателем по фотографии. Там такие волны и утренний свет… Можно же? Я заработаю сама – съемки у меня уже есть.

– Посмотрим по бюджету, – говорю автоматически. Я отвечаю так же, как расправляю складку на шторе – не глядя. – Договоримся.

Андрей кивает, но видел ли он вообще ее – эту девочку, которая впервые говорит про «свет», а не про «лайки»? Он отворачивает телефон экраном вниз – жест редкий, как комплимент.

– Панакотта вкусная, – неожиданно говорит он, отступив от своих строгих реестров. Он говорит это тем тоном, каким когда-то говорил «ты красивая», в начале, когда прошлое было короче будущего. Я улыбаюсь – слишком быстро – и тут же отступаю внутрь себя. В этом доме даже слова любви давно перестали быть плотными, они как безе – держат форму только на фотографии.

Когда Андрей смеялся раньше, смех жил у него в груди и тянулся ко мне, как теплое одеяло. Теперь он смеется в телефон – тихо, с откинутыми вниз уголками губ, будто ему там, в маленьком прямоугольнике света, рассказывают шутку для одного. Он больше не кладет руку мне на колено в ресторане; он кладет локоть на стол и проверяет уведомления. Он больше не оглядывается на мой новый цвет помады; он не замечает, что я сама его не наношу. Зачем? Для кого?

Я знаю ответ – для зеркала. Для того блика в стекле, когда я прохожу мимо и случайно ловлю себя весь рост: спина прямая, волосы аккуратные, платье сидит. Я похожа на дорогую консоль у стены – красивая вещь, которой гордятся, но не пользуются, чтобы не поцарапать. И еще – на мои орхидеи. Я их собираю и холю, настояла на кислом мху, на правильной влажности, на распорядке их полива, как на семейных правилах. Они упрямые и нежные, и если попасть в их ритм, они распускаются одним волшебным утром. Моя последняя белая орхидея тянет к свету два новых бутона. Я иногда ловлю себя на мысли, что жду от себя того же – и одновременно задавливаю этот рост, чтобы он не развалил красивую композицию в углу гостиной.

– По работе все норм, – говорит Андрей, отодвигая тарелку. Он всегда говорит «норм», когда устал или когда не хочет думать про «хорошо» и «плохо». – Сегодня клиент… да ладно, неинтересно. Я завтра выйду пораньше. Если что-то надо – напиши.

Напиши. Внутри нашего дома все давно перешло на переписку. Я иногда представляю, как мы разговариваем на кухне в чате, как в приложении: «Оля: купи хлеб. Андрей: какой? Оля: любой. Андрей: взял». Здесь меньше риска обидеть. Здесь можно отмолчаться, сославшись на «не увидел». Живой разговор требует внимания и времени, а у нас на них лимит.

– А ты как, мам? – спрашивает вдруг Настасья. Она в последнее время умеет быть нежной, как котенок, только когда хочет получить что-то свое. Но сейчас ее глаза чистые. – У тебя как?

Мне кажется, я вот-вот скажу. Я скажу, что засыпаю, как будто держусь за край огромной серой стены, а под ногами – пустота. Я скажу, что каждое «спасибо» Андрея звучит как чек от кассы: корректно, ровно, без улыбки продавца. Я скажу, что мне страшно от того, как много я сделала правильно и как мало это дает тепла. Я скажу… нет. Я выбираю правильное.

– У меня все хорошо, – отвечаю, потому что мы ведь именно это репетируем каждый вечер: «У нас все хорошо». – Орхидеи скоро зацветут.

– Ты странная, – улыбается Настаська уголками губ. – У кого-то – отпуск, у кого-то – пленэр, у кого-то – сдача… а у мамы – орхидеи.

– У мамы – стабильность, – мягко говорю, осторожно. – И это неплохо.

Стабильность – слово-утешительница. Ей дают конфетку, ее гладят по голове, а в глубине школы она знает, что ее не зовут играть в салочки. Стабильность не умеет царапать, не умеет жечь. Она выравнивает, отшлифовывает, сглаживает, пока не остается гладкая, удобная поверхность. Я сама научилась быть такой – гладкой, удобной, предсказуемой. Правильной. Мне часто хочется… Нет. Мы не произносим тут слова, от которых пахнет дымом.

Почему я смотрю на руки Андрея, когда он пьет чай? Потому что когда-то эти руки не ставили чашку обратно в блюдце. Они находили меня. Они задвигали меня в угол между стеной и кухонным столом с таким уверенным смехом, что я думала: все, так всегда и будет – эта простая, ясная жадность. Мы тогда случайно уронили сахарницу и смеялись, собирая кубики сахара с пола, и он целовал меня, а сахар хрустел на наших языках, и мне казалось, что я буду хрустеть так всегда. Теперь сахарница стоит на верхней полке, вряд ли для красоты. Я не достаю ее без повода. Поводы у нас закончились, как хорошие гости – до девяти.

– Кстати, – говорит Андрей, как говорят люди, вспоминая о предмете, который нужно вычеркнуть из списка, – соседи внизу жаловались, что мы поздно стираем. Ты помнишь – не позже десяти.

– Я помню, – говорю. Я помню всё. В том-то и дело.

Мы едим панакотту – вязкую и правильную, как наша жизнь. Я слизываю с ложки белое сладкое и думаю о том, что этот десерт особенно хорош, когда ты не спешишь, когда можешь посидеть, промолчать, посмотреть, как колышется свеча в звуке чьего-то голоса. Но нам надо обсуждать: просроченное ТО, сроки по ипотеке, когда менять зимнюю резину (о, эти годы семейной жизни, измеренные в резине и смене фильтров), а еще – Настасье выступление на студенческом вечере.

– Я приду, – говорю ей, – я всегда прихожу.

– Пап? – тянет Настасья, надеясь, как на лотерею.

– Если не закрою проект, – отвечает Андрей. – Но постараюсь.

Он постарается – это правда. Он почти всегда старается. С ним безопасно. С ним чисто, прилично, без лишних запахов. С ним дом не рушится. Со мной тоже. И, наверное, именно это нас медленно и убивает – мы оба слишком стараемся не сделать больно, и в этой мягкой осторожности все чувства сперва засыпают, а потом перестают дышать. Их не откачивает никакой чай.

Когда мы убираем со стола, Андрей машинально вытирает крошки на той же самой траектории, по которой всегда. Я люблю эту траекторию. Я ненавижу ее. Я мою бокалы средством с запахом лимона и разглядываю в стекле свое отражение – грудь в правильном платье, ключицы, которые я когда-то любила целовать ему в лоб. Я красивая. Это неприятно осознавать, когда ты красивая, а тебя не видят. Это как быть фонарем днем.

Я заношу тарелки на кухню, и мы там, в маленьком нашем квадрате, исполняем привычное танго из двух шагов: он справа, я слева, он открывает посудомоечную, я передаю, он ставит, я закрываю. Восемь минут точного, выверенного сотрудничества, словно мы не муж и жена, а напарники на конвейере. Мы работаем идеально. Это утешает. Это пугает.

– Тебе не холодно? – спрашивает он, заметив, что я невольно прижимаю ладони к плечам. – Тут тянет от окна.

– Немного, – говорю. Он идет к батарее, прикручивает, проверяет – все нормально. Налаживает.

Я дохожу до гостиной и приглядываюсь к орхидее. Один из бутонов приоткрылся – совсем чуть-чуть, как глаз, который не верит утру. Я улыбаюсь ему почему-то так, как не улыбаюсь людям. В этот момент в мою улыбку подмешивается стыд – странно любить растение, когда за столом сидят твои. Но цветы хотя бы отвечают: они либо цветут, либо нет. Честно.

– Мама, – говорит Настасья тихо, почти шепотом, – а ты когда последний раз… ну… была счастлива?

Я оборачиваюсь, и у меня на секунду перехватывает дыхание – не от вопроса, от того, как давно меня так не спрашивали. Не «как дела», не «что на ужин», не «где мои носки», а «ты счастлива?». Это слово пахнет горячим хлебом и старыми книгами. Я сглатываю.

– Я счастлива, когда вы дома, – отвечаю мгновенно. Правильно. Это не ложь. Это всего лишь часть правды.

Мы укладываемся – разойдемся по своим комнатам, как приличные люди по своим отсекам. Андрей задерживается в коридоре, отвечает на еще одно «важное», так написано на экране: «важное». Я подхожу к окну в спальне, отодвигаю штору. Ночной двор лежит, как расправленное покрывало: темные деревья, одинокие фонари, один-единственный человек с собакой. Его капюшон – как маленькая тень, у которой есть цель.

Я закрываю окно, чтобы не зябнуть. Я поглаживаю рукой подоконник, как гладят детскую головку – аккуратно, до блеска. Я застилаю кровать, хотя можно не застилать – мы все равно ляжем через час. Я делаю это все, потому что мне так легче. Потому что контроль – моя молитва о смысле.

И вот когда я уже выключаю настольную лампу – щелчок, в котором нет ничего страшного, – я слышу другой звук. Не наш. Не холодильник, который любит на ночь вздыхать. Не лифт, который ворчит из привычки. Этот звук – короткий, уверенный, как ответ взрослого человека: за стеной, в пустой год квартиру, вставляют ключ в замок.

Щелчок. Раз.

Пауза, в которой мое сердце пропускает шаг.

Щелчок. Два.

Андрей поднимает голову из коридора: «Слышала?» Я киваю, не уверена, что он видит. В тишине нашего правильного дома чужой замок проворачивается, как открывающийся ящик с давно забытыми письмами.

Дверь там, за стеной, мягко, настойчиво открывается. И в этот аккуратный, отрепетированный вечер кто-то, кого мы еще не знаем, входит в нашу жизнь.

Глава 2: Пустая квартира, Ольга

Утро начинает жить с чужих звуков. Не с моих – не со щелчка чайника, не с мягкого зуда посудомойки, не с Настасьиного «мам, где мой шарф». А с того характерного, мужского «ух», когда тяжелую вещь ставят на пол и ненадолго позволяют себе вздох. Потом – визг скотча, который тянется и сопротивляется, как липкая правда. Лифт в нашем подъезде грустит даже по выходным, но сегодня он страдает особенно – дверь отъезжает, заезжает, как у старого актера: вымотан, но продолжает играть роль.

– Они с самого утра, – отмечает Андрей, заглядывая на кухню. Он уже в одежде для офиса, но с лицом выходного человека: без лишних слов. – Ну, что ж, оживает.

«Оживает» – хорошее слово. Рядом оживает пустая год квартира. Как растение, которое пережило зиму и вдруг щеголяет новыми листьями. Правда, у этого растения листья из картона и полые ножки от стола, и пахнет оно не весной, а пылью и клеем.

Я лью кипяток в кружку. Чайник шумит, как дождь за городом – тот дождь, который не надо переживать в метро. В шуме переезда есть что-то от дождя тоже – только не романтика, а мокрые следы на лестнице. Я беру тряпку.

В коридоре пахнет коридором – смесью обувного крема, старой краски и чужой колонии. Сегодня к этому добавился домик для муравьев: сладкий запах пузырчатой пленки. Я машинально стираю черные прямоугольники от подошв, хотя понимаю, что еще час – и все будет снова в рисунках. Мне легче, когда поверхность чистая хотя бы минуту. Эта минута – моя.

– Не скандаль, – говорит Андрей, будто читает мой сжатый воздух. – День. И так можно. Я вечером поздно, не жди.

– Я не… – начинаю и тут же замолкаю. Я никогда не скандалю. Я же «стабильность». Я корректное уведомление, а не громкий звонок.

Дверь на площадку приоткрыта. На чужом дверном полотне – новая латунная ручка, слишком блестящая для нашего подъезда. Два грузчика в одинаковых серых кофтах будто выросли из пола. Один цепляет плечом косяк и шепчет то слово, которое дома не произносят. Второй хмыкает, тоже по-мужски, и придерживает картонную коробку, на которой маркером криво написано: «Книгу. Осторожно». Я невольно поправляю в голове орфографию, как поправляю плед на диване.

– Серёг, это куда? – кричит один в пустоту новой квартиры.

Имя, брошенное так буднично, как мелочь на барную стойку. Серёг. Их «Серёг» станет на нашей лестничной клетке Сергеем, «новым соседом», а пока что – голос, отзывающийся из глубины, низкий, спокойный:

– В дальнюю. И аккуратней с записями.

Записями. У него есть записи. Я почему-то представляю старый магнитофон, катушки, аккуратные коробочки с наклейками: «июнь 2006». В голове всплывает Андрей, его любовь к схемам на плотной бумаге, и я чувствую неожиданную нежность к всем этим мужским «записям», «петлям» и «крепежам», которые не в состоянии починить разговор, но могут держать полку.

– Мам, это так красиво! – Настаська выглядывает от меня сужающимися глазами, как кошка из кресла. – Смотри, как свет в пыльных частицах. Можно я поснимаю? Это прямо «жизнь в движении».

– Не снимай людей без разрешения, – отвечаю автоматически. «Правильно» – мое второе имя. – Если хочешь – снимай свет.

Она все равно щелкает пару раз. Ее камера ловит то, что я не хочу видеть: чужой силуэт в проеме, длинный сверток, который, наверное, – ковер, терпеливо согнутый пополам, чужую ладонь с ключами, уверенную, с тонкими сухожилиями. Сразу видно – рука не грузчика. Эти ребята носят, а эту руку – носят вещи.

Грохот в стене напоминает, что у нас общая арматура. Комод сдвигают? Кровать? Стена вздрагивает, и моя белая орхидея чуть-чуть дрожит, как если бы она дышала слишком глубоко. Я осторожно подхожу, правлю ей опору. У нее есть спица, тонкая и надежная, она держит стрелку, как я держу свой день. На мгновение мне кажется, что орхидея капризно посмотрела на меня. Я ей обещаю, что это ненадолго.

– Мама, я в универ, – говорит Настаська, завязывая шнурки. – Если будут спрашивать по поводу моей камеры из деканата – скажи, что это учебное.

– Будут спрашивать? – Мне бы ее уверенность, что в этом мире кто-то обязательно спрашивает.

– Все всегда спрашивают. Просто не у тебя, – говорит она без злости и целует меня в щеку. Запах ее шампуня – сладкий, липкий, подростковый. Я провожаю ее до лифта и успеваю увидеть спину «Серёги» – просто спину в темной куртке, чужую, уверенную. Он наклоняется, поднимает коробку. У меня под ложечкой проходит полоска холода – больше от воспоминаний, чем от тела: когда Андрею тоже было тридцать, он поднимал так же. Сейчас Андрей бережет себя. А этот – поднимает.

День дробится на звуки. Скрип скотча – мои минуты. «Дзынь» лифта – четверти часа. Глухие удары – как точки в конце предложения, которое я все тяну и тяну. Я раскладываю по полкам крупы, и мне кажется, что раскладываю мысли. Манка – рядом с рисом. Сахар – в стеклянную сахарницу, ту самую, которая когда-то хрустела на языке. Я буквально слышу в голове тот старый смех, и он, как все старое в доме, неприятно идеален.

Я достаю швабру, чтобы промыть коридор, и на секунду встречаюсь глазами с парнем-грузчиком. У него добрые глаза, уставшие, и я неожиданно улыбаюсь – по-человечески – и он в ответ тоже. Это проще, чем пытаться улыбнуться собственному мужу. В этом тоже есть что-то неправильное, и я тут же упаковываю чувство обратно, как вещи в коробки: плотно, чтобы не болталось.

На страницу:
1 из 5